Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология (сборник) - Михаил Генделев 10 стр.


Дабы привлечь внимание и так наблюдающей поощрительным взглядом всякую природу Екатерины, я прямо с насыпи "купаться запрещено" сиганул в декоративное озерцо как был – в "техасах" и сандалетах. Сомбреро (я носил сомбреро! меня знал весь пляж!) я поручил армянскому мальчику Гамлету, которому, вылезя и распугавши черных лебедей, охраняемых государством, – но таки обратив на себя внимание Екатерины, – я поручил отнести ей – записку. Записка была выдержана в легких, шутливых тонах, содержала цитату то ли из Визбора, то ли из Клячкина и предлагала любовь с первого взгляда на упавшего в водопад Псырцху. Гамлету было наказано вручить строго конфиденциально, а то убью, а заодно проследить, где остановилась Она, кто эта бабища при Ней, за что Гамлет получит мою майку "Вранглер" цвета зари. К записке прилагалось перо черного лебедя, отщипнутое от хвоста во время заплыва и продемонстрированное оттаскиваемой от зрелища меня, озябшего и мокрого, но вполне молодец, – Екатерине, оглянувшейся через плечо конвоирки. Я послал Ей многозначительный взгляд и, поймав взор томный и ответный, пошел продавать Нодии сомбреро и "техасы", на которые он давно глаз положил. В "техасы" я сам влезал только намыленный. Как в них ввинтился жирненький турбазовский радист Нодия – тайна сия велика есть. Нодия напялил "это идут барбудос" и ушел хвастаться. Я дожидался Гамлета.

Оперативное донесение: "Зовут – Катя. Фамилия – нецензурна (ума не приложу, чем нецензурной показалась курортному армянскому мальчику фамилия (по мужу) Екатерины – Попкова?). Тот тетка с нэй – мама мужа ее. Мама мужа на стреме, как Штирлиц, чут записку не отнял. Оддай Веранглэр, Миша!"

Хорхе Луис Борхес оборвал бы на этом месте повествование и заговорил бы о знаковых системах, темнеющих, как косточки на просвет в янтарном октябрьском винограде, так и не ставшем вином.

У Мейринка сцену нашего свидания подглядывал бы из кустов убийца, причем не совсем чтобы человек. Валида – позволил бы перехватить повествование от автора персоне описываемой – Екатерине – и насытил поток ее сознания малоаппетитными – кровь с грязью – физиологизмами. Незамысловатый российский постмодернист живописно, как Федин, дал тещу: крупно, резкой лепкой характера. Я – продолжаю. В смысле – раздеваться на ветру.

На свидание прогулочным шагом пришла, волоча за собой Екатерину, свекровь ее, Вера Георгиевна. В брошь на сарафане Веры Георгиевны было воткнуто перо черного лебедя. Увидя приближающуюся пару, я ушел в тень, куда паническая и страстная гримаска Екатерины послала страшные глаза: "Ну что, мол, с этой идиоткой сделаешь, сам понимаешь ситуацию, любимый!" Я вошел в положение, и на следующий день Гамлет обрел очки "поляроид", а я письмо: "Куп. ей ("ей" подчеркнуто трижды) бил. на худ. к/ф "Щит и меч" 2 (2 – подчеркнуто трижды) сер. нач. в 20 ч. т/б. 2 корп. 2 эт. 29 к. ст. 2 р. твоя К.".

Я дважды побрился. Звезды были каждая с мохнатый кавказский кулак. Море не смеялось – оно хохотало. Магнолии пахли, как олеандры, т. е. хорошо, сильно. Я зашел в шашлычную, купил дорогой шашлык и съел его, отклонив горку любимого маринованного лука. Выпил 2 стакана "александриули". Во мне, хотя поначалу и несколько трусовато, начал осваиваться барс, и даже бейбарс. Просунув упругие лапы в задние ноги, пружиня грудь, я подтянул шорты и не пожалел о "техасах", тряхнул головой. Еще тряхнул. До 20 ч. оставалось пол ч. Внутри меня раскачивался маятник, немного екая. В слове "Екатерина" оказывалось то 8, то 11 букв, подсчеты не сходились. Я вспоминал свои предыдущие победы, но они казались мне мелкими и попахивали ЦПКиО, и вообще несерьезно как-то, и энтузиазм мой помаргивал довольно жалобно. До 20 ч. оставалось четверть ч. Начало познабливать. Наверное, потому, что "техасы" – это вам не шорты. Наверное, совершенно некстати я вспомнил историю падения моего друга, будущего режиссера Анина (сценический псевдоним, настоящая фамилия Пурпур), рассказанную им самим:

