В четыре часа Вера уходит спать, и я остаюсь один. Наш караван торжественно вплывает в утро. Оно влажно-серое, тихое и теплое. Постепенно вырастают берега, яснее очерчиваются повороты реки, и, наконец, впереди розовеет. Уже перед светом над рекой начал подниматься пар, он становился все гуще и гуще и сделался туманом.
Я вглядываюсь в эту сырую муть и думаю о Вере, об удивительном несходстве наших судеб…
В восемь часов утра, когда меня сменила Маша, я спустился в каюту и попытался растолкать крепко спавшего Петьку.
- Чего тебе? - спросил он, поворачиваясь ко мне спиной и натягивая на голову одеяло.
- Послушай, Петька, ты за равенство или против?
- Ну конечно, "за". Что за дурацкий вопрос?
- Да нет, понимаешь, есть равенство и есть равенство перед жизнью.
Петька садится на койке и ошалело смотрит на меня.
- А ну тебя, - говорит он. - Человек, может быть, еще спать хочет…
- Да нет, - опять начинаю я, но так и не могу объяснить по-настоящему то, что беспокоит меня.
Петька уходит, а я долго не могу заснуть. Я думаю о том, влюблен ли я в Веру или нет, припоминаю, какая она крепкая, сильная, загорелая, совсем не похожая на тот таинственный идеал, который когда-то мерещился мне, и решаю, что влюблен. Эта мысль сразу же успокаивает меня, и я мгновенно засыпаю.
Но скоро встаю: боязнь пропустить что-то интересное, важное выгоняет меня на палубу. Я захожу к Петьке в рубку, сижу над форштевнем, глядя, как закипает под тяжелым телом баржи спокойная донецкая вода, как громадные горизонты медленно сменяют друг друга.
А потом, когда мы опять выходим в Дон и присоединяемся к большому каравану, я стою за штурвалом на вахте; прислушиваюсь к чавкающим, жующим звукам, которые вырываются из-под колес нашего нового буксира, к мощному реву его гудка, и мне кажется, что пароход кричит хвастливо: "Тяну-у три баржи по три тысячи тонн каждая! Девять тысяч тонн - и хоть бы что!" А потом опять: "Берегись! Девять тысяч тонн - не шутка. В случае чего, мне с ними не справиться!"
О нос нашей баржи разбивается вспененная колесами буксира вода, и там все время стоит закладывающий уши шум горного водопада. Шум этот затихает от форштевня к корме, постепенно превращаясь в легкое шипение и слабые всплески.
Впереди, вплоть до Цимлянского моря, к которому мы идем, все небо забито тяжелыми облаками. Им там, наверное, тесно. Они поодиночке вырываются оттуда и плывут нам навстречу…
* * *
С моря дует такой плотный, такой чистый, промытый ветер, что кажется, в нем, как в воде, можно нырять, плавать, разбрызгивать его полными пригоршнями. Я иду за Машей по асфальтированным улицам новенького городка, ожидаю ее у дверей магазинов, помогаю укладывать в авоськи и корзинки мешочки с мукой, крупной солью, макаронами и все время глазею по сторонам и запоминаю. И не только запоминаю - я стараюсь придумать образные сравнения, чтобы потом записать их в свой дневник, который я начал вести со вчерашнего дня. Дневник этот ляжет в основу книги, которую я напишу после нашего путешествия.
Теперь я точно знаю, в чем мое призвание: я буду писателем. Дело, конечно, вовсе не в том, что я умею сочинять стихи (хотя и в этом тоже), и не в Петькиных остротах. Просто Донец, Дон, море, Цимлянский порт, в котором сейчас четырехногие портальные краны догружают нашу баржу, вот этот солнечный ветер, синие, как морская вода, тучи - все это так переполняет меня, что я не могу не писать. Мне было бы очень жалко, если бы эти острые, сильные ощущения вдруг забылись.
Кроме того, оказывается, я наблюдателен. Я, например, сразу заметил, чем Дон отличается от Донца, хотя ширина этих двух рек примерно одинаковая. В Дону мутное сильное течение, беспокойная вода с водоворотами и завихрениями, глядя на которые всегда чувствуешь напряженное мощное движение.
