Русский верлибр. Антология - Анатолий Соколов 8 стр.


"Не чертиком масленичным…"

Не чертиком масленичным
Я раздуваю себя
До писка смешиного
И рожи плаксивой грудного ребенка.
Нет, я из братского гроба
И похорон – колокол
Воли. Руку свою подымаю
Сказать про опасность.
Далекий и бледный, но не житейский
Мною указан вам путь.
А не большими кострами
Для варки быка
На палубе вашей
Вам знакомых и близких.
Да, я срывался и падал,
Тучи меня закрывали
И закрывают сейчас.
Но не вы ли падали позже
И гнали память крушений,
В камнях невольно лепили
Тенью земною меня?
За то, что напомнил про звезды
И был сквозняком быта этих голяков,
Не раз вы оставляли меня
И уносили мое платье,
Когда я переплывал проливы песни,
И хохотали, что я гол.
Вы же себя раздевали
Через несколько лет,
Не заметив во мне
Событий вершины,
Пера руки времен
За думой писателя.
Я одиноким врачом
В доме сумасшедших
Пел свои песни-лекарства.

"Еще раз, еще раз…"

Еще раз, еще раз,
Я для вас
Звезда.
Горе моряку, взявшему
Неверный угол своей ладьи
И звезды:
Он разобьется о камни,
О подводные мели.
Горе и вам, взявшим
Неверный угол сердца ко мне:
Вы разобьетесь о камни,
И камни будут надсмехаться
Над вами,
Как вы надсмехались
Надо мной.

Я и Россия

Россия тысячам тысяч свободу дала.
Милое дело! Долго будут помнить про это.
А я снял рубаху.
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса,
Каждая скважина
Города тела
Вывесила ковры и кумачовые ткани.
Гражданки и граждане
Меня – государства
Тысячеоконных кудрей толпились у окон.
Ольги и Игори,
Не по закону
Радуясь солнцу, смотрели сквозь кожу.
Пала темница рубашки!
А я просто снял рубашку –
Дал солнце народам
Меня! Голый стоял около моря.
Так я дарил народам свободу,
Толпам загара.

Николай Гумилев
(1886-1921)

Мои читатели

Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне черного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь под южным морем
Читал мне на память мои стихи.

Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей Планете,
Сильной, веселой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.

Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца,
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать, что надо.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во Вселенной,

Скажет: "Я не люблю Вас",-
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти, и не возвращаться больше.
А когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную Землю
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.

Осень

Оранжево-красное небо…
Порывистый ветер качает
Кровавую гроздь рябины.
Догоняю бежавшую лошадь
Мимо стекол оранжереи,
Решетки старого парка
И лебединого пруда.
Косматая, рыжая, рядом
Несется моя собака,
Которая мне милее
Даже родного брата,
Которую буду помнить,
Если она издохнет.
Стук копыт участился,
Пыль всё выше.
Трудно преследовать лошадь
Чистой арабской крови.
Придется присесть, пожалуй,
Задохнувшись, на камень
Широкий и плоский,
И удивляться тупо
Оранжево-красному небу,
И тупо слушать
Кричащий пронзительно ветер.

Владислав Ходасевич
(1886-1939)

Матери

Мама! Хоть ты мне откликнись и выслушай:
больно
Жить в этом мире! Зачем ты меня родила?
Мама! Быть может, все сам погубил я
навеки, -
Да, но за что же вся жизнь – как вино,
как огонь, как стрела?
Стыдно мне, стыдно с тобой говорить о любви,
Стыдно сказать, что я плачу о женщине, мама!
Больно тревожить твою безутешную старость
Мукой души ослепленный, мятежной и лживой!
Страшно признаться, что нет никакого
мне дела
Ни до жизни, которой меня ты учила,
Ни до молитв, ни до книг, ни до песен.
Мама, все я забыл! Все куда-то исчезло,
Все растерялось, пока, палимый вином,
Бродил я по улицам, пел, кричал и шатался.
Хочешь одна узнать обо мне всю правду?
Хочешь – признаюсь? Мне нужно совсем не много:
Только бы снова изведать ее поцелуи
(Тонкие губы с полосками рыжих румян!),
Только бы снова воскликнуть: "Царевна!
Царевна!" –
И услышать в ответ: "Навсегда".
Добрая мама! Надень-ка ты старый салопчик,
Да пойди помолись Ченстоховской
О бедном сыне своем
И о женщине с черным бантом!

