Поколение судьбы - Владислав Дорофеев 4 стр.


(поэма)

Еременко

Аллеи сада.
Воды зеленеют тиной.
На корточках у берега две тени.
За облаками небо прицепилось.
Поёт вода и омывает руки.
Перемешались отражения небес и головы.

На сцене грянул колокол.

Последние прощания с прохладой.
И грянул сторож на прощанье еще раз.

Взметнув подолом платья ветренная муза
ушла, погасли тени на снег,
я, как извозчик безлошадный, странствую,
зажав в удилах стрекозу.

Стрекоза или комар, цветок или цесарка,
волненье в членах, медленная поза,
рука раджи и винт аэроплана
и возбужденье в членах, спазмы на лице.

Строгает гроб себе Савонарола,
и Аввакум в соседней комнате строгает,
и видим реку на Москве-реке,
и воды Ганга Днепр наполняют;
потом младенец целовал мизинец,
пупом аэростат задвигался на небе,
тебе жжет локоть рядошная Леда.

На сеновале – вилы,
язычество – божественная сила.

Пустое зеркало экрана, и вслед
косуля лижет жабу и вместе все
приветствуют ягнёнка.
Полки печатают ступнями славу.

Играет сонный патефон в кустах.
На сцене клуба сам Владимир-князь,
богатырей своих сзывает,
религию с похмелья принимает.

Хоругвь мне видится и морда корабля.
Расстреливали вместе призрак корабля
и царство призраков последнего царя
и после тиной закидали, и тиной закидали.

Поднялся в небо солнца веретённый круг,
болота превратились в утреннее море,
в руках царя округлый глобус,
плывёт корабль по степям и через горы.

Последний человек их ждет в вершине мира,
их ждет в Калиновке надмирной.
Пока стреляют по мишеням,
собаки лают на сирени.

Правнук Татьяны Николаевны босой
жрет яблоки, а косточки плюет,
идет, задергивает чернозёмом небосвод,
рукой улитку на заборе обнимает.

И видит Минин своего коня,
Пожарский круп ему лобзает,
видение сие мы на мизинце помещаем.

Летучий призрак корабля с командой
без боя двигался в пространстве,
штурвал вращал Олег славянский,
без глаз стоит матрос на вахте.

"Эй, там на баке! Заедает якорь!
В селение-метро войдем под парусами,
бегите вверх по вантам, где вымпел трепыхает,
да бросьте трап, жирафа мы на борт пускаем".

Синеет небо между миром,
тем временем миндаль в метро зацвел.
Тем временем шаман Иван
у Рамы бубен отнимает,
копьем его он убивает
и в землю сада зарывает.

Письмо интерпретирует девица,
сидит в ногах поэта раненная львица,
тоскуют оба на постели у окна,
и ждет поэта в городе законная жена.

"Я женат уже тысячу лет.
Я письмо написал про ночное метро,
просидел я в кафе с содержанкой девицей,
я ласкал её грудь и мечтающий слиток цевницей".

Стрелец с обычной алебардой
подземным шагом подошел к Неве.
Кричали вороны в ночную чащу.
Час полночи поляну освещает.

На черном темно-синее прекрасно,
на небо голубь воспарил с гадюкою на шее,
а в это время небо кончилось,
остался только ясный август. Или счастье.

Корабль в плачах оставляет пристань,
на всех парах летят от берега стрекозы,
удила закусили ржавые на дне матросы,
горят глаза у странствующего Моисея тихо.

Я в кресло сел, смотрю в камин,
любуюсь фотографией настенной.
Выходит лучшая моя жена с лицом под маской Саломеи.

Луна, как сводница, воркует выше,
Земля плывет по следу будущих всевышних,
морские стекла отражают розовую пену дня,
на берегу повыше смрадных звезд труп лошади.

В каюте трепыхает телом Кришна,
в его глазах, раскрытых до пределов безобразия,
живёт еще один такой же Кришна,
только Ирод.

По курсу череп Николая-чудотворца,
под руку с ним царевна-лебедь умирает.
Тела и череп, превращённые в пораненную розу;
тень черепная умирает с Рождеством Христовым
и морозом.

Январь живет, как сивый мерин.
Она – ещё живая – допивает чашку кофе,
дожди зовут их в окна роем,
амуры из Уильяма им стелят на просторе.

Упала с неба черная настурция обмана,
дорога к Курску подвела Ивана,
рука раскрыла книгу библии Корана,
потом Иван упал на кости, завидев Дон Хуана.

