Балы, спектакли, чаепитья, пренья.
Коса, румянец, хрупкость, кисея -
и голосок, отвлекшийся от пенья,
расплакался: – Так больше жить нельзя!Влюблялись, всё смеялись, и стрелялись
нередко, страстно ждали новостей.
Дом с башней ныне – робкий постоялец,
чудак-изгой на родине своей.Нет никого. Ужель и тот покойник -
незнаемый, тот, чей гамак дыряв,
к сосне прибивший ржавый рукомойник,
заткнувший щели в окнах и дверях?Хоть не темнеет, а светает рано.
Лет дому сколько? Менее, чем сто.
Какая жизнь в нём сильная играла!
Где это всё? Да было ль это всё?Я полюбила дом, и водостока
резной узор, и, более всего,
со шпилем башню и цветные стёкла.
Каков мой цвет сквозь каждое стекло?Мне кажется, и дом меня приметил.
Войду в залив, на камне постою.
Дом снова жив, одушевлен и светел.
Я вижу дом, гостей, детей, семью.Из кухни в погреб золотистой финки
так весел промельк! Как она мила!
И нет беды печальней детской свинки,
всех ужаснувшей, – да и та прошла.Так я играю с домом и заливом.
Я занята лишь этим пустяком.
Над их ко мне пристрастием взаимным
смеется кто-то за цветным стеклом.Как всё сошлось! Та самая погода,
и тот же тост: – Так больше жить нельзя!
Всего лишь май двенадцатого года:
ждут Сапунова к ужину не зря.12-13 мая 1985
Репино
"Темнеет в полночь и светает вскоре…"
Темнеет в полночь и светает вскоре.
Есть напряженье в столь условной тьме.
Пред-свет и свет, словно залив и море,
слились и перепутались в уме.Как разгляжу незримость их соитья?
Грань меж воды я видеть не могу.
Канун всегда таинственней событья -
так мнится мне на этом берегу.Так зорко, что уже подслеповато,
так чутко, что в заумии звенит,
я стерегу окно, и непонятно:
чем сам себя мог осветить залив?Что предпочесть: бессонницу ли? сны ли?
Во сне видней что видеть не дано.
Вслепую – книжки Блока записные
я открываю. Пятый час. Темно.Но не совсем. Иначе как я эти
слова прочла и поняла мотив:
"Какая безысходность на рассвете".
И отворилось зренье глаз моих.Я вышла. Бодрый север по загривку
трепал меня, отверстый нюх солил.
Рассвету вспять я двинулась к заливу
и далее, по валунам, в залив.Он морем был. Я там остановилась,
где обрывался мощный край гряды.
Не знала я: принять за гнев иль милость
валы непроницаемой воды.Да, уж про них не скажешь, что лизнули
резиновое облаченье ног.
И никакой поблажки и лазури:
горбы судьбы с поклажей вечных нош.Был камень сведущ в мысли моря тайной.
Но он привык. А мне, за все века,
повиснуть в них подробностью случайной
впервой пришлось. Простите новичка."Какая безысходность на рассвете".
Но рассвело. Свет боле не иском.
Неужто прыткий получатель вести
ее обманет и найдет исход?Вдруг возгорелась вкрапина гранита:
смотрел на солнце великанский лоб.
Моей руке шершаво и ранимо
отозвалась незыблемая плоть."Какая безысходность на рассвете".
Как весел мне мой ход поверх камней.
За главный смысл лишь музыка в ответе.
А здравый смысл всегда перечит ей.13-14 мая 1985
Репино
"Завидев дом, в испуге безъязыком…"
Завидев дом, в испуге безъязыком,
я полюбила дома синий цвет.
Но как залива нынче цвет изыскан:
сам как бы есть, а цвета вовсе нет.Вода вольна быть призрачна, но слово
о ней такое ж – не со-цветно ей.
Об имени для цвета никакого
ты, синий дом, не думай, а синей!А занавески желтые на окнах!
Утешно сине-желтое пятно.
