Посох в цвету: Собрание стихотворений - Валериан Бородаевский 19 стр.


Во время одного из таких посещений Блок и обратил внимание на каминный экран. Он долго рассматривал бисерную картинку, а потом заметил полушутя-полусерьезно: мол, такой предмет не следует держать близко от себя. "Впрочем, – добавил он, рассмеявшись, – это действует как наркоз, а без наркоза нынче трудно", вглядываясь в сине-лиловые тона пейзажа с охотником, ласкающем на привале поджарую бело-рыжую гончую, Блок рассуждал о магии некоторых красок, о Врубеле и его судьбе.

Была у деда и большая папка с авторскими оттисками гравюр Федора Толстого – знаменитый цикл "Душенька". Я еще успел помусолить толстые листы, на которых предприимчивый Амур склонился над спящей Психеей. В голодной послевоенной Москве папка закономерно перекочевала к букинистам из Метрополя. А чуть раньше дедовы карманные золотые часы с двумя массивными крышками и мелодичным боем счастливо удалось обменять в селе Кнучер под Переяславлем на козу Розку, которая поила двух маленьких "выковырянных (эвакуированных!) из Москвы" сладким спасительным молоком. Кстати, сарай для содержания бесценной Розки соорудила – без инструментов и на шестидесятом году жизни – бабушка.

Как я уже упомянул, кроме деда была у меня еще и бабушка, Маргарита Андреевна. Собственно говоря, из того старшего поколения одна она у меня и была. О Валериане Валериановиче я только слышал, конечно, от нее же. Он ушел из жизни голодной весной 1923 года, вслед за Блоком и Гумилевым, не найдя места в той жестокой и бессмысленной действительности, которая его окружала.

Бабушка была настоящей женой поэта. Высокоразвитая творческая личность, исполненная духовности и доброты. Потеряв четверых детей, старшим из которых был мой отец, Дмитрий Валерианович, архитектор и живописец, погибший тридцати двух лет отроду в ледяном январе 1940 года на финской войне, бабушка обратила всю свою любовь и воспитательные таланты на меня. Единственный внук, я был для нее свет в окошке. С ней мы читали, ходили на выставки, ездили на Птичий рынок. Ради меня она выстаивала многочасовые очереди за билетами в Малый и МХАТ, для меня выкраивала из пенсии за сына (142 рубля в старых деньгах) то на грушу, то на кисточку винограда. Помнит ли кто, что в Москве тех лет пачка молочного мороженого стоила полста рублей и ее продавали половинками?

Если было у меня в жизни крупное везение, так это возможность вырасти в благодатной тени моей бабушки. Только не всегда я это ценил…

И был у Маргариты Андреевны "альбомчик", как все мы называли его, – настоящий литературный альбом, в который великие, и просто большие поэты начала века писали ей стихи. Писали охотно, уважая и любя эту прекрасную женщину. Писали щедро, от души и таланта. И не только старое, известное, но и специально для нее созданное. Однажды Алеша (так она его называла) Толстой, выросший в Самарской губернии и общавшийся в Самаре с Бородаевским, только что опубликовавший свой первый (по всеобщему признанию, неудачный) поэтический сборник "За синими реками", разразился опусом "Шутливое излияние М. А. Бородаевской о муже ее Валериане". Алексей Ремизов, забрав на сутки альбом, создал на одной из толстых, чуть желтоватых (под слоновую кость!) мелованных страниц целую каллиграфическую миниатюру, с удивительным мастерством и тщательностью выполненную красной и черной тушью и повествовавшую о посвящении своего друга, а моего деда в рыцари высшего "обезьяньего ордена". Суховатый, всегда сдержанный поэт-джентльмен Николай Гумилев, только что вернувшийся из Африки, написал одной из первых в России и только входивших в моду златоперых авторучек обращенное к Маргарите Андреевне четверостишье, которое я называю "синим". Синими были чернила, что резко отличало растянутые пружинки Гумилевских слов, составленных из мелких наклонных буквочек, от артистически-размашистых, с нажимами и арабесками исполненных черной тушью автографов Вячеслава Иванова и Федора Сологуба или известного всему миру журавлиного полета блоковских строк. "Синим" было и содержание:

Гляжу на Ваше платье синее,
Как небо в дальней Абиссинии,
И заполняю Ваш альбом
Воспоминанием о том…

Строчки, ей-Богу, немудреные, но где еще их можно было прочесть!

