Да, они не сидели, скучая,
На диване в тепле и тени,
Одурев от бесцветного чая,
От грошовой своей болтовни.Пили, плавали, мачты рубили,
Шли на весь экипаж впятером.
Слышишь рев капитана Билли:
- Йо-хо-хо и в бочонке ром!Ничего врагам не прощали,
Не играли с судьбою вничью.
Слышишь: Сильвер бьет из пищали
И кричит под копытами Пью.Умирали мудро и просто:
Не в больничном тупом полусне,
А под смертным ударом норд-оста
Иль у грота спиной к спине.
Эффект от Петькиного чтения был неожиданным. С первых же строк Иван Игнатьевич, словно не замечая Петькиного шутовства, посерьезнел, лицо его вытянулось, а рот наивно приоткрылся. Должно быть, ему не все было понятно, но он не спрашивал - стеснялся. Маша сначала слушала внимательно, а потом отвлеклась. Вера перестала развешивать белье, а когда Петька дошел до "Йо-хо-хо", засмеялась, но тут же смутилась и замолчала. Петька быстро почувствовал перемену в настроении Ивана Игнатьевича и перестал кривляться. Закончил он вполне серьезно.
- Ишь ты, как складно, - сказал Иван Игнатьевич. - А вот у меня не получается. Давно когда-то я тоже пробовал. Еще строчку запомнил: "Облака над Волгой-матушкой бегут". Или не так - "Облака над…" Да нет, забыл. А у тебя гляди как складно… Так ты про профессию спрашивал? Обыкновенная профессия. Нельзя сказать чтобы особенно опасная. А случаи, правда, бывают. - Иван Игнатьевич показал на свою больную ногу: - Вот, видишь, ногу тросом перебило. Шторм был баллов десять в Рыбинском водохранилище. Шесть месяцев в госпитале лежал, думал, от костылей всю жизнь не отделаюсь. Однако обошлось. А в прошлом году весной, мы зимовали в затоне, утром по льду перебрался в город, а возвращаться стал - лед уже пошел. Я и искупался. Однако добрался. А то сразу после войны дно я себе пропорол о затонувший буксир. Это на Волге, повыше Волгограда. И место знал, а вот нанесло. А то еще случаи были… - Иван Игнатьевич усмехнулся: - Случаи, правда, бывают…
- А вы говорите - не опасная! - сказал Петька.
- А чего ж опасного? Двадцать лет уже плаваю. С семьей плаваю. Это сейчас мой парнишка заболел, так я его с женой оставил. Будем проходить мимо, подберем.
Иван Игнатьевич скрутил цигарку, выставил вперед левую, плохо гнущуюся ногу и встал.
- А ты вот что, - строго сказал он мне. - Спросить надо, если лодку берешь. Мы тебя больше часа ждем - работа для вас с дружком есть. После обеда приступите.
И пошел к себе в каюту. За ним поднялась Маша. Вера немного задержалась, окинула меня беглым любопытным взглядом и тоже пошла за ней.
Мы помолчали. Потом Петька заговорил, словно ничего не произошло:
- Можешь и в самом деле роман писать. Вот тебе натура: храбр, трудолюбив, скромен. Ты заметил, он себя от баржи не отделяет: "Дно себе пропорол…"
Я не ответил и продолжал молчать до тех пор, пока не почувствовал, что он вот-вот обидится. Тогда я торопливо кивнул головой:
- Заметил. А чего это он опять раздобрился?
- А я знаю? - нахмурился Петька. - Идем обедать.
Он повернулся ко мне спиной и приподнял веревку, на которой Вера развешивала белье. Я смотрел на его прямые плечи, загорелую жилистую шею и чувствовал большое облегчение: не нужно было ссориться и жить на одной барже в одиночестве, которого бы я все равно не выдержал. Конечно, мне было и стыдно немного, что я не выдержал характера, что Петька, сам не зная того, одержал надо мной победу. "Но главное, - думал я, - дружба. Ради нее надо становиться выше мелочей".