И дома-балаганчика невольник
не веселей, должно быть, чем Пьеро.Я слышала, и обвели чернила,
след музыки, что прежде здесь жила.
Так яблоко, хоть полно, но червиво.
Так этих стен ущербна тишина.То ль слуху примерещилась больному
двоюродная му́ка грёз и слёз,
то ль не спалось подкидышу-бемолю.
Потом прошло, затихло, улеглось.Увы тебе, грядущий мой преемник,
таинственный слагатель партитур.
Не преуспеть тебе в твоих пареньях:
в них чуждые созвучья прорастут.Прости меня за то, что озарили
тебя затменья моего ума.
Всегда ты будешь думать о заливе.
Тебя возьмется припекать луна.Потом пройдет. Исчезнет звук насильный,
но он твою не оскорбил струну.
Прошу тебя: люби мой домик синий
и занавесок яд и желтизну.Они причастны тайне безобидной.
Я не смогу покинуть их вполне,
как близко сущий, но сейчас не видный
залив в моём распахнутом окне.И что залив, загадка, поволока?
Спросила – и ответа заждалась.
Пожалуй, имя молодого Блока
подходит цвету, скрытому от глаз.14 мая 1985
Репино
Побережье
Льву Копелеву
Не грех ли на залив сменять
дом колченогий, пусторукий,
о том, что есть, не вспоминать,
иль вспоминать с тоской и му́кой.Руинам предпочесть родным
чужого бытия обломки
и городских окраин дым
вдали – принять за весть о Блоке.Мысль непрестанная о нём
больному Блоку не поможет,
и тот обещанный лимон
здоровье чье-то в чай положит.Но был так сильно, будто есть
день упоенья, день надежды.
День притаился где-то здесь,
на этом берегу, – но где же?Не тяжек грех – тот день искать
в каменьях и песках рассвета.
Но не бесчувственна ли мать,
избравшая занятье это?Упрочить сердце, и детей
подкинуть обветшалой детской,
и ослабеть для слёз о тех,
чье детство – крайность благоденствий.Услышат все и не поймут
намёк судьбы, беды предвестье.
Ум, возведенный в абсолют,
не грамотен в аз, буки, веди.Но дом так чудно островерх!
Канун каникул и варенья,
день Ангела и фейерверк,
том золоченый Жюля Верна.Всё потерять, страдать, стареть -
всё ж меньше, чем пролёт дороги
из Петербурга в Сестрорецк,
Куоккалу и Териоки.Недаром протяжён уют
блаженных этих остановок:
ведь дальше – если не убьют -
Ростов, Батум, Константинополь.И дальше – осенит крестом
скупым Святая Женевьева.
Пусть так. Но будет лишь потом
всё то, что долго, что мгновенно.Сначала – дама, господин,
приникли кружева к фланели.
Всё в мире бренно – но не сын,
вверх-вниз гоняющий качели.Не всякий под крестом, кто юн
иль молод, мёртв и опозорен.
Но обруч так летит вдоль дюн,
июнь, и небосвод двузорен.И господин и дама – тот
имеют облик, чье решенье -
труды истории, итог,
триумф ее и завершенье.А как же сын? Не надо знать.
Вверх-вниз летят его качели,
и юная бледнеет мать,
и никнут кружева к фланели.В Крыму, похожий на него,
как горд, как мёртв герой поручик.
Нет, он – дитя. Под Рождество
какие он дары получит!А чудно островерхий дом?
Ведь в нём как будто учрежденье?
Да нет! Там ёлка под замко́м.
О Ты, чье празднуют рожденье,Ты милосерд, открой же дверь!
К серьгам, браслетам и оковам
привыкла ли турчанка-ель?
И где это – под Перекопом?Забудь! Своих детей жалей
за то, что этот век так долог,
за вырубленность их аллей,
за бедность их безбожных ёлок,за не-язык, за не-латынь,
за то, что сирый ум – бледнее
без книг с обрезом золотым,
за то, что Блок тебе больнее.Я и жалею. Лишь затем
стою на берегу залива,
взирая на чужих детей
так неотрывно и тоскливо.Что пользы днём с огнём искать
снег прошлогодний, ветер в поле?