Я ловлю себя на том, что всё время пишу "было", "были". Пора сказать главное. Давно, с осени 1969 года, нет моей бабушки, так неохотно покидавшей коммуналку в полюбившихся Сокольниках и пожившей в новой тогда квартире у стадиона "Динамо" всего несколько месяцев. Нет и альбома ее… То есть он наверняка где-то есть. Но не у меня, не в нашей семье. Редкая душевная слепота, может – "затмение сердца", как пелось в некогда популярном шлягере, привело к тому, что он смог стать предметом кражи. Я не хотел убирать "альбомчик" из той комнаты, где жила Маргарита Андреевна, оставил в их с мамой общем шкафу, на той же полке. Наведывался к нему редко, от случая к случаю, чтобы показать кому-нибудь из друзей. И однажды обнаружил, что его больше нет в том шкафу. И вообще нигде в доме.

Это было настоящее семейное горе. Я обвинял маму, тем более что незадолго до этого она без моего ведома передала в Лен инку некоторые бумаги деда. Мама была в растерянности, но не виновата. Ведь никому альбома она не отдавала. Виноват был я один. Мама была, конечно, слепа и доверчива, что в семьдесят с лишним лет понятно и простительно. Но я-то… А дело, скорее всего, было так.

Года через четыре после смерти бабушки в нашем доме объявился - всего два раза и приходил – один жалкий старик. Его порекомендовали маме давние знакомые Маргариты Андреевны и ее, известные в нашей семье как "сестры Кронидовны" – по их общему отчеству, довольно редкому. Кстати, старшая из сестер умерла, чуть ни дотянув до сотни и пережив сестру-подругу на три года (той тоже было хорошо за девяносто). Так вот, Ольга и Евгения Кронидовны послали к нам этого старика, которого, как потом выяснилось, и сами толком не знали. А послали потому, что он интересовался старыми изданиями подешевле, скупал кое-что по мелочам - для перепродажи. Тем и жил, судя по внешнему виду, в крайней бедности.

Этот старик, даже имени-отчества которого никто из нас не запомнил, пришел в мое отсутствие и был допущен к ТОМУ шкафу. Там на нижней полке пылилось несколько расхристанных хрестоматий (какое столкновение "х"!). Он ими заинтересовался, листал, в конце концов купил две-три у мамы рублей за десять.

При этом жаловался на жизнь, безденежье.

К следующему приходу я даже приготовил пару вышедших из моды рубашек и вполне приличный свитер – предложить ему.

Он был рад, благодарил. Снова что-то отобрал из книг. Я еще не думал: вот будет дочь – ей пригодятся… Отобрал он эти книги, снова благодарил. И исчез, как в воду канул. А через полгода или больше я обнаружил пропажу…

Сегодня я уже далеко не так уверен, что именно тот старик всему виною. Наметились и иные версии – все как на подбор еще более унизительные и обидные. Тогда же, сознаюсь, на него одного и грешил. Но в любом случае мне самому оправданий нет. Нельзя вводить библиофилов (и вообще кого бы то ни было!) в соблазн. Альбомчик воистину "плохо лежал", так и просился в слабые, хотя и цепкие руки.

Повторяю, я был уверен, что соблазна не выдержал тот старик. Но затмение продолжалось. Я даже толком не попытался его разыскать. Наткнулся на незнание адреса, имени-фамилии, на нежелание мамы допекать престарелых сестер неприятными вопросами – и руки опустились.