История студента института культуры им. Н. К. Крупской Вовы Пурпура, рассказанная им самим

– Я, Мишель, тогда вообще от женщин бегал. Петлял. Очень хотелось приобщиться, да и подступиться не знал. Сам посуди, старичок, это с моей-то внешностью (Пурпур повернул в профиль, замер, опять вернул фас свое личико – характерную мордочку интеллигентного терьера в бакенбардах – и продемонстрировал бракованный прикус. Пурпур был самокритичен), да, в городе Курске! Обхохочешься, старичок! Брючишки от папашки перешитые. Лет мне семнадцать. Девок боюсь до дрожи, до того, что резать их хочется. Подступлюсь – немею. (Пурпур очень похоже изобразил, как именно и каким образом он подступается и… немеет. Глаза у него при этом забегали за переносицу.) Ну я и вижу на базаре дамессу. Вся как Мордюкова. Юнона. Плеча – во! Это вот – во и во! (Вова взвесил перед цыплячьей грудью две российские державы и для убедительности присел.) И в чернобурке, старичок, в чернобурке, старик, в злой седой лисице. (Иллюстрирует изображением ощеренной лисицы. Сам – отшатывается.) Она мне говорит: м’ладой ч’ловек, помогите, мол, донести до авто. А то шейка парная, мокнет. Я, старичок, беру ее сумицу с мокнущей кабанятиной и несу к "победе". А там казенный шофер. А она лыбится мне – росскошшная дама, Мишель, росссскошшшшная! – и говорит: будете в наших краях, заходите на чашку (хо! хо!) и кое-что еще. И адрес диктует. В пятницу заходите, м’ладой ч’ловек… Представь, Мишель. Так и говорит: в пятницу заходите, после девяти. И смотрит как рысь: меня спроси, Эльвиру!

Я купил маленькую (я ведь не пью, Мишель, ты же знаешь, холецистит, а тут купил, оделся потеплее и поехал: адрес – Военгородок, пленные немцы строили, полчаса езды). Пока ехал, заколдобился, старичок. Иду к дому. Как раз после девяти. Как домой возвращаться, что старцам наврать – все побоку. Иду, как к удаву, точней удавице, к этой фемине. Иду. (Пурпур показал, как он идет, мне стало его жаль, шел по сугробам.) Вошел в подъезд, первый этаж, звоню. Дверь распахнулась, а в дверях стоит такой розовый боец-коротыш, босиком, в галифе с лампасами на помочах. И, заплетаясь, те чо? – говорит, – шибздик? Я ему: "Эльвиру можно?" – "Эльвиру?" – "Эльвиру…" – "Можно?!" – "Ага. Можно?" – "А сча проверим, – говорит, – можно или нельзя. Стой, – говорит".

И ушел в квартиру. Я стою. Он из квартиры кричит: "Стой!" Я ему отвечаю: "Стою". А он возвращается с пистолетом и начинает в меня стрелять.

Пурпур поднял на меня исполненные дикой грусти очи и вдруг быстро с места начал демонстрировать, как дергается в пьяных руках "макаров", пули летят, рикошетируя… Потом замер расслабленно и взглянул, тихо сопнув.

– Ну, – спросил я. После паузы.

– Ну, Мишель, как я спиной вперед выбежал, как я по откосу в балку свалился и в снег закапываться начал! А тот военачальник стоит на фоне звезд, перезаряжает. Я в снег зарылся до центра земли. Полежал. Выпил маленькую из горла. Вообще я не пьющий, холецистит.

– Ну? И чем дело кончилось?

– А тем и кончилось. С тех пор я и пью. Из-за этой, Мордюковой.

– А с дамами как?

– А так: выработался у меня тогда безусловный мгновенно рефлекс: как что, рикошеты вспоминаю.

Пурпур опять вздохнул и с видимым удовольствием выпил. (Пару лет назад я встретил Вову Пурпура в Москве. Анский – известнейший ныне режиссер-баталист, лауреат премии Тухачевского. Пьет. Холост.)