Поверхность Дона никогда не бывает гладкой. Даже в абсолютно безветренный день на ней взбухают пузырьки воздуха, появляется мускулистая рябь. Дон - рабочая, напористая река, Донец - тихая, спокойная, курортная…
Или мысли… Никогда они так не беспокоили, не радовали, не тревожили меня, никогда они не были такими серьезными, такими моими.
Маша опять становится в какую-то очередь, а я по прямой короткой улице иду к плотине. Оттуда, сверху, доносятся гулкие вздохи и глухие удары - прибой. Тело плотины, пружинно изогнувшись, уходит далеко налево и направо. Оно так велико, что только геометрически правильные формы его говорят о том, что здесь работали люди, а не природа.
Вчера, когда над нами нависли стены шлюза и откуда-то сверху, с высоты шестиэтажного дома, какой-то человек подал команду капитану буксирного парохода, Иван Игнатьевич сказал:
- Вот теперь придется попотеть. Особенно когда через Волго-Донской канал переходить будем.
А когда мы поднялись из глубокой тени и в окна рубки опять ударило солнце, Иван Игнатьевич показал нам на несколько больших барж, стоявших в порту на рейде. Все они вытянулись на носовых якорях с запада на восток, как гигантские флюгера, указывая направление ветра.
- Шторм будет, - сказал Иван Игнатьевич.
О море, о плотине Иван Игнатьевич больше не говорил. Будто они его совершенно не интересовали. Не интересовало море и Машу, за которой я хожу уже больше двух часов. Странный она все-таки человек. Иван Игнатьевич прикомандировал меня к ней, чтобы я таскал продукты, которые она закупит. Я в два раза больше нее, а Маша всячески старается уберечь меня от работы. Мне буквально приходится отнимать у нее авоськи и корзинки.
Вот и сейчас Маша вышла из магазина, поискала меня глазами, убедилась, что я ее заметил, подхватила огромный сверток и корзину и быстро-быстро засеменила, слегка приседая под их тяжестью. Я догнал ее:
- Маша, ну как вам не стыдно!
Маша молча отдает мне корзину. Я связываю ручки корзины с авоськой, перекидываю это сооружение через плечо и отбираю у Маши сверток. Все это молча. Маша на удивление неразговорчива и даже, как будто застенчива, хотя ей уже, на мой взгляд, не меньше тридцати пяти - сорока лет. У Маши есть взрослый сын, он где-то учится в институте. Муж ее погиб, сама она потомственная речница, плававшая вначале с отцом-шкипером, потом совсем немного с мужем. Мне жаль ее, эту еще совсем не старую женщину. Жаль в особенности потому, что я твердо уверен: моя жизнь сложится совсем не так. Я жалею Машу с той огромной высоты, которой я, несомненно, достигну в ее возрасте, - ведь я буду писателем. Волна доброты буквально захлестывает меня; моя будущая замечательная профессия уже сейчас заставляет меня почувствовать себя избранным. Я гордо несу корзинку и авоську и думаю о том, что жизнь моя уже сейчас проникнута глубоким значением и что она обязательно будет ярче, чем Петькина, и уж ни в какое сравнение не пойдет с жизнью Маши, моих родителей и даже Ивана Игнатьевича.
Сверху, с плотины, все время доносится характерное: а-ах! Ш-ш-ш… А-ах! Ш-ш-ш…
- Слышите, Маша, прибой!
Маша тревожно прислушивается.
- Штормы здесь бывают больно сильные, - говорит она. - Как бы нас не захватило.
Маша окает точно так же, как и Иван Игнатьевич, только у нее это получается гораздо мелодичнее. Я встряхиваю плечом, поправляю авоську.
- А почему вы боитесь шторма? Шторм - ведь это красиво. - Так говорить меня заставляет моя будущая профессия.
- Ну уж - красиво! Попадем, тогда узнаешь.
Мы направляемся к автобусной остановке, надо ехать назад в порт. Маша идет очень быстро и часто оглядывается на меня. Ей как будто стыдно и странно, что она совсем налегке, а продукты тащу я. Поэтому она так спешит.