Так или иначе, миновало почти двадцать лет. Затмение прошло, потеря осталась. После драки кулаками не машут, да я и не собираюсь. И едва ли он жив сегодня, этот старик. Но чувство такое: надо хоть что-то сделать, рассказать прилюдно об утрате.

Тем более что потеря-то общая. Речь идет о незаурядной культурной ценности.

Поэтому расскажу об альбоме Маргариты Андреевны подробнее. Держали его в засиженной мухами, некогда белой картонной коробочке, в которой он и находился, когда был куплен (в Лубянском пассаже? в Гостином дворе?). Небольшая вещица, сантиметров двадцать в длину и десять в ширину. С золотым обрезом, одета в вишневую кожу с легким тиснением, с бронзовым запором и ключиком на шелковом шнурке. Открывался альбом стихотворением Валериана Валериановича, который, если память не изменяет, больше в него не писал. А дальше шел большой цикл стихов Вячеслава Иванова, частью по-французски. Среди них помню стихотворение, обращенное к Маргарите Андреевне. В 1978 году оно вошло в сборник Вячеслава Иванова, выпущенный в малой серии "Библиотеки поэта" (с. 225). Вот эти строки:

СЛАВЯНСКАЯ ЖЕНСТВЕННОСТЬ

М.А. Бородаевской

Как речь славянская лелеет
Усладу жен! Какая мгла
Благоухает, лунность млеет
В медлительном глагольном ла!
Воздушной лаской покрывала
Крылатым обаяньем сна
Звучит о женщине: она,
Поэт о ней: очаровала.

(1910)

Было там и стихотворение "Моей куме", которого я опубликованным не видел. Кума – это тоже Маргарита Андреевна, которая была крестной матерью сына Вячеслава Иванова – Дмитрия. Уже в зрелом возрасте, вскоре после первого молодежного фестиваля в Москве Дмитрий Вячеславович, римский корреспондент парижской газеты "Франс суар", писавший под псевдонимом Жан Нёвсель, посещал нас в Сокольниках. Они подолгу говорили с бабушкой – о былом, о последних годах Вячеслава Ивановича в Ватикане, где он был хранителем папской библиотеки. Кстати, кумовство было, так сказать, перекрестное - Вячеслав Иванов был восприемником моего отца, тоже Димы.

В альбоме стихи Вячеслава Иванова перемежались с элегиями и сонетами Юрия Верховского – еще одного тонкого мастера русской поэзии, ценимого Блоком, а в наши дни незаслуженно забытого.

А дальше шла целая антология символизма и вокруг, включая редкий по графической красоте автограф известного стихотворения Александра Блока, не помню точно какого. Может быть, "Душа! Когда устанешь верить?..", где, между прочим, упоминается имя Маргарита. По страничке заняли Федор Сологуб и Константин Бальмонт. Вслед за автографом не опубликованного нигде обращения к бабушке А. Н. Толстого шли еще какие-то его стихи, а рядом – строфы его первой жены Наталии Крандиевской, кстати, единственной "литературной дамы", представленной в альбоме. Маргарита Андреевна не слишком жаловала "женскую" поэзию, что не позволило ей по достоинству оценить, например, Ахматову. Впрочем, Анна Андреевна была в те годы очень молода, сказывался разрыв в поколениях. А Зинаиде Гиппиус, как бабушка мне рассказывала, она просто сама никогда не предлагала воспользоваться своим альбомом, хотя симпатизировала ей по-житейски, бывала в гостях. Не помню точно, писал ли ей в альбом Дмитрий Мережковский, хотя это было бы логично предположить. Маргарита Андреевна любила его стихи, восхищалась трилогией "Христос и Антихрист".

