Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология (сборник) - Михаил Генделев 11 стр.


К истории города, точнее, к его фантастической предыстории мы еще неоднократно обратимся. А подлинная история начинается несомненно с моего появления в ней – Истории этого города. Памятники, в том числе археологические, крайне недостоверны или неаутентичны, как говаривал, имея в виду Западную стену Храма в Иерусалиме, один мой коллега, ныне вполне успешный баварский радиожурналист. При этом он почему-то делал исключение и аутентичными памятниками старины называл купальни Султана, монастырь Илион, здание казарм и резиденцию военного губернатора Иерусалима при въезде в Армон ха-Нацив.

Ну да ладно. Б-г, как выражается Б-х Ав-ни, ему судья!

Аутентичных памятников в городе Ноя на отчетный период июня 1972 года было 4 шт.

Памятник Неизвестному Человеку перед колоннадой здания райкома партии.

Неизвестный Человек стоял в вялой клумбе по бронзовые щиколотки. Одет в сюртучок, однако – в пенсне, но – с эспаньолкой, в руке – рукопись. Одновременно похожий на Троцкого, Калинина, Томского-Свердлова, Менжинского и еще какого-то стильного злодея из старой Ленинской гвардии статуй, но явно не являлся монументом в честь вышеперечисленных. Тех, кто помнит, как звали позирующего для скульптуры, в городе Ноя не осталось. В живых. Как, впрочем, и модели, которую тоже, думается, вовремя шлепнули. Инвентарной таблички на пьедестале не было, на мои расспросы – кто это? – насельники Нои уклончиво отвечали: хто, хто – дед Пихто! А буде нойцы облечены административной властью, говаривали и так: не нами ставлено, блядь, не нами и срыто будет!.. Архивы засекречены и, полагаю, никто и никогда вовек не раскроет тайны, кто он – сей бронзовый аноним.

На всякий случай в эпицентре клумбы лежал вечный венок из железных чеканных еловых лап. Хотя свежих елок даже в пределах городской нойской черты оседлости было понатыкано изрядно. Венок красили в похожий натуральный цвет. Вторым монументом исторической славы Нои был бюст Рихарда Зорге из белоснежного, невероятной красоты и сахарности мрамора и тонкой, крепостной, по всей видимости, работы. Вообще в этом городе Рихарда Зорге не забывали. Наличествовал клуб Нойского лесозавода им. Рихарда Зорге (я там перед фильмом "Полосатый рейс" читывал веселящейся аудитории популярную лекцию "Климакс – еще не старость для женщин"), площадь Р. Зорге, Малая и Большая Зоргинская улицы, тупик Зорге и даже лесная школа для полиомиелитных детей "Республика Бодрых" имени гер. Советского Союза Рихарда Зорге.

Безусловно, украшала город и статуя Ленина-в-Целлофане, в народе обозначенная как Пакет. Я пережил несколько стерто-неприятных секунд, выбредя безумной вологодской белой ночью на это – на нее – нечто туманное роста метр двадцать в белом саване. Вышел я на объект без подготовки, пройдя вдоль стального клепаного забора секретного цеха пресловутого лесозавода п/я 032123-666-бис, выпускающего, как всем общеизвестно, сиденья наводчиков мазеров. Статую содержали в полиэтиленовом пакете, как Астарту в пеленах, разувая на храмовые праздники и красные дни календаря, ибо была она засираема как местной пернатой фауной (пичуги, птицы мира и кукушки), так и перелетными гагарами и жаворонками. А некоторые клинья журавлей даже специально снижались на бреющем, прервав маршрут дежурных перелетов и приседая. Жуткое зрелище: Владимир Ильич в гуано.

Однако наиболее почитаемой аборигенами нойской достопримечательностью и наиболее древней – 1913 года организации – была могила Пустынника – дыра в асфальте 6×9, огороженная трофейными танковыми траками. Две совершенно одинаковые, стоящие по бокам могилы скульптурные группы "Счастье материнства" замыкали ансамбль. Счастья материнства были крашены шаровой военно-морской, как эсминцы, краской и являли собой каждая законченную композицию: беременная тетка с медалью "Мать-героиня", держащая за руку одного, а на плече другого мальчугана.

