Последний выход
Я хотела тот день провести, как другие,
разделить это общее горе со всеми,
и удары лопатой о камень глухие
сочленились с ударами сердца. По теме.
Эта тема – прощанье. Сейчас и навеки.
Отлетела душа от ненужного тела.
О, какие мы слабые, человеки,
и какая в нем сила играла и пела!
На просвет всенародный, на ощупь прозрачный,
всем и каждому свойский, до дна всеми спитый,
русский, близкий, геройский, отпетый, барачный,
одинокий как перст, как священник убитый.
Деревянная сцена, и он в деревянном,
на высокой, нет выше, единственной сцене,
переполненный зал, и – с безмолвным рыданьем
люд, готовый из кресел упасть на колени.
Стрелок времени неотменима погоня,
завиваются вечности черные ленты,
утопая в цветах, он поплыл на ладонях -
и внезапно обрушились аплодисменты.Так же бурей оваций прощались с Феллини…
"Было наличье его на земле…"
Было наличье его на земле
весомо и грубо представлено,
жил, пил, любил, умирал на войне,
объявленной и необъявленной.
Был неврастеником, деспотом был,
дни близким, как мог, укорачивал.
Все сделал стихами. Не сделал – забыл.
Что вспомнил – переиначивал.
Контакты с эпохой, с нищим, с женой
фиксировал полупомешанно.
Кого-то просил: ну еще по одной -
по строке, по рюмке, по женщине.
Он в славу вошел, скандалист и брюзга,
товарищ своим товарищам.
А когда его загрызла тоска,
бритвой себя распорол по швам…
Помолитесь за него.
"Я мальчик Даль, ненадолго, на взгляд…"
Я мальчик Даль, ненадолго, на взгляд
в зеркальный сумрак посредине ночи,
когда воображение морочит
и память разливает сладкий яд.
В дали по Далю бьет прицельный дождь
и снегопад лицо слезами мажет,
и ни один свидетель не расскажет,
как заходил случайный этот гость.
На кухне, в полумраке и смеясь,
пыталась отпоить горячим супом,
послушно ел, сбегала боль по скулам,
артист, ребенок, пьяница и князь.
Любовь переливалась через край,
ее хлебали ложкой осторожно,
тогда казалось, все еще возможно,
шептал, хмельной: дружок, не отбирай…
Я не придумала и доли, пустяка.
Происходившее на площади Восстанья
все так и было, и смешная тайна
покрыла выходку смешного чудака.
То были пробы, пробы без конца,
развоплощений смесь и воплощений.
Он умер вдруг. Несчастный русский гений,
с свинцом на сердце, сборной из свинца.
Внезапный взгляд сто тысяч лет спустя,
внезапный морок в зеркале старинном,
я мальчик Даль, и в обмороке длинном
дышать не смею, резвое дитя.
Хотите роль попробовать на зуб -
я мальчик Даль, я это вам устрою,
о бедной Лизе думаю с тоскою,
хлебаю, обжигаясь, тот же суп.
"Бедный факел. Рыбачкина дочка…"
Елене Майоровой
Бедный факел. Рыбачкина дочка.
Божья радость. Актриса наотмашь.
Белый ангел. Петля от крючочка.
А крючок или пламя – не помнишь.
Как сгорают в любви и в искусстве,
так сгорела красавица Ленка.
Божий дар. Ломтик славы надкусанный.
Голенастая, в пепле, коленка.
"Этим флейтовым, колокольчиковым…"
Елене Камбуровой
Этим флейтовым, колокольчиковым,
фиолетовым, нежно игольчатым,
родниковым, прозрачным, чистейшим,
мальчиковым и августейшим,
цирковым, пролетарским, бритвенным,
роковым, гусарским, молитвенным,
золотым, молодым, оплаченным,
проливным, площадным, потраченным,
мотовским, подземельным, стильным,
колдовским, запредельным, сильным,
птичьим, дуриковым, окаянным,
покаянным и океанным,
этим голосом иссушает,
создает, воздает и прощает.