Она успокаивается, только когда мы влезаем в полупустой большой автобус.
- Маша, - прошу я, - отпустите меня до вечера. Я хочу тут еще кое-что посмотреть. Вас в порту встретят.
- Хорошо, хорошо! - говорит она и сует мне в руку замявшуюся булку с изюмом. - Иди.
Я спрыгиваю с подножки, когда автобус уже трогается, и приветственно поднимаю руку. Маша сидит у окна строгая, в кителе и синем берете. Я жду, что она улыбнется мне или кивнет головой, но она даже не оборачивается, будто не она только что совала мне в руку эту булку с изюмом.
…Возвращался я домой, на баржу, поздно вечером. Погрузка уже закончилась, портальные краны стояли с потухшими прожекторами, устало отвернув от полных трюмов стрелы. На палубе под ногами громко хрустела антрацитовая крошка.
В коридоре кубрика было темно, я шел и щупал руками стену. И вдруг дотронулся до чего-то упругого, горячего.
- Ой! Ктой-то? - спросила темнота тревожным Вериным голосом.
- Это я, - ответил я, прокашлявшись.
- Это ты, Коля? - спросила Вера, не двигаясь.
- Я.
Так мы простояли минуту, а может, и целый час. Потом Вера сказала:
- А я думала, кто это?
- Это хорошо еще, что мы не стукнулись, - сипло говорю я. - В темноте могли бы здорово удариться.
- Да, - покорно соглашается Вера.
А я, ругая себя идиотом и трусом, обхожу ее и открываю дверь в свою каюту навстречу Петькиному храпу.
Сейчас я разбужу Петьку и скажу ему: "Я знаю, ты влюблен в Веру, она даже рубашку тебе стирала. Но я тоже в нее влюблен. Конечно, мужская дружба дороже любви, и потому давай решать, что мы будем делать". Я зажигаю спичку и вижу Петькино лицо. Он раздраженно щурится и отворачивается к стене.
Нелегко ему дается этот поход. Вот он даже похудел и осунулся. И не удивительно. Петька ведь не собирается стать писателем! Зачем ему все эти штормы, ночные вахты, Дон, море? Петька с детства был серьезным, положительным человеком. Если бы ему не пришлось так много заниматься в детстве квартирой, доставкой угля и другими домашними заботами, может, и он был бы таким же легкомысленным, как я, и ему также нравились бы и море, и Дон, и ночные вахты? Или тут дело в характере? В Петькиной осторожности? Ведь он наверняка бы попал в институт и без рабочего стажа…
- Петька, - зову я. - Петька, проснись.
Никакого ответа.
А рано утром, не дав закончить уборку, нас борт о борт счалили с другой баржей, и большой ледокольный буксир с длинным, как у старинного броненосца, носом, медленно потравливая трос, потянул караван к выходу из порта.
Мы идем к Калачу.
Сразу же за маяком горизонт слегка качнуло - море встретило караван длинными, набирающими крутизну волнами. Тяжелая вода, насколько хватает глаз, равномерно окрашена в серовато-зеленый цвет, в него вмешиваются только быстро гаснущие вспышки белой пены на гребнях. И вот что удивительно: солнце закрыто тучами, а света так много, что невольно щуришь глаза.
Наш буксир, ушедший вперед на всю длину стометрового троса, набирает скорость и все чаще окутывается пеной. Пенные струи доходят и сюда, к нам. Они обтекают баржи: нашу с левого, соседнюю - с правого борта. Соседняя баржа тоже волжанка. Она нагружена керамическими плитками, пустотелым кирпичом и какими-то зачехленными станками. Там почти вся команда - родственники. Главным у них молодой огненно-рыжий шкипер, помощником - его отец, тоже рыжий, но с проседью, мать шкипера - стряпуха, жена - матрос… Всех вместе мы их видели только перед выходом из порта, потом они долго не появлялись на палубе. И только когда ко второй половине дня ветер стал шквальным, рыжий шкипер вместе с отцом вышел из каюты, осмотрел зачехленные машины и стал канатами крепить их к кнехтам…
Иван Игнатьевич, Петька, Вера и я стоим в штурвальной рубке. Иван Игнатьевич ворчит:
- Вот торопились с погрузкой, а надо было бы еще поторопиться. Чует рыжий, что до Калача поштормуем.