Я закончил совершенно некстати вспоминать историю Вовы Пурпура, рассказанную им самим, оркестр в курзале грянул "О, пальмы в Гаграх"; запестрели верхушки кустов вокруг открытого к/т. На часах было 20 ч. Я пошел.

Габриэль де Мирабо, граф, "постоянно пребывающий в галантном положении", как явствует из "Histories d’amour de l’historie de France", так описывал в письме к объекту любви мое состояние на 20 ч. 05 мин. в т/б, 2 корп., 2 эт., 29 комн. стуч. 2 р.: "Твоя голова на моем плече, твоя прекрасная шея, твоя белоснежная грудь, которую я в исступлении ласкал. Твои прекрасные глаза закрываются. Ты дрожишь… Составишь ли ты мое счастье? Ты ничего не отвечаешь. Ты прячешь лицо у себя (?! – М.Г .) на груди. Желание снедает тебя, а стыдливость не прекращает мучить. Я сгораю от желания. Я надеюсь. Я возбуждаюсь. Я беру тебя на руки… Бесполезные усилия! Я пожираю тебя и не могу насытиться тобой… Какие минуты! Какое наслаждение! Я опустил тебя на кровать, которая с тех пор стала свидетелем моего счастья и торжества". Оркестр танцплощадки прямо под окном играет Быстрый Танец – "Опять от меня сбежала последняя электричка" и сразу без перерыва еще один Быстрый Танец – "Королева Красоты". И еще один Быстрый Танец – "Летка-енка", после чего белый танец, дамы приглашают! И чуть-чуть помедленнее – "А море бушует и плачет", а потом Быстрый опять – танец "Конькобежцы" со сложными фигурами. Екатерина! Екатерина Попкова! Какое нам дело до тех мелких людишек внизу на бетонном пятаке – до отдыхающих? Они – в нейлоновых сорочках (молодые люди) с вольно расстегнутыми воротничками и эти – в крепдешине из Саратова (девочки!), невзирая на теплую погоду и возбуждающие телодвиженья? Нам-то какое дело, Екатерина Попкова? Ибо бешеный ритм а-я-по-шпалам-туфли-надень-ка колотится кулачками о стенки, тесные стенки наших желудочков, аорт и аностомозов! Ибо ты шепчешь мне "Гошенька, ой, Гошенька", а я даже не обижаюсь. Из открытого кинотеатра доносятся уже даже и очень кстати выстрелы, и не исключено, что в дело вступят минометы, и пара гранат не пустяк, чекисты – ребята крутые, и сполохи, отражающие ход событий, гуляют по большому лицу Веры Георгиевны, "мамы мужа ее", т. е. тебя, Екатерина, о, Екатерина!

И, по-моему, начинают расшатываться в гнездах планиды курортного всесоюзного блуда конца сезона, халтурно сработанные в расчете на скромный сексуальный коммунизм: все для блага человека по курсовке.

В посконной традиции литературы бывшего отечества секс неописуем. Почти все потуги лепки Постельной Сцены 60-х годов, не говоря о 50-х, – никуда не годятся: можно предположить, что зеркало соцреалистической жизни занавешивали, как при наличии в доме дорогого покойника. В 70-х, кроме Аксенова, по-русски никто на пространстве литературы и трахнуться-то толком не пробовал… А вы говорите!

О, Екатерина Попкова! Помнишь ли ты наши – вода и камень, секс и пламень – развлечения? Во что превратилась ты, ровесная мне Екатерина? Подустал ли, обветшал ли твой так хорошо и толково обустроенный для любви и страсти организм спустя четверть века? Берегла ли ты себя – себя, физическую? Как сложилась судьба Гошеньки? Судя по всему (т. е. тому, что я успел узнать о тебе и повадках твоих и прочувствовать за короткий роман наш на водах), ты должна была изрядно поистаскаться, моя птица.

Ты ведь не узнала бы меня, не правда ль, вот такого, как есть: без сомбреро, но зато в очках от старческой дальнозоркости во всем, что касается перспективы дальнейшего предсмертья?

А, Екатерина?

Безусловно, хотя и с некоторыми оговорками: старость – это мораль, верней моральность. С каждым годом мое моралите лучшает, а некоторые юные свои и даже зрелые свои м-м-м… проказы я припоминаю с м-м-м… содроганием. До следующей т. е. – инкарнации. (Не говоря уже о том, что девять десятых своих шалостей я забыл, по принципу фрейдистского якобы вытеснения.)