Но кто-то должен так стоять
всю жизнь возможную – и доле.14-15 мая 1985
Репино
Поступок розы
Памяти Н. Н. Сапунова
"Как хороши, как свежи…" О, как свежи,
как хороши! Пять было разных роз.
Всему есть подражатели на свете
иль двойники. Но роза розе – рознь.Четыре сразу сгинули. Но главной
был так глубок и жадно-дышащ зев:
когда б гортань стать захотела гласной, -
рык издала бы роза – царь и лев.Нет, всё ж не так. Я слышала когда-то,
мне слышалось, иль выдумано мной
безвыходное низкое контральто:
вулканный выдох глубины земной.Речей и пенья на высоких нотах
не слышу: как-то мелко и мало́.
Труд розы – вдох. Ей не положен отдых.
Трудись, молчи, сокровище моё.Но что же запах, как не голос розы?
Смолкает он, когда она мертва.
Прости мои развязные вопросы.
Поговорим, о госпожа моя.Куда там! Норов розы не покладист.
Вдруг аромат – отлёт ее души?
Восьмой ей день. Она свежа покамест.
Как свежи, Боже мой, как хорошислова совсем бессмысленной и нежной,
прелестной и докучливой строки.
И роза, вместо смерти неизбежной,
здорова – здравомыслью вопреки.Светает. И на синеве, как рана,
отверсто горло розы на окне
и скорбно черно-алое контральто.
Сама ль я слышу? Слышится ли мне?Не с повеленьем, а с монаршей просьбой
не спорить же. К заливу я иду.
– О, не шути с моей великой розой! -
прошу и розу отдаю ему.Плыви, о роза, бездну украшая.
Ты выбрала. Плыви светло, легко.
От Териок водою до Кронштадта,
хоть это смерть, не так уж далеко.
Волнам предайся, как художник милый
в ночь гибели, для века роковой.
До берега, что стал его могилой,
и ты навряд ли доплывешь живой.Но лучше так – в разгар судьбы и славы,
предчувствуя, но знанья избежав.
Как он спешил! Как нервы были правы!
На свете та́к один лишь раз спешат.Не просто тело мёртвое качалось
в бесформенном удушии воды -
эпоха упования кончалась
и занимался крах его среды.Вы встретитесь! Вы сто́ите друг друга:
одна осанка и один акцент,
как принято средь избранного круга,
куда не вхож богатый фармацевт.Я в дом вошла. Стоял стакан коряво.
Его настой другой цветок лакал.
Но слышалось бездонное контральто,
и выдох уст еще благоухал.Вот истеченье поминальных суток
по розе. Синева и пустота.
То – гордой розы собственный поступок.
Я ни при чём. Я розе – не чета.15-16 мая 1985
Репино
Гряда камней
I
Как я люблю гряду моих камней,
моих, моих! – и камни это знают,
и череду пустых и светлых дней,
из коих каждый лишь заливом занят.Дарован день – и сразу же прощен.
Его изгиб – к заливу приниканье.
Привадились прыжок, прыжок, прыжок
на крайнем останавливаться камне.Мой этот путь проторен столько крат,
так пристально то медлил, то парил он,
что в опыт камня свой принёс карат
моих стояний и прыжков период.Гряда моя вчера была черна,
свергал меня валун краеугольный.
Потопная воды величина
вал насылала, сумрачный и вольный.Чуть с ног не сбил и до лица достал
взрыв бурных брызг. Лишь я и многоводность.
Коль смоет море лишнюю деталь,
не будет ничего здесь, никого здесь.В какую даль гряду не протянуть -
пунктир тысячелетий до Кронштадта.
Кто это – Петр? Что значит – Петербург?
Века проходят, волны в пыль крошатся.Я не умею помышлять о том.