Потом он неожиданно улыбается и указывает на черный блестящий буксирный трос, провисшая часть которого то совершенно тонет в волнах, то срывает пену с гребней:
- Я, когда помоложе был, по такому канату раз с баржи на пароход перебрался, там у матросиков закурил и обратно табачку принес.
Слова шкипера заставляют меня вздрогнуть. Глядя на этот секущий воду скользкий трос, я только что подумал: "А что, если бы мне пришлось?.."
Вот уже несколько часов я не могу оторваться от моря. И не то чтобы мне раньше не приходилось видеть большой воды - я отдыхал с отцом в Гагре, в Геленджике, жил у тетки в Мариуполе, но ни Черное, ни Азовское не производили на меня такого сильного впечатления. Должно быть, этим старым морям уже не хватает таинственности, неизведанности и еще чего-то такого, что в избытке есть в этой молодой, серо-зеленой, прозрачной воде.
Следя за тем, как разыгрывается шторм, как бесятся у нашего борта волны, я даже хочу, чтобы произошло что-нибудь необыкновенное, опасное.
- Николай, - подталкивает меня Петька, - баржа гнется.
Лицо у него такое, каким оно бывает, когда он испугается, а не хочет этого показать.
- Трепись! - говорю я и смотрю на Ивана Игнатьевича.
- Гнется, - спокойно подтверждает он. - Волна-то по килю идет.
Несколько минут я присматриваюсь к громадному металлическому телу, и у меня тоже не остается сомнений - баржа прогибается. Когда большая волна подхватывает середину днища, как бы теряя опору, провисают нос и корма. Потом нос и корма оказываются на вершинах двух волн, а середина днища обнажается - внутренний прогиб…
- Корпус варен из пятимиллиметрового железа, - поясняет Иван Игнатьевич. - Больше восьми баллов морской качки для нас уже опасно. Если ветер усилится, будем уходить в убежище.
Мы выходим на мостик. Ну и ветер! Для того чтобы открыть дверь рубки, пришлось навалиться на нее всем телом. Море ревет, как сотни паровозов, одновременно выпускающих пар. И нет сил отделаться от мысли, что все эти запенившиеся бутылочного цвета гиганты не одушевлены какой-то целью, которой они гневно и настойчиво стараются достигнуть. А баржа продолжает дышать… Три тысячи тонн - вес нескольких железнодорожных составов, и так запросто с ним обходятся волны!
- А что, если капитан буксира не знает про восемь баллов или вдруг забыл? - осторожно говорит Петька.
Я понимаю, что этого не может быть, но и у меня шевелится такая же опасливая мысль.
Потом Петька опять делится со мной:
- Слушай, ведь сейчас в городе такой же ветер. Ну, не такой - за домами будет потише, но все равно сильный. А ведь никто не думает, что делается сейчас на море, как люди здесь в такие дни работают.
В это время к реву моря присоединяются новые звуки - металлический грохот у нас под ногами.
- Должно, курс меняем, - говорит Иван Игнатьевич, - волна по рулям бьет.
А рули каждый по три тонны весом. Закрепленный намертво штурвал - он сейчас не нужен - то и дело резко вздрагивает.
Иван Игнатьевич спускается по трапу. И в тот момент, когда он ступает на палубу, его с головы до ног окатывает рухнувшая на левый борт волна. Едва он отряхнулся, как над баржей взвился новый фонтан брызг и пены. Брызги ложатся наискось через все пятнадцать поперечных метров палубы, да еще достают до соседней баржи.
Теперь у нашего левого борта, повернутого к волне, творится что-то невообразимое: волны, идущие по ветру, сшибаются с теми, которые отражаются от борта, и на огромном пространстве образуется площадь бесконечно смещающихся холмов и рытвин. А над палубой постоянно висит радуга тяжелых брызг.