С каждым годом я ловлю себя на все более чистых мыслях нечистого своего разума. Ловлю и – с некоторой брезгливостью – отпускаю на волю. Одна почтеннейшая моя знакомица, с прошлым не бурным, а ураганным, как-то вслух поразмышляла в моем присутствии о любви: знаете, Миша, сказала она, отхлебнув, вот вы все время говорите любовь, любовь… А из-за меня с ума сходили не понарошке, и стрелялись, и вешались, и меня бивать и убивать пробовали. А я, если что и вспоминаю из прошлого с удовольствием, так, пожалуй, – лишь какое-нибудь выдающееся свинство, не умещающееся в литературу. "Бог ей судья".

Но что же я буду вспоминать в аду? Кучу хвороста – сваленные грудой горячие, воспаленные жесты, жар мелких движений? Дровишки любви? Угольки на память? И каким он будет, мой ад? Мужским хасидским общежитием строгого режима? Секс-шопом с полной автоматизацией производства?

…Так вот, я и вопрошаю – каким же будет для меня ад, для меня – Михаила С. Генделева? Если мое представление о рае – как первом этапе близких и даже интимных отношений с Екатериной Попковой – практически не претерпело коррегирующих изменений и по сей день? А вопросив – отвечаю: мое представление о грядущем аде базируется на втором этапе моих взаимоотношений с Екатериной Попковой, без участия последней.

Когда я открыл глаза… А глаза я открыл от резкого изменения гомеостаза: было очень тихо – не считая повизгивания Екатерины и гулких ударов в жидковатую дверь номера – исчез звуковой фон. Танцплощадка молчала. Свет заоконной иллюминации, озарявший чертог любви, – погас. Петушиные голоса звезд сов. экрана и экстаз пиротехника из открытого кинотеатра не доносились, хоть рыдай. Сердце мое прекратило биться: бух, бух, бух и… (?..)!!! Вместо всего этого били в дверь: "Катерина, ты что, заснула?! Немедленно открой, дверь выломаю!" – медно выговаривала Вера Георгиевна. Тараня дверь! "Какие минуты…" Как писал граф Габриэль де Мирабо мадемуазель Софи ле Монье в письме, опубликованном Дофином Менье в работе "Интимная и любовная жизнь Мирабо": "Какие минуты!" Свет отключился, электричество – такие минуты!

Как был – полуплашмя – я возлетел над кроватью, "которая с тех пор стала свидетелем моего счастья и торжества". В полете быстро закружился по номеру, не приземляясь, полупокинул помещение. "Если твоя дама живет не слишком высоко – всегда выходи от нее через окно. Она никогда не спросит: "Зачем вы это делаете?" Она лишь скажет: "Я боюсь за вас", – и томно вздохнет. Что тебе, собственно, и надо" ("Любовные игры на свежем воздухе, или Письма отца к сыну. Опубликованы Андреем Максимовым в назидание другим, а также развлечения ради в год 1777 от Р. Х.").

Моя корова, Катька т. е. – даже не вздохнула томно, а сказала, тоненько дребезжа: и-и-и-и-и-и… Схватив шорты и сандалеты в зубы, я выбросился из окна. За спиной в помещение номера впадала дверь. Будучи в полете, я огляделся: то-се, море темнеет в усах вечернего отбоя, до Турции в случае чего недалеко. В момент моего приземления – нагишом и в эпицентр танцплощадки – вспыхнул огненный свет и электрорадиола – звезда оркестра – взвыла: "Говорят, не повезет", – и замкнулась.

Мы с танцплощадкой смотрели друг на друга. Оцепенев. Мое сомбреро встало над прической Нодии, державшегося за круп челябинской отдыхающей. Из лоджии номера Екатерины доносились единичные выстрелы оплеух. Я низко пригнулся, прикрыл сандалиями срам и резво побежал, увертываясь от соляных столбов танцоров. Погнались за мной еще не скоро, если вообще – погнались.

– Ну? И чем кончилось? – спросил Вова Пурпур, отхлебнув (у него холецистит).

– А тем и кончилось, – ответил я. – С тех пор и переживаю. Из-за этой Веры Георгиевны.