Нагибаясь, чтобы не испачкать белье, я отодвинул мужскую рубашку. Это была та самая рубашка, которую недавно Петька мокрую от пота совал мне под нос.
- Ты тоже стирал? - спросил я.
- Вера, - ответил Петька небрежно. - Сама напросилась.
После обеда мы молотом и зубилом кололи метровые куски желтых сосновых бревен. Работа эта требовала ловкости, силы и навыка. Вначале после каждого моего удара бревно, которое я ставил на попа, падало на палубу - его надо было поднимать и опять ставить на попа. Но скоро мои удары приобрели силу и уверенность - сказалась долгая боксерская тренировка. Я бил широко размахиваясь, делая свободные круговые движения всем корпусом, и каждый раз чувствовал, что боек молота точно попадает в цель. Бревно теперь перестало падать. Прежде чем оно успевало пошатнуться, его настигал и припечатывал к палубе новый удар. А у Петьки дело долго не шло. Он нервничал, бил слабо и часто мазал.
Иван Игнатьевич внимательно следил за нами. Он, кажется, понимал, что мы с Петькой соперничаем. Видела нашу работу и Вера. Должно быть, поэтому я бил со все большим упоением, бил всем телом, таким ловким и подвижным, словно не я им управлял, а оно само в нужную минуту досылало молот в нужном направлении.
Бревен хватило до позднего вечера. Когда за нами пришел буксир, Иван Игнатьевич освободил меня и Петьку от ночной вахты. И пока буксир тащил нас куда-то вверх по Северскому Донцу, я спал мертвым сном. А утром, открыв дверь каюты, шагнул прямо в зыбкое густое облако. Оно, наверно, рождалось внизу, на реке, потому что снизу, из-под борта, будто из раскрытых дверей бани в зимний день, валил пар.
- Рано начались в этом году туманы, - сказал Иван Игнатьевич, которого я не сразу заметил. - Как бы осень не была штормовой.
Он, должно быть, давно не спал: на нем был форменный китель, мичманка с "крабом", в руках большая картонная папка.
- Будем здесь уголь грузить. Можете с приятелем на весь день уходить на берег. Вы не нужны.
Иван Игнатьевич ушел, а я так ничего толком и не понял. Где мы, как далеко берег - не разобрать. Всюду густой белый туман, пропитанный едким запахом углекислого газа. Так всегда пахнет в сырую погоду около большого завода, рядом с которым стоит наша школа. Я побрел по палубе, раздвигая сырую массу руками. Потом щекой почувствовал легкое движение воздуха и заметил трещину, разделившую облако пополам. Трещина была очень узкой, но ветер, хлынувший в нее, тотчас же очистил и зарябил большую площадь воды. Потом сквозь туман пробилось солнце. И сразу серые нитяные клубки, которые рвал и размывал ветер, будто растаяли. Я увидел гористый высокий берег, большой просмоленный дебаркадер, белый пароход, пар из трубы которого казался совсем розовым, и остроконечный угольный холм напротив нашей баржи. По нему всползали серые тонкие змейки.
Мы стоим поблизости от шахтерского городка Краснодонецка. А не нужны мы с Петькой потому, что грузить уголь будет большой портальный кран и специальная бригада портовых рабочих.
Первые же порции угля, после которых над трюмами и над палубой повисло густое черное облако пыли, выгнали нас на берег.
Петька отряхнул с рукавов угольные крошки, сплюнул черную слюну и сказал, указывая на баржу:
- Это же все нам придется убирать. - И прикинул: - Длина - сто, ширина - пятнадцать. Полторы тысячи квадратных метров! Вот тебе первое приключение в первом незнакомом порту.
Я почувствовал себя виноватым. Петька и сказал это, чтобы я почувствовал себя виноватым. Ведь это была моя идея - устраиваться на баржу.