Вообще же в бабушкин альбом, который она всегда брала с собой, отравляясь на литературные встречи, писали прежде и больше всего посетители знаменитой Башни, петербургской квартиры Вячеслава Иванова. Это был, как теперь бы сказали, просторный богатый "penthouse", знавший и многолюдные политические чтения, и костюмированные рождественские балы, и чопорные приемы с участием заезжих европейских знаменитостей. После одного из таких святочных маскарадов, когда Маргарита Андреевна была одета русской боярышней, а Валериан Валерианович предстал в эффектном облачении турецкого бея, и появилась "Славянская женственность". В тот вечер в ее альбом писали многие, в том числе Андрей Белый. Это был ее маленький триумф, о котором она охотно вспоминала.

В те же годы бабушка познакомилась с Максимилианом Волошиным, к которому относилась одновременно с симпатией и легкой отстраненностью. Ее потешала тяга "Макса" ко всякого рода мистификациям, вроде "открытия" мифической поэтессы Черубины де Габриак, а вот о его дуэли с Николаем Гумилевым вспоминала с большим неодобрением. В альбоме Волошин аккуратно заполнил две странички большим "крымским" стихотворением. Помнится, что стихотворение это не сопровождалось рисунками, хотя от Волошина можно было ожидать "художеств" и в прямом смысле слова. Но рисунки в альбоме все-таки появились, и при довольно необычных обстоятельствах.

Однажды Гумилев был в гостях у четы Бородаевских на "пятичасовом" чае. Внезапно появилась экспансивная дама из какого-то журнала и стала подсовывать Валериану Валериановичу листы горячо убеждая его нарисовать что-нибудь. Она, мол, готовит подборку рисунков поэтов, иллюстрирующих их собственные стихотворения. Обнаружив, что здесь Гумилев, она, естественно, принялась и за него. Николай Степанович покладистости не проявил и, когда обескураженная посетительница ретировалась, тут же попросил у бабушки альбом: "А вот Вам, дорогая Маргарита Андреевна, нарисую с удовольствием!" Альбом, как всегда, был под рукой. И тут же, взяв перо и тушь, Гумилев вписал в него большое стихотворение "Крыса" (не знаю, было ли оно когда-нибудь опубликовано), окружив строфы "детскими" по стилю рисунками: испуганная девочка с бантом, усатая крыса, крадущаяся к ней, брошенная на пол кукла… Видно, тема детских страхов волновала не одну Анну Ахматову ("Я боюсь того сыча, для чего он вышит?").

По встречам на Башне дед хорошо знал Михаила Кузмина, высоко ценил его стихотворную технику. У нас сохранились книги Кузмина с дарственными надписями автора. Был представлен в альбоме и Георгий Чулков.

Несколько страниц было исписано неровным остроконечным почерком известного писателя и философамистика тех дней В. Розанова. Дед познакомился с ним в петербургском Религиозно-философском обществе, и они быстро подружились. Одобряя религиозные искания деда, Василий Васильевич почти полностью перенес на страницы альбома текст одной из своих статей (кажется, что-то о лечении болезней запахом цветов). Их разговоры вращались вокруг проблем оккультизма, книг Блаватской, "антропософских" лекций Рудольфа Штейнера. В те годы многие им увлекались, ездили в Швейцарию, в горное местечко Дорнах, где, подобно Андрею Белому, участвовали в строительстве "Гётеанума" – храма Духа.

Незадолго до Первой мировой побывали в Дорнахе и Бородаевские. А уже после Второй мировой у Маргариты Андреевны в Сокольниках раз в две недели снова начали собираться попить чаю с тарталетками и поговорить о запретном старики-антропософы – отец нашего знаменитого руководителя танцевального ансамбля Игоря Моисеева, Александр Михайлович, в прошлом крупный международный юрист, и Семен Григорьевич Сквозников, рядовой чиновник министерства путей сообщения, холостяк, увлекавшийся историей религии и исследовавший генетическое родство мировых языков. Главная его мысль, обоснованию которой он посвятил несколько десятилетий, выражалась в том, что коренные человеческие понятия – "я", "ты", "небо", "земля", "солнце", "бог", "хлеб" – имеют единое происхождение и родственны во всех языках, от древнекитайского до суахили. Иностранных языков как таковых он не знал, истово работал со словарями, составляя сложнейшие таблицы, вычеркивал схемы, исписал более сорока школьных тетрадей…