Мы ушли от килевой качки и опасности переломиться. Но как раз в этот момент и случилось несчастье. Первым его заметил рыжий шкипер. Он закричал что-то, указывая на место, где впереди наши баржи соприкасаются бортами. Мы с Петькой тоже посмотрели туда, но ничего не заметили - просто наша баржа медленно и совсем не страшно поднялась на волне выше соседней. Потом борт соседней баржи навис над нашей палубой. В этот же момент на наших глазах толстенное бревно - кранец, - проложенное между бортами, чтобы предохранить их от повреждений, медленно и с какой-то неправдоподобной легкостью переломилось пополам.
Половинки еще держались на волокнах, но подошла новая волна - и между бортами барж в этом месте не осталось ничего, что в следующую минуту помешало бы им начать разрушать друг друга.
- Сигналь на буксир, - крикнул Иван Игнатьевич рыжему.
Тот бросился на нос своей баржи, схватил мегафон, но не поднес его к губам - с первого взгляда было понятно, что на буксире сквозь рев ветра и волн ничего не услышат, - а замахал им над головой. Потом снял фуражку и стал махать мегафоном и фуражкой. Он и кричал, но крик его был просто выражением нестерпимой досады:
- Дурачье! Как счалили баржи! Надо было в кильватер, а они на скорости хотят выгадать. За премией гонятся!
Он кричал еще что-то, а мы с Петькой зачарованно следили, как баржи с потрясающей легкостью сжевали один за другим шесть кранцев, расположенных вдоль бортов.
Резкий окрик привел нас в себя:
- Чего рты раззявили? А ну, марш за бревнами!
Голос Ивана Игнатьевича звучал хрипло и возбужденно. Шкипер слегка сгибался под тяжестью длинного бруса, выжидая, пока баржи разойдутся на волне. Улучив момент, он сунул между ними свое бревно. Баржи неторопливо и уверенно раздробили и этот кусок дерева. Но удар, который должен был прийтись на борт, все же был смягчен. Иван Игнатьевич опустил бревно ниже, подставляя под новый удар уцелевшую часть.
На корме мы с Петькой, обдирая себе в спешке руки, погрузили по бревну на плечи и, приседая под их тяжестью, побежали назад. Петька передал свою ношу Ивану Игнатьевичу, а я, решившись, шагнул к борту. Бревно в моих руках рвануло, но на ногах я устоял. Потом его рвануло еще раз и в третий. А когда его сжевало совсем, я окончательно разделался со страхом и, переполненный совершенно неуместной радостью и гордостью, побежал за новым.
На соседней барже тоже готовили новые кранцы взамен поломанных. Рыжий шкипер волок квадратный брус и озлобленно, будто тот и был во всем виноват, кричал на Ивана Игнатьевича:
- Надолго этого не хватит! А если в воду угодим?
- Держи знай, - ответил Иван Игнатьевич.
Он стоял в самом опасном месте, ближе к носу, его без конца охлестывало водой, взлетавшей между баржами, удары здесь были особенно сильными, но именно он успевал заметить все, что делалось на обеих баржах, и всем распоряжался. По его приказанию Маша, Вера, жена и мать рыжего взобрались на рубку и оттуда пытались привлечь внимание вахтенных на буксире.
Однако прав был рыжий: скоро подошло такое время, когда у нас не осталось ни одного бревна. И все мы - команда рыжего с одной стороны, а мы с другой - стояли и беспомощно смотрели, как с размаху борт бился о борт. Сначала стали отваливаться привальные брусья: они первые принимали на себя удары. Огромный кусок бруса с железными скобами грохнулся в воду и помчался в узком канале между бортами к корме.
- Задержи его, - крикнул мне Иван Игнатьевич.
Я схватил багор и почти у самой кормы успел перехватить брус. Его вытащили на палубу и тотчас сунули между баржами. Но и этого хватило ненадолго…
Буксир удалось остановить только тогда, когда борта барж были основательно побиты и помяты. У соседней баржи, которая сидела не так глубоко, как наша, выше ватерлинии оказалось несколько пробоин.