Иван – есть правнук Татьяны Николаевны.
Великая княжна Татьяна Николаевна мертва,
её могила неизвестна нам.
И правнук плачет слезно.

Горит окно у памятника ночью,
морозные застыли города, по мостовой походкой рока
бредёт от Сретенки фантом пророка.
Художник под руку бредет с пророком,
мечтают вместе о своих квартирах,
о берегах песчаных океанов,
а после едут, взяв тиару, в подмосковный "Сетунь".
На занятые деньги тянут кьянти,
жизнь восхваляют и эпоху мантий.

Под облаком ночным танцуют пары,
у всех на лицах Арлекин и Сара,
а головы танцующих уже в отъехавшей карете.

Зима – природы бельэтаж.
В проходе яблоко горит пунцовым скосом,
у немогущего его поднять
горит в глазах забытая печаль -
печать призрения прозрения над "Штоссом".

1982.

Возвращение

И даже ты, мой дивный, чуткий сад
с плохою негою безликих встреч,
глаза налил мне кровью – странный раб.
Хочу я видеть, принесите свеч.

Умно и нежно ты меня растил,
душил, испытывая сердце мне,
я нем стал, зол, тебя в себе любил,
я позабыл, что я отдам тебе.

Зачем же ты вернулся в старый сад?
Зачем ты с тенью в воды погружен?
Молчанием не покоришь путь в ад,
зачем лежишь усталый и сражен?

О, слезы, где вы? Услады дайте.
И люди безраздельной красоты,
придите ради смерти и играйте,
оставьте мир свободный от игры.

И дайте мне последние глаза,
не вижу, не вижу света своего.
Хоть кто-нибудь. Кончается роса.
Помогите, ради бога своего.

1982.

Акт

Татьяне

В спине кобылы дама ржет устало,
из глаз глядит веселый, жесткий Яхве,
на локти голая Татьяна встала,
молитвой пух сожгла и вскрыла язву.

Водой наполню детское пространство,
мой меч засунется в еврейский сад,
проверит деву гоя христианством -
крик времени упал в живот и ад.

Эх, дом! Здесь все пропитано свободой,
свободой вольных оргий и безумств,
здесь сад сопокупляют небосводы,
здесь лжет тысячеликий бог Перун.

Я летом был, а осенью меня не стало.
Весенний клоун захлебнулся в славе;
хватаю время головой назад,
он, клоун, мертв, ожить он будет рад.

О, диво, видеть белую еврейку.
Сосок груди пою. Я-канарейка.

1982.

Братья

Я вновь вернулся в дряблый, влажный сад,
он месит воздух грязной бородой,
увидел странника, дрожит худой -
целует, липнет, мочит средний брат.

Ты Флоре врал, мешая кровь слезой,
но кровь текла из мелких, тихих ран;
ты слезы взял в луноседой раздан,
кот-мусульманин бил тебя лозой.

Зеленый свиток мчался пред тобой,
прикинувшись пантерой голубой,
ты побежал к пустынной колыбели,
и лебеди в груди твоей свистели.

Мулла, качая тело, пел о розе,
он добрый, как горилла, он в чалме,
целует землю, любит змея позу,
огромный он, гортанный Мохаммед.

1982.

После обеда

Я под подушкой ожерелье диких крыс держу,
мне холодно и не тепло в туманном, тонком доме,
бывает жутко по утру найти в руке слезу,
я жалуюсь земле, приходят утренние гномы.

Зачем кровь портит гуманизм, зачем культура?
Пожалуй, трудно жить. Друзья мои, туман и кошка,
куда идти? Мужчина, ты в лесу, иду с лукошком,
купил билет, вожак я и создатель хора.

За ароматом яблок сада в рот влетит роса,
я выросший над временем, а дети без отца
с пустым желудком спят в девичьем доме вне забора;
приказывать святым нельзя, но женщине покорны.

1982.

Метро-поэзия

(поэма)

– Ты знаешь это кто?
– Но у него женское лицо!

В гостиной сатана готовит передачу
и, отвечая богу, он изыскивает тон.

Длинный труп разлегся по склону платформы,
он мягкие конечности положил под подбородок,
улыбается и смеется иногда.
С потолка падает на грудь свет,
дети и механизмы выстроились в ряд и ждут
своей очереди.
Кто первый?!

Одичавшие толпы механических игрушек
переместились в центр круга,
лопасти эскалатора рубят их,
как снег рубит дождь.