Не до того мне. Как недавней рыбе
не занестись? Она – уже тритон,
впервой вздохнувший на гранитной глыбе.Как хорошо, что жабрам и хвосту
осознавать не надо бесконечность.
Не боязлив мой панцирь, я расту,
и мне уютна отчая кромешность.Еще ничьи не молвили уста
над непробудной бездной молодою:
"Земля была безвидна и пуста,
и Божий Дух носился над водою".Вдруг новое явилось существо.
Но явно: то – другая разновидность,
движенье двух конечностей его
приблизилось ко мне, остановилось.Спугнувший горб и перепонки лап,
пришелец сам подавлен и растерян.
Непостижимый первобытный взгляд
страшит его среди сырых расщелин.Пришлось гасить сверканье чешуи,
сменить обличье, утаить породу,
и тьмы времён прожить для чепухи -
раскланяться и побранить погоду.Ознобно ждать, чтобы чужак ушел,
в беседе задыхаться подневольной,
вернуться в дом: прыжок, прыжок, прыжок -
и вновь предаться думе земноводной.II
Как я люблю гряду моих камней,
простёртую в даль моего залива, -
прочь от строки, влачащейся за ней.
Как быть? Строка гряды не разлюбила.Я тут как тут в едва шестом часу.
Сон – краткий труд, зато пространен роздых.
Кронштадт – вдали, поверх и навесу,
словно Карсавина, прозрачно розов.Андреевский собор, опять пришел
к тебе мой взор – твой нежный прихожанин.Гряда: шаг, шаг, стою, прыжок, прыжок,
стою. Вдох лёгких ненасытно жаден.Целу́ю воду. Можно ли воды
чуть-чуть испить? – Пей вдоволь! – Смех залива
пью и целу́ю. Я люблю гряды
все камни – безутешно, но взаимно.Я слышу ласку сдержанных камней,
ладонью взгорбья их умов читая,
и различаю ощупью моей
обличий и осанок очертанья.Их формой сжата формула времён,
вся длительность и вместе краткий вывод.
Смысл заточен в гранит и утаен -
укрытье смысла наблюдатель видит.Но осязает чуткая рука
ответный пульс слежавшихся энергий,
и стиснутые, спёртые века́
теплы и внятны коже многонервной.Как пусто это сказано: века́.
Непостижимость силясь опровергнуть,
в глубь тайны прянет вглядчивость зрачка -
и слепо расшибется о поверхность.Миг бытия вмещается в зазор
меж камнем и ладонью. Ты теряешь
его в честь камня. Твой недвижен взор,
и голос чайки душераздирающ.Воздвигнув на заглавном валуне
свой штрих непрочный над пустыней бледной,
я думаю: на память обо мне
останется мой камень заповедный.Но – то ль Кронштадт меня в залив сманил,
то ль сам слизнул беспечный смех залива -
я в нём. Над унижением моим
белеет чайка стройно и брезгливо.Бывает день, когда смешливость уст -
занятье дня, забывшего про вечность.
Я отрясаю мокрость и смеюсь.
Родную бренность не пора ль проведать?Оскальзываюсь, вспять гряды иду,
оглядываюсь на воды далёкость.
И в камне, замыкающем гряду,
оттиснута мгновенья мимолётность.III
Как я люблю – гряду или строку,
камней иль слов – не разберу спросонок.
Цвет ночи, подступающей к окну,
пустой страницей на столе срисован.Глаз дня прикрыт – мгновенье ока: тьма -
и снова зряч. Жизнь лакомств сокрушая,
гром дятла грянул в честь житья-бытья.
Ночь возвращает зренью долг Кронштадта.Его объем над плосководьем волн -
как белый профиль дымчатой камеи.
Из ряда прочих видимостей вон
он выступил, приемля поклоненье.Как я люблю гряду… – но я смеюсь:
тону в строке, как в мелкости прибрежной.