Низким виолончельным…
высоким венчальным…
"Вчера пополудни подруга-поэтка…"
Вчера пополудни подруга-поэтка
вдруг вышла случайно сама из себя,
в то время магнитная тайная буря
искусно и ловко прошлась по Москве.
Подруга-поэтка взмахнула рукою
и темною бровью слегка повела,
и тут же исчезла из глаз окруженья,
шаром покатившись, взлетев, словно шар.
Притом по дороге предметы и книги,
растенья и мебель, знакомцев черед,
а также желанья, событья и сплетни
налипли поэтке на пламенный бок.
Вздохнула поэтка: вот странное дело,
когда я моложе и лучше была,
мое эгоцистское эго как иго
мясисто и тяжко довлело, давя,
но с каждым мгновеньем растущего срока
теряло оно свой значительный вес,
а в это мгновенье они уравнялись,
мой шарик воздушный и шарик земной,
и вещи прозрачны, и я легковесна,
и вас, дураков, не касаюсь ничуть,
хотя, если честно, бывают мгновенья,
когда я без вас никуда и ничто!..
Движенье магнитом тянуло-толкало,
и ах, суматоха, и ах, бурелом, -
попадали с ног окружные людишки,
включая подругу, ну то есть меня.
Пройдясь по сосудам, по нервам, по клеткам,
магнитная буря, вконец обессилев,
подругу на волю вдруг враз отпустила,
без сил притяженья оставив ее.
Никто не заметил минутного сбоя,
минутного жара, минутных разлук.
И только поэтка, в себя воротившись,
опустошенно рыдала в углу.
"О, как я понимаю Вас…"
Олегу Чухонцеву
О, как я понимаю Вас,
до слез, вдруг брызнувших из глаз,
когда меж стрехой и строкой
нить ссучена живой тоской:
в ней дождь, и вёдро, и темно,
и сбудется, что суждено,
и смолоду вечерний свет,
как вешний след, вишневый цвет.
Вот ученик и вот урок
исполненный. И новый срок.
Срока огромные. Трясет
страну. А тот же ход работ:
работа сеять и пахать,
работа печь, стихи писать,
работа огурцы солить,
работа бражничать и жить,
и видеть, утренней росой,
как птица тянет по косой,
уходит, зябко ежась, тень,
и будет полноценным день.
А тот, кто кровник и двойник,
к прозрачной пустоте приник,
меж чувством маясь и умом, -
его возьмем с собою в дом,
слегка добавим маеты
и отогреем у плиты,
накормим и уложим спать,
дадим блокнот – блокнот марать,
а сами тихо выйдем вон,
чтоб дом обжил получше он,
чужой, и милый, и любой,
где урожден и где живой.
И вот однажды, в некий час,
когда прочтут народы Вас,
у человечества в крови
больной восстанет ген любви.
Тот род единственный восстания
приму на площади Восстания
в зареванный морковный час,
когда я думаю о Вас.
"Однажды прилетела к нам муха Евдокия…"
Однажды прилетела к нам муха Евдокия:
в ней мало было тела, зато глаза какие!
Глазастая особа вела себя нештатно:
глазела, правда, в оба – летала деликатно,
и близко, по-соседски, на плоскость опускалась,
установив фасетки, прохаживалась малость.
На завтрак осторожно продукты проверяла,
крутила лапки сложно и просто замирала,
прислушивалась к звукам и всяким разговорам,
как будто спец по слухам и консультант по спорам.
И к рукописям жало протягивала сходу,
как будто ожидала от рукописей меду.
Заглядывали гости – приветствовала первой,
без наглости и злости, не действуя на нервы.