Она – дочь моя – выдвинула подбородок,
прижала к груди глаза и ушла в окно,
ласково светит лампочка в груди,
тёмные поры
взорванного вагона
заполнены до отказа мозгом,
который вдруг вспух и разошелся, не доверяя черепу.

В перископы пустых глазниц вагона
сквозь маску девственности заглядывает дочь -
на губах крошево костное,
стены метро привалились к магнитному сердцу мертвеца.
Он руководит события и гложет пространство
с заднего хода.

Воздух превращён движением в редуктор,
к его колесу пристроена волосяная передача -
церемония обрезания и передачи волос
напоминала псалмопения по случаю мёртвых
Семена и Вознесения.

Серебрянная улыбка прошлась колесом по лицам,
собравшихся в баре морга,
труп-бармен легко выпростал оторванную руку -
и зашагал, дурашливо виляя чужими бедрами,

женщина разорванная пополам,
иронически загримасничала и попросила смерти,
бармен, слепо двигая губами, взошел на трон
и ввел в историю Огненные Глаза Машиниста
и тупые слезы общества.

Ген-событие в вагоне из металла.

Дежурная с красным верхом переговоры ведет по телефону.

Сырой визг "скорой помощи",
шально взметнув панику, вошел носилками в переходы,
где стоят поезда-волкодавы,
и со скоростью бреда в обнимку с букетами
они падают на рельсы с глухим звуком волчьего воя,
да вспарывают животы колесами Метростроя.

Стыдится труп покойный -
на голове крылами аисты махали,
и грудь роженицы скрипела как заноза,
и мать сидела на макушке как минога,
молитвенно склонив колени.

И тот, кто умер, не воскреснет, разве что,
заговорит последним языком.
Мозг превращен в жемчужины, в кораллы кости,
а стекла превратились в глаз,
и воздух вмиг набряк, зашевелился толстый
и поселил в себя людей косяк
и клекот толп, вдруг наречённых смертью.

Ручей стремится. Струится жидкость -
пятки женщин и руки распростертых ниц мужчин
неторопливо огибая,
волочит волоски, ресницы к водопаду,
и чей-то глаз катится по оси.

Где тень стонала роскошью покоя,
машины выли, обручаясь с жизнью,
сошел на землю слесарь.

С убийством эскалатора открылись небеса.

В костюме слесаря сошёл на землю ангел,
предчувствие не обмануло лишь его,
и цепь эмоции надорвалась наруже,
и первая старуха покатилась как полушка,
ее черты застряли в полпути полета,
и раскосматилась чужая жертва, цепи обнимая,
и зашипели воздухом ее беззубые уста,
зачем-то сжав соседних два звена одной цепи.
Сомненья ангела рукой дантиста скреплены.

Последний человек закинул женщину на новые стропила,
смеется
падая,
и с братом не простившись, застывает он на мраморе потухшем.

На груду чьих-то тел походкой разной
сходят люди, обрекшие себя на будни в небесах.
Им, что, за плавники цепляться рыбы будут просто,
и обниматься станут люди на движимой структуре марта.

Студент выходит на свободу
и просит щетку для одежды -
сторонних тел живые крошки, соседей по полету он счищает.

Ребенок на юлу похожий,
засунув руку в голову пустую, кричит,
на помощь призывая к людям.
В его крови уже купаются потомки,
и он растет и учится спасать от крови кровью.

Топор опущен, лезвие отсекло звенья карусели,
палач в пивной сосет из кружки пиво,
и похмелье бьется в сдавленной груди,
и умирает вместе с сердцем роженицы, которое
под головой старьевщика нашло покой, -
старьевщику теперь наполненное брюхо женщины -
последнее, что видел на экране жизни.

И несмотря на буйное веселье беспокойства
и странный клекот раненой толпы, загнили бубенцы,
продались тишине больные пасти мегафона.

1982.

Эпидемия

автору

Болел чесоткой я срамной, мешал я с серой водку,
ночами я не спал, сосок чесал, першило в глотке.
Пойду я в КВД, развешу кожу эпидемью на стене,
к врачу пришел немой, скотина и поэт больной.

Я вытащил карманы, начал стаскивать панаму,
я в коридоре длинном ждал, про сифилис читал,
сова сжимает лампочку в мозгу, как мышь, как знамя,
я раздавил Дали, как муравья, сидеть устал,

помял от скуки циферблат. А я под маской гноя
бесполый и слепой по коридору шёл, шёл, шёл -
багровый врач меня по запаху нашел, нашел,
раздел по звуку, развернул мой пегий зад к науке.