Когда я глядел на них, в сознании у меня, как транспарант, выкидывалась формула, вычитанная из какого-то псевдобуддийского трактата: "Ментальная жизнь человека начинается с мига его зачатия".

Перед ансамблем "могилы П." находилась нойская танцплощадка, где я, конечно, впервые сподобился услышать дивный, сладкоголосый, местного изобретения инструмент – электробаян. (Нормальный баян с засунутым в меха микрофоном.) Собственно, рев – так, вероятно, ревет дюгонь – морское чудовище, занесенное Прибоем в Красную Книгу, – этого фольклорного инструмента и сопровождающих его дискантов – "опять от меня сбежала последняя электричка" – и привлек меня к зрелищу шабесных танцев местного населения. Едва я успел купить билет и сделать первый шаг (лисий шаг – фокстротом) на торжище местной безнравственности, – мне немедленно дали в рог. А дальше – темнота. С редкими искорками разума.

Ну ладно! Подумаешь, памятники! Я вот лично был знаком с человеком, который подрался с памятником. Дело было так: "Иду я по сугробам, ищу адрес, вдруг вижу – посреди сугроба белый карлик сидит. Был я в состоянии двадцать тысяч лье под балдой. Я ему говорю: чего молчишь, карла? Ну и вмазал. Руку отшиб". И в доказательство дипломант истфака ЛГУ продемонстрировал отшибленную бетонную руку с ракеткой. Занесенная по пояс статуя теннисистки украшала подходы к дому, где сиживали мы в новогоднюю ночь. И – закроем тему.

А то – мой мемуар озаглавлен "Укус коня". А мы по непреложным законам чеховской драматургии знаем, что если в первом акте "Чайки" на стене висит лошадь, то в третьем акте она должна выстрелить. Тем паче, к описанию баснословной Нои и резвых нравов ее обитателей мы в свое время еще вернемся.

Откровенно говоря, я хотел бы назвать свое сочинение "О плохом отношении к лошадям".

Я не люблю лошадей, чем отличен от всех порядочных людей, среди которых встречаются русские писатели. Я не люблю лошадей, и особенно их самцов, потому что первое мое знакомство (не путать со вторым, третьим и восьмым знакомством) с Ноей началось с записи в Книге Амбулаторных Диагнозов Райпункта Скорой и Неотложной Помощи города Ноя: "Укус коня" – неопалимо горел подписанный фельдшерицей диагноз. Я понял, куда я – студиозус – вляпался на предмет прохождения медицинской практики. Я понял все. И не ошибся.

* * *

Некоторые предпочитают аллюр, некоторые рысь. Проскочив внечувственным галопом несколько необычайных приключений будущего доктора Генделева в Ное и окрестностях, давайте обнаружим себя сидящими пред закисеенным от комаров окном лицом в снятое молоко белой ночи, не классической санкт-ленинградской, а непопулярной вологодско-олонецкой, с раскрытой на столе рукописью – ах нет, мы ж реалист, и потому – с разбросанными по столу вырванными листами амбарной книги, исчерканными строфами будущей мистерии в стихах "Из Иудеи в Иудею" (в окончательной редакции – "Въезд в Иерусалим", стихотворения 1972–1976 гг., Тель-Авив, книготоварищество "Москва-Иерусалим", копирайт М. Генделев, редактор Э. Сотникова, 176 страниц, 192 опечатки). Что нашептывала мне муза о ту пору? – что-то вроде

Я ресницы твои листал,
Я, плутая в их ночи длинной,
Знал – змеятся в твоих устах
(тра-та-та-та-та) Магдалины!..

И тому подобная фигня.