"Гремите в литавры и трубы, веселые люди!…"

Гремите в литавры и трубы, веселые люди!
Напрягайтесь, медные струны!

Словно кровавые луны
Над лесом оливково-черным
Вспарили -
Так всплыли
В избытке позорном
Из пурпура ярые груди.

Напрягайтесь, медные струны,
Гремите в арфах!

Сосцы широко размалеваны,
Она в узорчатых шарфах.
Пляшет.
Гремите, медные струны,
Веселей, музыканты!

Взметались одежды, развязаны банты,
Красные полосы ткани струятся и рдеют…
Пляшет.
Медью окованный
Пояс на бедрах тяжелыми лапами машет.
Быстрее, быстрее, – и пляшет, и пляшет…
Вскинуты руки, бледнеют, немеют.
Стиснула зубы – и липкая кровь
Сочится на бледных губах,
Медленно каплет на груди…
Обильней, обильней…
Черными крыльями страх
Задувает светильни.

Напрягайтесь, медные струны!
Пойте, гремите, – пляшет любовь!
Бейте в кимвалы, в литавры, веселые люди!

"Высокий, молодой, сильный…"

Высокий, молодой, сильный,
Он сидел в моем кабинете,
В котором я каждое утро
Сам вытираю пыль,
И громким голосом,
Хотя я слышу отлично,
Говорил о новой культуре,
Которую он с друзьями
Несет взамен старой.
Он мне очень понравился,
Особенно потому, что попросил взаймы
Четвертый том Гете,
Чтобы ознакомиться с "Фаустом".
Во время нашей беседы
Я укололся перочинным ножом
И, провожая гостя в переднюю,
Высосал голубую капельку крови,
Проступившую на пальце.

"В городе ночью…"

В городе ночью
Тишина слагается
Из собачьего лая,
Запаха мокрых листьев
И далекого лязга товарных вагонов.
Поздно. Моя дочурка спит,
Положив головку на скатерть
Возле остывшего самовара.
Бедная девочка! У нее нет матери.
Пора бы взять ее на руки
И отнести в постель,
Но я не двигаюсь,
Даже не курю,
Чтобы не испортить тишину,-
А еще потому,
Что я стихотворец.
Это значит, что в сущности
У меня нет ни самовара, ни дочери,
Есть только большое недоумение,
Которое называется: "мир".
И мир отнимает у меня все время.

Игорь Северянин
(1887-1941)

Импровизация

Как смеют хоронить утром, когда
на небе солнце?
Как смеют ковать цепи, когда не скован
венец?
Как смеют срывать розу, когда она
благоухает?
Как смеют бросать женщину, когда она
полна любви?
Как смеют пить воду, когда в воде падаль?
Как смеют улыбаться, когда существует
скорбь?
Как смеют надеяться, когда есть
разочарованье?
Как смеют жить, когда жизни нет?!..

Николай Клюев
(1887-1937)

"Древний новгородский ветер…"

Древний новгородский ветер,
Пахнущий колокольной медью и дымом
бурлацких костров,
Таится в урочищах песен,
В дуплах межстрочных,
В дремучих потемках стихов.
Думы – олонецкие сосны
С киноварной мякотью коры,
С тульей от шапки Ивана-царевича
на макушке,
С шумом гусиного перелета,
С плеском окуньим в излуке ветвей -
Живут в моих книгах до вечной поры.
Бобры за постройкой плотины,
Куницы на слежке тетерьей
И синие прошвы от лыж
К мироварнице – келье пустынной,
Где Ярые Очи зырянский Исус
С радельной рубахой на грядке -
Вот мое сердце, и знанье, и путь.