И вот сидим спокойно с друзьями как-то в среду,
налаживаем пойло, закуску и беседу,
и вдруг у Поволоцкой блеснул слезою глаз -
пред нею муха чуткой собакой улеглась:
ах, Евдокия, Боже, подумать, Боже мой,
семь лет прошло, и что же, ты вновь передо мной,
лет семь уже пропаже, и столько лет спустя
нашлась пропажа та же, не дома, а в гостях!
Она ее узнала… Но кто кого узнал?
Вам мало для финала? Тогда еще финал:
веселые такие, сидели вчетвером,
а пятой Евдокия сосала с нами ром.
"Я прачка, я склоняюсь над большою стиркой…"
Я прачка, я склоняюсь над большою стиркой,
вся в мыльных пузырях и медных звонах,
вся в пыльных пустырях, чужих резонах,
в материи озонных зонах, с дыркой.
Материя стирается под звук клаксона,
под скрип тележный сохнет над распятьем,
под всхлип мятежный королевским платьем
на голом короле сидит условно.
Я старая швея, я золотою нитью
заштопаю разруху и разрывы ткани,
зашоренному духу, заржавевшей скани,
очиститься велю по вольному наитью.
Стираются миры, все выкручены связи,
вся вымарана роль у простодушной прачки,
и выключена боль шальной швеи-чудачки,
я снова посреди живой воды и грязи.
Я рыба-существо в горючей пене,
горячая слеза в глазу незрячем,
найдем Е, М, в квадрате С и снова спрячем,
я глыба-вещество в могучем плене.
"Отворилось мое сиротство…"
Юрию Карякину
Отворилось мое сиротство,
отворились земные жилы,
и родство пламенело, как сходство,
и все милые были живы.
Отворилось-отроковилось
неувечное вечное детство,
и душе, скроенной на вырост,
разрешили в него глядеться.
Допустили робкую нежность,
растопили хрупкую наледь,
зазвенела, разбившись, нежить,
разрешили вечную память.
Посреди промежуточных станций,
возле звезд, где озонные грозы,
забродила душа в пространстве,
пролились отворенные слезы.
И Кому и о Ком рыдала,
разбудить опасаясь мужа,
подоткнул потеплей одеяло
и к подушке прижал потуже.
"Святая ночь прошла. Светает…"
Святая ночь прошла. Светает.
Родился мальчик в Вифлееме,
не в фимиаме, не в елее
взошла звезда его простая.
Был содержателен и тонок,
владея знанием предельным,
пророк, поэт, провидец, гений,
а сам еще полуребенок.
Что знаем мы о нем? Скрижали,
воспоминанья и молитвы.
Какие внутренние ритмы
вели его и разрушали?
Меж Пушкиным – святое имя,
и Лермонтовым – святый Боже,
чуть старше или чуть моложе,
он был бы свой между своими.
Записок нам он не оставил,
за ним другие записали,
и только след его печали
в элои, элои!.. савахвани?..Светает. Ночь прошла святая.
Малыш родился в Вифлееме,
и в фимиаме, и в елее,
и про распятие не знает.
"Прилепляется Главный Конструктор к кромешной Земле…"
Прилепляется Главный Конструктор к кромешной Земле
и качает ее, как младенчика, денно и нощно,
посылая Божественный импульс любовно и мощно,
и сверкающий сыплется снег, прирожденный зиме.В закромах наверху мириады плодов и зерна,
и овечий источник, и ясли для белых овечек,
и младенчик средь звезд, как смешной и нагой человечек,
как игрушка для силы, природа которой черна.
Наука
Уединенный странный кварк
ведет себя, как тот чудак,
меж физиками так и сяк
снует, невидимый босяк.
От ядерной удрав зимы
и опасаясь кутерьмы,
глядит на нас из полной тьмы,
то знает, что не знаем мы.
Он знает, как хотеть и мочь,
как запулить наш шарик прочь
и в дикий вакуум сволочь
и этот день, и эту ночь.