С Петькой мы подружились еще в седьмом классе. Он уже тогда был практичным и самостоятельным парнем. Наш классный руководитель Павел Матвеевич всегда ставил его собранность в пример нам. Дружба с Петькой чуть-чуть не сделала меня отличником. Я стал усерднее заниматься, одинаково распределяя время между любимыми и нелюбимыми предметами, и даже обогнал его в хороших оценках. Но надолго меня не хватило. То ли я был легкомысленнее, то ли мускулов у меня было больше, но я не бросил в девятом бокс, как советовал мне Петька. Больше того, с весны, как раз перед экзаменами в десятый, я пристрастился к парусу и гребле и часто пропадал на реке. Узнав, где я бываю, Петька пожал плечами.
- А когда ты водку пить начнешь? - спросил он. - Судя по твоей невоздержанности, рано или поздно это случится.
Петька рос без отца - отец ушел из семьи, когда Петьке исполнилось два года. С четырнадцати лет он стал настоящим главой в доме. Мать, тихая и добрая, во всем слушалась его. Петька вовремя доставал уголь на зиму, договаривался в домоуправлении о ремонте квартиры и вообще задумывал и доводил до конца дела, совершенно недоступные моему пониманию. Он еще в седьмом классе твердо решил стать инженером и неуклонно шел к цели: зубрил математику, которая с большим трудом давалась ему, усердно учил немецкий, меньше обращал внимания на литературу, больше на русский язык. Короче говоря, делал все, чтобы обеспечить себе медаль. Но тут новые правила для поступающих в институты поломали его планы, и Петька решил не рисковать конкурсными экзаменами. Он хотел действовать наверняка.
А я совсем не знал, чего хочу. Я любил литературу, бокс, греблю, мечтал об институте. Но о каком? Этого я понять не мог.
В общем, мы с Петькой были довольно разные люди. Но в школе это нам не мешало дружить. Мы часто спорили, но там споры только укрепляли нашу дружбу, а здесь они почему-то каждый раз грозили ее совершенно разрушить. Почему? Об этом я думал, пока мы в поисках кинотеатра бродили по городу, в центре которого возвышалось несколько надземных шахтных сооружений. Городок был маленький, чистенький, даже, пожалуй, не городок, а поселок. Специального кинотеатра в нем не было. Нам показали трехэтажное новое здание - клуб. Однако в клубе было безлюдно, дневных сеансов здесь не было. И это пустяковое обстоятельство расстроило нас с Петькой необычайно, словно мы впервые почувствовали себя вдали от дома. Нам нужно было слезть с баржи, чтобы вот так отчетливо почувствовать себя вдали от дома. Мы шли по улице без тротуаров, молчали и думали о своем. Мне неожиданно припомнилось место из книжки о Шаляпине, которую я недавно прочел, где Шаляпин в "Демоне" произносит: "Проклятый мир!" Я произнес это про себя, а потом стал бормотать:
- Пр-роклятый мир, пр-роклятый мир!
Погрузка закончилась только к следующему полудню. И сразу же Иван Игнатьевич заставил нас приступить к уборке. Мы с Петькой качали рычаг ручной помпы, Иван Игнатьевич брандспойтом направлял струю воды, а Вера и Маша метлами гнали ее по палубе. Работа эта поначалу показалась мне такой же легкой и приятной, как рубка бревен. Приятно было легко поднимать рычаг вверх, а потом, чувствуя упругость струи, с силой опускать его. Приятно было следить за тем, как постепенно, метр за метром (мы начали с носа), проступает под грязью красное крашеное железо палубы, как с домашним бульканьем стекают черные помои за борт прямо в реку. Однако уже через двадцать минут глаза мне начало заливать потом, руки одеревенели, а я все продолжал качать и качать. Иван Игнатьевич за это время ни разу не оглянулся на нас, не предложил нам передохнуть. Работа брандспойтом, видимо, увлекала его.
- Давай, давай! - азартно покрикивал он, когда напор в шланге ослабевал.
Уже через полчаса я подумал, что меня хватит еще только минуты на две. Но я ни за что не хотел просить у Ивана Игнатьевича передышки раньше, чем это сделает Петька.