Для пущей достоверности воткнем в еще неотпротезированную, но весьма щербатую пасть юного, как сейчас выражаются, молодого русскоязычного поэта редкой гадостности львовскую аврорину (таллинскую приму, рижскую элиту, ленинградскую обязательную – фабрики-Урицкого беломорину – все их – по переживающей поколения легенде – курит английская королева, вообще большая гурманка и голова бедовая, искурившаяся, спившаяся вдребезги, любимые напитки – "рижский бальзам", "вана Таллинн", портвейн "Улыбка" и т. п.) и существенная деталь – поставим на стол стаканюгу "вермут народный", крепленое, цена 96 коп. банка, 960 г (действительно банка и действительно 960 г местного, национального напитка, наряду с "ликером вишневым" (подлинно вишневого цвета, вишневее не бывает), стакан с аперитивом (?) "Медея" (с головой Горгоны-Медузы для убедительности на этикетке)! Так черт побери, что же мы ставим на стол? – я забыл. Ах, мы поставим на стол стакан настойки "Горькая стрелецкая".

Куда мне после приятеля моего покойного, царство ему небесное, Ерофеева Венички!

Помню, как через полтора десятка лет после описанных событий мы с Beнедиктом предались воспоминаниям о выписываемых нетвердым (к тому моменту) эллипсом нашей памяти дивных напитках, настойках и молодости.

Он был уже очень болен тогда, Веничка, и плевал, хотя и не верил, что обречен, на условности и приличия. Он доживал. Он доплевался до того, что я еще два года спустя и за год до его смерти – вынужден был – аплодисментами – хлопнуть дверью его квартиры. За довольно отчетливые антисемитские проявления уже неотчетливого Веничкиного сознания. Болезнь – рак горла – поразила к тому времени мозг, и выпили мы много.

Все-таки – я полагаю – антисемитизм, в отличие от поддельного антагониста своего – филосемитизма, – органическая часть сознания Великого Русского Писателя.

Антиподобным антисемитизму придется считать "семитизм", то есть состояние "быть евреем".

А все остальные экзистенциальные состояния, как то: любовь к еврею, нетерпимость к еврею, равнодушие к еврею, игнорирование еврея, – искусственные, цивилизационные приобретения. Это достижения интеллекта, то есть коры головного мозга. Антисемитизм (как и еврейство) – состояние инстинктивное, органическое. Нормальное состояние подкорки.

Но это к слову. А тогда, то есть не тогда, когда я пил "Стрелецкую", а в Москве 1987 года, где-то на окраине, на улице, название которой ассоциируется у меня с чемто водоплавающим, что-то вроде Краснофлотской, мы с Ерофеевым, Великим Ерофеевым нарядно ностальгировали, создавая вариации на его гениальную тему "Слезы Комсомолки".

Мы вспомнили напиток "Настойка Горькая Стрелецкая Череповецкого Разлива" и – согласно пришли к выводу, что она – из шедевров концерна "И.Г. Фарбениндустри". Потому что пресловутый "циклон Б"… (Интересно, почему, когда речь заходит о Ерофееве или о его любимом писателе Василии Розанове, не миновать еврейской темы? Вот, скажем, профессор Тарановский доказал, что в русской поэзии пятистопный хорей всегда связан с темой дороги: "Выхожу один я на дорогу". А тема евреев чуть ли не архетипическая доминанта у Достоевского, Розанова, Солженицына, Ерофеева Венедикта… Почему?) Так вот, пресловутый "циклон Б" – ничто, щекотка сравнительно с изделием "Настойка Стрелецкая Череповецкого Разлива"!

Но тут возникает дополнительная побочная тема, в которой следует несколько освоиться: что едят комары, точнее – что они пьют? Еще точнее, где они, комары, берут вкусную человеческую (мою, например) кровь в отсутствие меня – донора, человека и еврея? И вообще теплокровных животных (оленей, песцов, чукчей, беглых зэков) в условиях тундры?! А?.. Так вот, я и спрашиваю, интересно, чем питается антисемитизм в среде полного отсутствия евреев? Отвечу личными жировыми накоплениями. Антисемитизм питаем самим собой, вот что я вам скажу! В городе Ное, например, я был первым евреем со времен хазар. Это точно, поскольку ни во мне, Михаиле Самюэльевиче Генделеве, ни в моей внешности тайный еврей разоблачен не был. И я персонально с ним, антисемитизмом, не сталкивался. Но антисемитизм в Ное был. Был. В фольклоре, бытовой речи, мнениях, космогонии. Умом не понять! А антисемитизм был.