Уединенный странный кварк,
нам подает секретный знак:
с утра на головенку квак -
чтоб ты опомнился, дурак.
От бедных физиков торчит,
их пеплом им в висок стучит
и говорит себе в ночи:
таись, скрывайся и молчи.
Во всемогуществе его
не отворится ничего.
Уединенное чело
глядит на тайное число.
"Какая шелковая нить…"
Какая шелковая нить,
как этот шелк мне сохранить,
на том конце его подвешенная я,
а на другом конце зато
столь шелковистое ничто,
что чистым светом заткан лоскуток шитья.Шитье невидимо вполне,
который срок наедине
со мной меня его окутывает блеск,
какая чудо-голизна
та невидимка-белизна
и крыльев шелковых неслышный вышний всплеск.
"Дух дышит, где хочет, а если не хочет…"
Дух дышит, где хочет, а если не хочет,
замрет и не дышит, и нервы щекочет,
и с нервным расстройством везут недалече,
где тело, и душу, и нервы калечат.
Но дух переводит себя через время,
берет на себя предыдущее бремя,
и, с духом собравшись, очнувшись в уроде,
смеется и плачет: свободен, свободен!
"Спина широкая мужская…"
Спина широкая мужская
к спине прижата узкой женской,
и пятку пяткою лаская,
всю ночь плывут они в блаженстве,
еще любим, еще любима,
постель залита светом лунным,
плывут, плывут неумолимо
одним возлюбленным Колумбом,
теплом друг друга согревая,
плывут во время, что остудит,
еще живой, еще живая,
туда, где их уже не будет.
"Если не отгородиться занавеской кружевною…"
Если не отгородиться занавеской кружевною
от происходящего на улице,
рискуешь перестать быть матерью и женою,
а сделаться безголовою курицей.
Но нельзя отгородиться занавеской кружевною
от того, что происходит на улице,
и не избежать перестать быть матерью и женою,
а сделаться безголовою курицей.
Но если отгородиться занавеской кружевною
от того, что происходит на улице,
останешься женщиной и женою,
красавицей и умницей.
"Говорили о непогоде…"
Говорили о непогоде
и о заморозках на почве,
что мешают деревне сеять,
а уж скоро кончится май.
Все автобуса ждали вроде,
кто-то письма писал на почте,
кто-то лиха пророчил Расее,
кто-то спрашивал в лавке чай.Подошел драндулет скрипучий,
в нем водитель, веселый парень,
распахнул автоматом двери,
пригласил к вояжу народ.
И, сложившись большою кучей, -
чай, не барыня и не барин,
чтобы случаю дело доверить, -
протолкался народ вперед.По ухабам и маргариткам,
по грязи в слепоте куриной
двигал сельский автобус, звонок,
стекла все грозя – в порошок.
А в салоне, привычном к напиткам,
пахло рвотою и уриной,
тихо плакал грудной ребенок,
и импичмент в Москве не прошел.
"Письмо крестьянское приходит…"
Письмо крестьянское приходит
в мой дом отменно городской
и хороводит-верховодит,
и тянет дымом, как тоской.
Сурово требует к ответу,
мол, почему не с большинством, -
и так по-детски тянет к лету,
на речку с лодкой и веслом.
Крестьянской массой дожимает,
виня в отрыве от земли,
напоминая, что и в мае,
и в августе мы в городской пыли.
Их большинство за власть Советов,
за общий смысл и общий круг,
из круга первого с приветом,
привет решителен и груб.
Им тяжело, и им сдается:
петлей как смыслом затянуть -
опять из общего колодца
воды волшебной зачерпнуть.
Колодец пуст. Рябина вянет.
Чужой приказ душе – чужой.
Своя сума души не тянет.
Есть путь, назначенный душой.
Я большевистский одиночка,
крестьянская малая дочь.
Ответная рыдает строчка:
примите искренне и проч.
"Ущербная луна над местностью одна…"
Ущербная луна над местностью одна,
катится поезд.