В стране холмогорской, в нерпячьем снегу,
Под старым тресковым карбасом,
Нашел я поющий, берестяный след
От лаптя, что сплел Ломоносов:
Горящую пятку змея стерегла,
Последье ж орлы-рыбогоны,
И пять кашалотов в поморье перстов
Познанья Скалу сторожили.
Я пламенем мозга змею прикормил,
Орлов – песнокрылою мыслью,
Пяти кашалотам дал зренье и слух,
Чутье с осязаньем и вкусом, -
Разверзлась пучина, к Познанья Скале
Лазоревый мост обнажая.
Кто раз заглянул в ягеля моих глаз,
В полесье ресниц и межбровья,
Тот видел чертог, где берестяный Спас
Лобзает шафранного Браму,
Где бабья слезинка, созвездием став,
В Медину ведет караваны
И солнце Таити – суропный калач
– Почило на пудожском блюде.

Запечную сказку, тресковую рябь,
Луну в толоконном лукошке,
У парня в серьге талисманный Памир,
В лучине – кометное пламя,
Тюрбан Магомета в старушьем чепце,
Карнак в черемисской больнице -
Все ведает сердце и глаз-изумруд
В зеленые неводы ловит.
Улов непомерный на строчек шесты
Развесила пестунья-память:
Зубатку с кораллом, с дельфином треску,
Архангельский говор с халдейским,
И вышла поэма – ферганский базар
Под сенью карельских погостов.
Пиджачный читатель скупает товар,
Амбары рассудка бездонны,
И звездную тайну страницей зовет,
Стихами жрецов гороскопы.
Ему невдомек, что мой глаз-изумруд -
Зеленое пастбище жизни.

Анна Ахматова
(1889-1966)

"Думали: нищие мы, нету у нас ничего…"

Думали: нищие мы, нету у нас ничего,
А как стали одно за другим терять,
Так, что сделался каждый день
Поминальным днем, -
Начали песни слагать
О великой щедрости божьей
Да о нашем бывшем богатстве.

"Привольем пахнет дикий мед…"

Привольем пахнет дикий мед,
Пыль – солнечным лучом,
Фиалкою – девичий рот,
А золото – ничем.
Водою пахнет резеда
И яблоком – любовь,
Но мы узнали навсегда,
Что кровью пахнет только кровь…
И напрасно наместник Рима
Мыл руки перед всем народом
Под зловещие крики черни;
И шотландская королева
Напрасно с узких ладоней
Стирала красные брызги
В душном мраке царского дома…

"Когда человек умирает…"

Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
И с тех пор проверяла часто,
И моя догадка подтвердилась.

Осип Мандельштам
(1891-1938)

Нашедший подкову

Глядим на лес и говорим:
Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные
от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленою пятою ветра устоит
отвес, пригнанный к пляшущей палубе,
И мореплаватель,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины
хрупкий прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших
сквозь обшивку корабля,
Любуясь на доски,
Заклепанные слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником, а другим
– Отцом путешествий, другом морехода, -
Говорим:
– И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу выменять
на щепотку соли
Свой благородный груз.
С чего начать?
Все трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
Земля гудит метафорой,
И легкие двуколки
В броской упряжи густых от натуги птичьих
стай
разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимицами
ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя:
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других -
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющей от беспамятства, слишком сильного
одуряющего запаха -
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чебра, растертого между ладоней.
Воздух бывает темным, как вода, и все живое
в нем плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую, чуть нагретую, -
Хрусталь, в котором движутся колеса
и шарахаются лошади,
Влажный чернозем Нееры, каждую ночь
распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Воздух замешен так же густо, как земля,-
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.
Шорох пробегает по деревьям зеленой
лаптой.
Дети играют в бабки позвонками
умерших животных.
Хрупкое летоисчисление нашей эры
подходит к концу.
Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала
"да" и "нет".
Так ребенок отвечает:
"Я дам тебе яблоко" или "Я не дам
тебе яблоко".
И лицо его точный слепок с голоса,
который произносит эти слова.
Звук еще не звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге
с разбросанными ногами –
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкиваний от земли
пышущего жаром иноходца.
Так,
Нашедший подкову
Сдувает с нее пыль
И растирает ее шерстью, пока она
не заблестит;
Тогда
Он вешает ее на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придется высекать
искры из кремня.
Человеческие губы,
которым больше нечего сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного слова,
И в руке остается ощущение тяжести,
Хотя кувшин
наполовину расплескался,
пока его несли домой.
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой
пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие -
голову.
Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле;
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы.
Время срезает меня, как монету,
И мне уже не хватает меня самого…