Я – пациент, я дерматологический агент,
я в позе женщины стою и квакаю тоску -
за архетипной головой летит скелет с косой,
спускаюсь в медицинский ад, я голый ренегат.

О, нравственные муки дня. Мне выдали рецепт,
расшаркался, мой Россинант заржал, мы поскакали,
а Санчо Пансо – физиологический адепт
с кановою врачихой вслед флажком салютовали.

На крыльях радости в аптеку с улицы влетаю,
стучу копытом, крылья царственные опускаю,
кентавриха атласная ресницы опустила,
и груди над копытами ресницами прикрыла.

Я падаю в розу, я чёрный астральный резец,
на башне высокой сидит козудуй-молодец,
в глазах забубенных хрустальные птички пищали,
на звездах баба с мужиком кентавриков рожали.

1982.

Колдовство

1.
Я завершила черное познанье,
вошла я в образ покоренных сил,
я вижу зла беспечное страданье,
я подымаю голос из равнин.
Сова – наперстница любви немая -
мне снится сон всегда один:
паркет блестит среди картин,
я там брожу безликая, хромая,
я там, как труп иль странная живая,
не теле десять глаз и я босая.

2.
Вдруг я на черепахе ростом с гору,
она бежит, танцуя и поет,
и рядом сотни черепашек хором,
приветствуя меня, орут сонет.
К стальному храму стадо прибежало,
кобыла в панцире дает совет,
и стадо бравое псалом поет:
"Не закрывай глаза и тело не жалей".
Бессилие с параличом сражалось,
а тело женское бесилось и дрожало.

3.
В глазницах шевелились пеплы,
пустая тень спиною в храм идет,
уходят черепахи – горизонта дети,
и солнце в черных облаках плывет.
Жизнь потащило в пустоши названья,
здесь тише камня женщина живет,
размякло существо – все формы узнает,
а формы, как росинки, в каждой подаянье;
в двойные сети круга гибкое рыданье
опустит женщина коническою дланью.

4.
Тут загремело в бедных порах мрака,
под своды незаметно тишина взошла,
свет опустился формой рака,
ждет женщина пустынной птахой зла:
"Я радуюсь седому прикасанью,
я жизни не любила, и его рука,
меня уродуя, тащила по векам.
Теперь я вижу мрачное призванье -
в разрушенное, кислое преданье
бог превратился на пути незнанья".

5.
Вот я сажусь, желая плакать,
мне с луком косточку баранью принесут,
стол возникает, стул и скатерть,
и прыгает из мягких стен на блюдо кот,
лакает красным языком тугую граппу
и пишет лапой изумрудной – "Суд".
А блохи шар хрустальный детства ткут.
В утробе зверя слышен предков храп,
вино лакает честный пожиратель страха,
на стенах тень усатого арапа.

6.
Веселый храм, как дьяволова бочка,
наемный хищник в женское проник.
О, бог, пусть крестный сон оставит дочку!
В загнутом когте нить, мой череп маятник,
на плоском языке тела заговорили,
клянусь, я не желала счастья в милый миг,
но женский крик продажен, дик,
все формы стыд, бесчестье потеряли,
кубические челюсти стучали,
совокуплялись, времена молчали.

7.
Волшебный бренный мир ночной тоски
спор разрешит меж правдою и богом,
я здесь одна, никто не завопит – "Не лги",
быть не принудит девой строгой.
Уже гражданка мира – я страстная змея,
чужую жертву запиваю красным грогом,
плюю кошачьему самцу "убогий",
я угощенье света – темная Лесбея,
сворачиваюсь кольцами в глазу сома -
божественная блядь, покорная жена.

1982.

Факты

О, диво видеть белую еврейку!
Сосок груди пою – я канарейка.

Придумал я, как дальше стану жить,
я превращусь в глубокие моря,
спрошу у женщины я три рубля,
жену заставлю душу кровью мыть.

Мой голос слышат птицы, рыбы, звери,
химеры кинут огниво под двери
в странном доме, чужом и не чужом,
а завтра я – под дверью в нежный дом.

Несу еврейке банку молока,
еврейки гиблой долгая рука
отца удерживает за рога,
а мне отделены рука, нога.

С химерой мы на кухне посидим,
пьем кофе с канапе, в часы глядим,
нам принесут потом салат из роз,
язык упал средь шерстяных волос.

В державах жил и клоун умирал,
мне взгляд отца белье, носки соткал,
мне материнский плач белье стирал,
на поцелуй мне город хлеб продал.

1982.

Дом и жена

Мирзоеву

Назад Дальше