Коньячная волна, как вечная вина,
диктует повесть.
Заснеженных цистерн застывшие тела
торчат в окошке.
Поодаль от угла деревня залегла
не понарошке.
Обманчивый лесок струится на восток,
запараллелясь.
Последний огонек из глаз уходит вбок,
как свет в тоннеле.
И городской пейзаж лоскутьями пропаж
глядится смутно.
И некий персонаж бросает карандаш,
и брезжит утро.
Над рельсами страна в стекле отражена,
вся в серой гамме.
Свидетелем без сна душа вдоль полотна
летит снегами.
"Домишки, укрытые снегом…"
Леониду Филатову
Домишки, укрытые снегом,
кривые скелеты берез.
Повязана времени бегом,
глазею до рези и слез.
Равнина, гора, мелколесье,
плетенье мостков и стропил,
могилка случайная вместо
кого-то, кто жил здесь и был.На санках согбенная тетка
ребенка везет налегке,
нескоро, видать, довезет-то,
жилья не видать вдалеке.А дальше на белых просторах
под красным, как жар, кирпичом,
строенья растут, по которым
придут полоснуть кумачом,ножом, топором и обрезом
и красным, как жар, петухом,
чтоб снова огнем и железом,
и стадом – за пастухом.Привольно, и скрытно, и скудно
раскинулась вечная Русь,
люблю тебя сильно и трудно,
жалею, не знаю, боюсь.
"Ну вот, исчавканная местность…"
Ну вот, исчавканная местность,
колодца ржавая бадья…
как факт – последняя окрестность,
последний очерк бытия.
Оскомины дрянная сила
сжимает челюсти в замок,
здесь западник славянофила
не одолел бы, видит Бог.
Фасет, фальцет, фальшивый заяц,
флажки и обморока мрак,
зияя вечно, вечно маясь,
моей России вечный зрак.
Охота, дивная охота
смотреть на кочки без конца,
на пустоши, ручьи, болота,
черты необщего лица,
и тот сосняк, и эти ели,
прикрасы милой стороны…
Как если б в сторону глядели
с обратной стороны Луны.
Восток ли, Запад, все едино,
Европы скромный идеал,
Китай, Япония – все мимо,
когда России не видал.
Навечно этот ржавый очерк
по сердцу, словно по стеклу…
Березовых понюхать почек…
понюхать сосенки смолу…
Как космонавты, наши души
уходят в небо, не спеша,
и мирозданья не нарушит
моя славянская душа.
"Отголоски, перелески…"
Отголоски, перелески,
переклички, перепляски,
переглядки, пересмешки,
перегрузки, перебежки,
переплеты, переделки,
перехваты, перестрелки,
недороды, недостачи,
как проклятье, неудачи -
вот пейзаж моей отчизны.
И с какого переляку
мной любим он так подробно?
И еще о родине
Избавление от бесплодия
и прерывание беременности -
в одном флаконе.
Искажение плодородия
и нежелание умеренности -
как вор в законе.
Возвышение самоуверенности
и унижение благородия -
как шут на троне.
Исполненная по доверенности
фальшивая мелодия -
в последнем патроне.
"Бедные мысли, как козы, распрыгались в разные стороны…"
Бедные мысли, как козы, распрыгались в разные стороны,
ночи фонарь фиолетовый метит безвременье суток,
а над зелеными глупыми козами черные вороны -
так задержался, зажился на свете дурной промежуток.Стаей и стадом уставился рядом, как в зеркало клятое,
социум злой, между тварным итогом и замыслом среднее,
и никакими, себе же на горе, неверными клятвами
не отслоить своего от чужого во время последнее.Подлая новость, злой умысел или насилие
делают ватным житье и ненужными замыслы,
и обесцвечены пылью земною глаза темно-синие,
память о счастье уходит то ль в водоросли, то ль в заросли.