Пытается последней мглы моллюск
спастись в затворе раковины нежной.Но сумрак вскрыт, разъят, преодолён
сверканьем, – словно, к ужасу владельца,
заветный отворили медальон,
чтоб в хрупкое сокровище вглядеться.И я из тех, кто пожелал глядеть.
Сон был моей случайною ошибкой.
Всё утро, весь пред-белонощный день
залив я озираю беззащитный.Он – содержанье мысли и окна.
Но в полночь просит: – Не смотри, не надо!
Так – нагота лица утомлена,
зачитана сторонней волей взгляда.Пока залив беспомощно простёр
все прихоти свои, все поведенья,
я знаю, ка́к гнетет его присмотр:
сама – зевак законные владенья.Что – я! Как нам залив не расплескать?
Паломники его рассветной рани
стекаются с припасами пластмасс
и беспородной рукотворной дряни.День выходной: день – выход на разбой.
Поруганы застенчивые дюны,
и побирушкой роется прибой
в останках жалкой и отравной дури.Печальный звук воздымлен на устах
залива: – Всё тревожишь, всё неволишь.
Что мне они! Хоть ты меня оставь.
Мое уединение – мое лишь.Оно – твое лишь. Изнутри запри
покрепче перламутровые створки.
Есть время от зари и до зари.
Ночь сплющена в его ужайшем сроке.Я задвигаю занавес. Бледны
залив и я в до-утренних кулисах -
в его, в моих. Но сбивчивой волны
бег неусыпен в наших схожих лицах.Меня ночным прохожим выдает,
сквозь штор неплотность, лампы процветанье.
Разоблаченный рампой водоём
забыл о ней и предается тайне.Прощай, гряда, прощай, строка о ней.
Залив, зачем всё больно, что родимо?
Как далеко ведет гряда камней,
не знала я, когда по ней бродила.Май 1985
Репино
"Этот брег – только бред двух схватившихся зорь…"
Этот брег – только бред двух схватившихся зорь,
двух эпох, что не равно померялись мощью,
двух ладоней, прихлопнувших маленький вздор -
надоевшую невозродимую мошку.Пролетал-докучал светлячок-изумруд.
Усмехнулся историк, заплакал ботаник,
и философ решал, как потом назовут
спор фатальных предчувствий и действий батальных.Меньше ве́ка пройдет, и окажется прав
не борец-удалец, а добряк энтомолог,
пожалевший пыльцу, обращенную в прах:
не летит и не светится – страшно, темно ведь.Новых крыл не успели содеять крыла,
хоть любили, и ждали, и звали кого-то.
И – походка корява и рожа крива
у хмельного и злого урода-курорта.Но в отдельности – бедствен и жалостен лик.
Всё покупки, посылки, котомки, баулы.
Неужель я из них – из писателей книг?
Нет, мне родственней те, чьи черты слабоумны.Как и выжить уму при большом, молодом
ветре моря и мая, вскрывающем почки,
под загробный, безвыходный стук молотков,
в продуктовые ящики бьющий на почте?Я на почту пришла говорить в телефон,
что жива, что люблю. Я люблю и мертвею.
В провода, съединившие день деловой,
плач влетает подобно воздушному змею.То ль весна сквозь слезу зелена, то ль зрачок
робкой девочки море увидел и зелен,
то ль двужилен и жив изумруд-светлячок,
просто скрытен – теперь его опыт надземен.Он следит! Он жалеет! Ему не претит
приласкать безобразия горб многотрудный.
Он – слетит и глухому лицу причинит
изумляющий отсвет звезды изумрудной.В ночь на 27 мая 1985
Репино
"Ночь: белый сонм колонн надводных. Никого́ нет…"
Ночь: белый сонм колонн надводных. Никого́ нет,
но воздуха и вод удвоен гласный звук,
как если б кто-то был и вымолвил: Коонен…
О ком он? Сонм колонн меж белых твердей двух.Я помню голос тот, неродственный канонам
всех горл: он одинок единогласья средь,
он плоской высоте приходится каньоном,
и зренью приоткрыт многопородный срез.