Выработался у меня тогда безусловный рефлекс: как что – рикошетом вспоминаю. Утром, от стыда покидая раньше срока Новый Афон (о, тот Новый Афон, Ахали Афони прежней жизни!), я мельком видел дефилирующих в спокойствии Екатерину и Веру Георгиевну, за талию обнятую Нодией в моем сомбреро. Вид у всех троих был весьма приличен. Я плюнул и отвернулся. А пишу я эти строки – только ради самой любви, материи, как известно, неземной и вообще нематериальной – описывая ее простыми словами – именами вещей.

И не зря я потратил свое время – одеваясь на ветру.

Укус коня

От автора

…и вот тогда я понял, что, пожалуй, уже не все могу не успеть в жизни. Я не успел получить Нобелевскую премию, медаль за красоту, за дрессировку, грамоту за лучший детский рисунок.

Я не успел как следует начать воспитывать старшую дочь, как – бац! – выяснилось, что она уже совершеннолетняя. А младшенькой моей пятнадцать стукнуло. Точнее, мне стукнуло ее пятнадцать.

Я не успел развестись, как опять женился и опять счастлив.

Я не успел сочинить последнюю книгу дивных стихов, как стало расхожим местом то, что эта книга взаправду – последняя.

Я не успел разбогатеть, но не успел перестать этого жаждать.

Я пережил свои желанья. По крайней мере, подавляющую мою психику часть. Этих желаний часть.

Я успел пережить пару-другую не вполне подходящих мне смертей, среди которых попадались смерти выдающиеся, возможность пасть за родины и даже одну гибель.

Однажды я уже пошутил в одиночестве. Сам для себя и сам себе. Шутка была так себе – небольшая была шутка. Но свежая, налитая, ядреная и с хрустом. Я радостно засмеялся. Вот и все, подумал я, вот и меня настигло это, а ты боялся.

Ведь это – признание. Ведь это – твоя судьба признала факт твоего существования. "Это" уже вернулось, а ты еще не вышел. "Это" – уже классика, осталось подобрать к этому – соответствующую историю литературы. И не предлагайте мне Русскую Великую – не возьму. Не хочу подержанных литератур.

Эники-бэники, – написал я, -
передохли
мои
современники!

Что значит – пора писать мемуары! Конечно, мог бы этого и не делать – не писать, дабы пребывать в уверенности, что кто-нибудь совершит это за меня, но – как я люблю. А я не пребываю. И уж точно не может быть, чтоб получилось так, как я люблю. Ни разу не получилось.

Я хотел бы, чтоб Воспоминания Меня Обо Мне открывались фразой: "Семь городов спорили за право называться его родиной". Но воспоминания обо мне не начнутся этой фразой. Посему мне ровным счетом по фигу, как начать повествование, сюжетом которого будет мой путь в бессмертие. Вероятно, путевые заметки.

А поскольку действительно семь городов спорили, как сумасшедшие, за честь назваться местом моего рождения: Ленинград 1950 года, Бейрут 1982 года, Иерусалим 1984 года, Ноя 1972 года, Нью-Йорк 1989 года, Гренада 1031 года и Афула – всегда, я, зажмурившись, в слезах ткнул безымянный коготь в список и – объявил город Ноя Вологодской области местом своего рождения в бессмертие. И – никакой литературы, а то потом придется выкупать ее, доношенную, из ломбарда. Но:

Не русский классик я! Затем, что не хочу
всобачить в прозу междометье "чу"!

* * *

Это был невероятный городишко. Порой мне кажется, что его выдумал то ли я, то ли некий Верховный (или, наоборот, Ниже Некуда) Каверзник. И я случайно залетел, как это бывает, перепутав двери – "пардон, мадам!" – в его авторский замысел. Не исключено, что города Ноя Вологодской области нет. Или город недолго просуществовал, специально для меня построенный, – русский огородный мираж посреди суховатого текста известняка моей памяти, эдакой иудейской пустыни, просуществовал оазисом, пока декорации его не разобрали разнорабочие ветра – палестинцы с территорий.

И время существования города Ноя (ударение на первом слоге) было тоже строго определено: "демиург натан – демиург лаках". Сроки отмерены: июнь-июль 72-го года.

Свою Историю я помнил лучше, чем лукавые российские географии. Поэтому, дабы не сводить с ума разных паганелей, допустим, город Ноя стоял на полноводной реке Ноя, что, в свою очередь, несла свою плавную экологию в речку Шексну, потом – в Оку, которая ручейком-пунктиром истекала в Волгу… Или наоборот.

Назад Дальше