- Сколько мы еще будем заниматься самоубийством? - прохрипел Петька, так что я даже испугался за него.
- Давай бросим, - сказал я. - Что он там думает!
Мы бросили. А потом работа наладилась. Первое соперничество обошлось нам слишком дорого, и, чтобы не повторять его, мы заранее договорились о перерывах. Часа через три мы даже вошли в какой-то ритм. Иногда нас подменяли Вера и Маша, и к вечеру палуба, каюта, штурвальная рубка были чисто вымыты. Лишь в самых глубоких щелях, как в морщинах старого шахтера, оставалась черная пыль.
- Знаешь, - сказал я Петьке, - работа мне даже понравилась. И вообще мне кажется, что неприятно делать только ту работу, целесообразность которой не сразу видна. А матросская работа вся наглядно целесообразна.
- Знаешь, - в тон мне ответил Петька, - по-моему, все философы дураки. И ты не составляешь приятного исключения. Целесообразность! Мы же погрузились только наполовину, чтобы не сесть на мель в этом вонючем Донце. Догружаться будем в Цимле. Понял? Опять придется проделать все сначала. А до Цимлы всего два дня пути.
Ночью мне не спалось. Баржу нашу тащил маленький буксирный катер, так отчаянно ревущий, что было непонятно, как могли там работать люди. Но к нам, на баржу, рев почти не доходил. Тысячеверстная ночная тишина поглощала его почти полностью. В четыре утра мне надо было заступать на мою первую ночную вахту, и Иван Игнатьевич посоветовал мне предварительно постоять рядом с рулевым, потренироваться. Я поднялся в рубку в двенадцать, там были Вера и Маша. Маша вязала, сидя рядом с тусклым керосиновым фонарем, Вера, едва возвышавшаяся над большим штурвальным колесом, старалась удержать рыскающую баржу в струе фарватера.
Я опустил оконную раму и высунулся наружу. С берега, лежавшего в глубокой тени, тянуло чем-то лесным - горьковатым и теплым. Луна в воде дымилась совершенно так же, как и в чистом бледном небе. Она долгое время неторопливо покачивалась на ленивой волне около нашего левого борта. А на каком-то повороте оказалась впереди катера. Теперь от его носа веером расходились и гасли в черной воде две светящиеся струи.
Я засмотрелся на них. При мелкой ряби, попадающей в лунный свет, вода казалась стремительно бегущей, при крупной - лениво струящейся. А где-то в темноте вдруг ярко вспыхивала какая-нибудь одна высоко поднявшаяся волна. И долго потом на этом месте дрожали лунные светляки. Их тонкая дрожь отчетливо отдавалась во мне. Я удивился. Что это? Неужели во мне рождается то самое чувство природы, которое два года напрасно старался разбудить наш классный руководитель и литератор Павел Матвеевич?
В рубке скрипнула дверь. Я оглянулся: Маша ушла. В двух шагах от меня была Вера. И сразу что-то произошло: ни лунного света, ни лесного запаха… Я затаил дыхание. Тишина, стоявшая все время в рубке, мне теперь стала мешать. Она накапливалась и накапливалась, а я не знал, как ее нарушить, что сделать, чтобы не наливались так чугунно мускулы, чтобы не пересыхало во рту.
Должно быть Вера испытывала что-то похожее, потому что молчание наше разрешилось самым неприятным образом. На крутом повороте реки баржа вдруг пошла в сторону от катерка. Буксирный канат натянулся струной. Вера, желая выправить ошибку, яростно закрутила штурвал. Но было поздно. Огромное наше судно двигалось к берегу, сбивая с курса маленький буксир. На катере резко повернули к середине реки, отпустили буксирный трос, и баржа с разгону ткнулась в крутой песчаный берег.
На катере заглушили мотор. Чей-то простуженный бас закричал:
- Вы что, с ума сошли?
- Шкипера на мыло! - присоединился к нему звонкий мальчишеский голос.