Слушать их обоих было очень интересно. То и дело произносились маловразумительные, но многозначительные слова - "эфирное тело", "мистерия Голгофы". И всё равно я по молодости обычно норовил улизнуть побыстрее, ограничившись чашкой чая и каким-нибудь анекдотом Александра Михайловича времен его блестящей карьеры в Париже. Оба они были трогательны, бедны и одиноки, немного "не от мира сего". Но как тепло вспоминается о них сейчас…

Но еще больше, чем о Дорнахе и "строителях капища", как иронически называли русских последователей Штейнера современники, Маргарита Андреевна рассказывала о Риме, Венеции и Флоренции, где они побывали в ту единственную заграничную поездку. Станцы Рафаэля, Мост Вздохов, дворец Уффици… Своими рассказами об Италии бабушка навсегда внесла в мою жизнь запах теплого моря и водорослей над венецианскими каналами, шум голубиных крыльев на площади Святого Марка, трепет перед лицом великого искусства Возрождения. В моем сознании венецианские впечатления предков соседствуют и перекликаются с образом города в стихах молодого Бориса Пастернака:

Я был разбужен спозаранку
Щелчком оконного стекла.
Размокшей каменной баранкой
В воде Венеция плыла…

Маргарита Андреевна любила рассуждать о судьбе русских в Италии, о "прекрасном далеком" Гоголя, его нежной дружбе с художником Александром Ивановым. Может быть, их совместные с Валерианом Валериановичем размышления на эти близкие каждому интеллигентному русскому темы и побудили деда в 1922 году сказать решительное "нет!" друзьям, уговаривавшим его уехать вместе с ними из Советской России. "Я не имею права лишать своих детей Родины!" – сказал он тогда.

В 1917 году дед приветствовал свержение Царя, называл революцию "Красной Пасхой", участвовал во всероссийском конкурсе на республиканский гимн. Один из экземпляров листовки с текстом для гимна ("Красную Пасху встречаем, Пасху пресветлую ждем, Розой штыки украшаем, Песню святую поем…") я передал еще в шестидесятых своему другу Николаю Илларионовичу Панину для основанного им краеведческого и художественного музея в селе Желанное Шацкого района Рязанской области, где она по сей день экспонируется в историческом отделе.

А вот несколько четверостиший из оставшегося неопубликованным цикла "Историческое":

Народовольцы! Строй людей из стали,
Откованных, как лезвие кинжала.
Вы, что в былом святыми просияли,
Святыми, позабывшими про жалость

…Когда к тебе с хоругвями, как дети,
Текли толпы и пели гимн отцов, –
Вдруг проиграл рожок и залпом ты ответил,
И лег багрец на белизну снегов…

… И мир взирал с надеждой и тревогой
На грозный труд тех роковых людей,
Что, повинуясь чей-то воле строгой,
Искали неизведанных путей…

Позднее Валериан Валерианович, вошедший было после Февраля в состав одного из первых Советов своей (Курской? Самарской?) губернии, пережил насильственное отторжение от революции. Еще в начале 1918-го пришли в имение мужики и сказали: "Барин! Нам, говорят, пора тебя громить. Бери подводы, сколько нужно, и уезжай с Богом!" По справкам времен "военного коммунизма" прослеживаются мытарства с работой: опытный дипломированный специалист одной из самых дефицитных профессий еле-еле мог наскрести на оплату наемной квартиры (свой дом в Курске был конфискован за то, что, мол, "хотел уйти с белыми", – ежели "хотел", так что же не ушел?!). Не миновала деда с бабушкой и тюрьма (еще по-Божески: полгода всего – сказать страшно! – за петицию в защиту приходского священника). И всё равно оставить Родину дед не счел возможным…

Назад Дальше