Михаил Зенкевич
(1891-1973)

В сумерках

Не окончив завязавшегося разговора,
Притушив недокуренную папиросу,
Оставив недопитым стакан чаю
И блюдечко с вареньем, где купаются осы,
Ни с кем не попрощавшись, незамеченным
Встать и уйти со стеклянной веранды,
Шурша первыми опавшими листьями,
Мимо цветников, где кружат бражники,
В поле, опыленное лиловой грозой,
Иступленно зовущее воплем сверчков,
С перебоями перепелиных высвистов,
Спокойных, как колотушка ночного сторожа,
Туда, где узкой золотой полоской
Отмечено слиянье земли и неба,
И раствориться в сумерках, не услышав
Кем-то без сожаленья вскользь
Оброненное: "Его уже больше нет"…

Татьяна Вечорка
(1892-1965)

"В парчовом обруче…"

В парчовом обруче
Краткого платья
Пройдет умная длинноногая крыса.
Смотрите!
Дымя лиловым фонтаном
Надушенных папирос,
Бегут за уважаемым хвостом
Чугунные фраки,
Зализавшие лаком проборы.
Тяжелеют мешки под глазами
От голода,
Урвать из помадного рта
(Пещеры, где звучит эхо мозга) -
Жало поцелуйки.

Георгий Адамович
(1892-1972)

"Где ты теперь? За утесами плещет море…"

Где ты теперь? За утесами плещет море,
По заливам льдины плывут,
И проходят суда с трехцветным широким
флагом.

На шестом этаже, у дрожащего телефона
Человек говорит: "Мария, я вас любил".
Пролетают кареты. Автомобили
За ними гудят. Зажигаются фонари.
Продрогшая девочка бьется продать спички.

Где ты теперь? На стотысячезвездном небе
Миллионом лучей белеет Млечный путь,
И далеко, у глухогудящих сосен, луною
Озаряемая, в лесу, века и века
Угрюмо шумит Ниагара.

Где ты теперь? Иль мой голос уже,
быть может,
Без надежд над землей и ответа лететь
обречен,
И остались в мире лишь волны,
Дробь звонков, корабли, фонари, нищета,
луна, водопады?

Марина Цветаева
(1892-1941)

"…Я бы хотела жить с Вами…"

…Я бы хотела жить с Вами
В маленьком городе,
Где вечные сумерки
И вечные колокола.
И в маленькой деревенской гостинице -
Тонкий звон
Старинных часов – как капельки времени.
И иногда, по вечерам, из какой-нибудь
мансарды -
Флейта.
И сам флейтист в окне
И большие тюльпаны на окнах.
И, может быть, вы бы даже меня не любили…

Посреди комнаты – огромная изразцовая печка,
На каждом изразце – картинка:
Роза – сердце – корабль. –
А в единственном окне -
Снег, снег, снег.

Вы бы лежали – каким я вас люблю:
ленивый,
Равнодушный, беспечный.
Изредка резкий треск
Спички.

Папироса горит и гаснет,
И долго-долго дрожит на ее краю
Серым коротким столбиком – пепел.
Вам даже лень его стряхивать -
И вся папироса летит в огонь.

"В лоб целовать – заботу стереть…"

В лоб целовать – заботу стереть.
В лоб целую.
В глаза целовать – бессонницу снять.
В глаза целую.
В губы целовать – водой напоить.
В губы целую.
В лоб целовать – память стереть.
В лоб целую.

Дон-Жуан
(Отрывок)

Ровно – полночь.
Луна – как ястреб.
– Что глядишь?
– Так – гляжу.
– Нравлюсь? – Нет.
– Узнаешь? – Быть может.
– Дон-Жуан я.
– А я Кармен.

Назад Дальше