На палубу выскочил Иван Игнатьевич. Он погрозил нам снизу кулаком, обернулся к катеру и сложил руки рупором:
- Виноват. Матрос на штурвале молодой, растерялся. Значит, я виноват.
Услышав, что шкипер признает виновным себя, на катере успокоились. Они подошли к нам, перекинули на баржу трос и сняли ее с мели. А Иван Игнатьевич, сердито сопя, поднялся в рубку, оглядел внимательно нас, пристыженных и растерянных, и сказал неожиданно миролюбиво:
- Ну, вы! Любезничать любезничайте, а за делом смотрите.
После этого мне, конечно, надо было уйти. Но я остался и, делая вид, что меня чертовски занимают ночные пейзажи, перебирал в уме вопросы, с которых лучше всего было бы завязать с Верой легкую беседу. Например, простейший: "Вы в каком городе родились?" Или: "Давно вы плаваете?" Но я никак не мог придумать несколько связанных между собой вопросов и потому продолжал молчать.
Вера теперь пристально следила за баржей, но та все равно ее не слушалась. Рулевой в освещенной рубке буксира несколько раз оборачивался и грозил нам.
- Дай-ка я попробую, что это такое, - наконец не выдержал я.
Вера с готовностью отступила в сторону, и я с трепетом взялся за штурвал. Громадное тело баржи, сбивая катерок влево, опять двигалось к берегу. Я резко повернул штурвал вправо и, как только баржа стала подходить к центральной линии, слегка переложил его налево. Я очень скоро приспособился, отклонения надо было ликвидировать минимальными поворотами штурвала, тогда баржа шла как по ниточке. Вера не могла так, но это и не удивительно: я ведь парень, я лучше приспособлен для такой работы.
Робость моя постепенно рассеялась. К тому же бессвязность моих вопросов теперь легко можно было объяснить: занятый человек в перерывах между делом вежливо интересуется биографией своей собеседницы.
Итак, я начал и очень скоро выяснил, что Верина фамилия Пичаева, что она из какой-то приволжской деревушки, которая называется Пичаево, что в матросы она пошла вовсе не в поисках приключений, а за заработком, который у нее, в общем-то, очень невысок. Все это вместе мне показалось удивительным. Я почему-то всегда считал, что в моряки идут обязательно романтики, народ городской, образованный. Люди легендарной жизни: "Пусть сильнее грянет буря!" И вот, оказывается, есть села, часть жителей которых с незапамятных времен традиционно уходит в речники.
- Хорошо. Весной, летом и осенью вы плаваете, а как зимой река станет, куда деваетесь? Назад в деревню?
- Зимой - где лед остановит. Прошлую зиму в затоне у Горького зимовали. Работаем на заводах, по верфям. Мы же матросы.
Вера отвечает послушно, и я становлюсь все смелее.
- А плавать не скучно? - спрашиваю.
- Скучно. А бывает и страшно. Людей иногда по неделям не видим. Плывем мимо городов, да все мимо. Вон у Ивана Игнатьевича мальчик. Второй год надо бы ему в школу идти, а все не получается, чтобы парень первый класс окончил.
- А ты сколько окончила? - перехожу я на "ты".
Вера долго молчит, а потом говорит смущенно:
- Семь не кончила. Вот плаваю уже третий год.
Я хотел спросить еще, есть ли у нее мать и отец, как они ее отпустили, но не решился. А вдруг у нее нет ни отца ни матери?
- Прочтите какие-нибудь ваши стихи, - неожиданно просит Вера.
Это как раз то, что мне сейчас надо, - стихи я могу читать до конца ее вахты.
- Что мои! - говорю я. - Вот я вам прочитаю настоящие. - И начинаю немного неуверенно, а потом перехожу на полный голос:
…Пули, которые я посылаю,
не возвращаются из полета.
Очереди пулемета под корень режут траву…
Что-то неуловимое, бесконечное, заключенное в этих строчках, необъяснимо волнует меня. Я забываю про Веру и читаю, читаю своих любимых поэтов. Вере скоро становится скучно, но я уже не могу остановиться…