Так что стакан с напитком "Настойка Стрелецкая" мы не расплеснем по столу. Выпить ее, настойку, – а я пивал и одеколон тройной – человек не в состоянии. А вот в Ное две бутылки настойки (1 литр) были ежедневной среднестатистической дозой на душу населения.

А отдельные души населения (наш главврач) пили больше двух. Один. А у него в семье не пила только дочка Аленушка, 22-летняя даун, председатель совета отряда в интернате. А вы говорите – статистика!

В Израиле тоже есть такой напиток – водка "Элит" (во девичестве "Казачок"). Так это наоборот – средство от новых репатриантов из СНГ. А туземцы пьют – и ничего. Сам видел! Правда, данная водка демонстрирует расхожее заблуждение, что сабра – он снаружи суровый и колючий, а внутри – нежный; таки да – сабра нежный внутри!

Итак: белая ночь, станция "скорой" и "неотложной", я – дежурный, комары. Из Иудеи в Иудею – на столе, как пишут в плохих, но интересных сочинениях – резко зазвонил телефон.

Вообще, город Ноя был по тем временам самым телефонизированным городом мира. Телефоны, не менее трех штук, стояли в каждой избе.

Партия телефонов из Венгрии для Эстонии в полном составе осела на станции Ноя-Сортировочная. Я видел телефон даже в овине (тогда я впервые узнал, что такое овин). И как он выглядит снаружи (когда я из него – чавкающе – вышел). Нойские телефоны работали бесперебойно. Подстанция на секретном лесозаводе. О, Верховный Редактор Судьбы! Дай мне рассказать об этом лесозаводе, чрезвычайно, повторяю, секретном, где начальниками участков работали лауреаты госпремий, а доктора физматнаук служили табельщиками (см. Доску почета в заводском клубе. Имени Рихарда Зорге). О, дай мне поведать, дай поведать, благосклонный Редактор, о стоках светящихся этого завода и о мутировавших еще в курчатовские времена раках Нои.

Головогрудь этих отшельников не брала пуля из "макарова" – воющий рикошет: во какая броня! О них, ростом с боксера (собаку), и дай мне поведать, господь Редактор, – о боксере полулегковесе Абдулле Ивановиче Шарафутдинове ("Крылья Советов", Ургенч), защипанном на сборах этими раками до костей. Череп Шарафутдинова захоронили на местном погосте, предварительно составив протокол, который через пару лет наизусть пересказала мне вдова покойного (как будто бывают вдовы непокойного?) Стелка Шарафутдинова – лимитчица.

Раки-людоеды были местным лакомством, с одного экземпляра провианта хватало на среднюю нойскую семью дня на три-четыре. А вот пива в Ное не было. Вчистую. Уф!..

Телефон… О чем я, о боги, о чем я? Телефон – вот ключевое слово, слепая ласточка… Телефон… Звонок.

Да, резко зазвонил телефон.

– Алло! "Скорая"?

– Ну…

– Что ну?

– Это я вас спрашиваю, что "ну"?

– Доктора!

– Слушаю.

– Это из Пупкова говорят.

– Очень приятно. Ну и что скажете?

– У нас тут Ульяна лежит, синенькая.

– Ну?

– Что ну?

– Ну, лежит. Ну – синенькая. А давно?

– Часа два лежит. Синенькая.

– Синенькая – это фамилия?

– Нет, цвет.

– Дышит?

– Не проверяли.

– Так пойдите посмотрите.

– Так пойду посмотрю. Не клади трубку.

Короткие гудки.

Судя по дикции, звонил абсолютно пьяный человек. Услышав гудки отбоя, я положил трубку. Подумаешь, синенькая! В Ное я уже пообвык, пообтерся.

Первым моим пациентом была дама, скотница с/х им. Рихарда Зорге. Вошла в кабинет и спросила, где врачиха. Я извинился и сказал, что врачиха теперь я, так как доктор Грибкович (хирургия, терапия, ЛОР, глазные, кожные, венерические, акушерство, гинекология, травмы) отбыли на курсы повышения квалификации в г. Кострому.

Доктору Грибкович Брониславе Станиславовне от роду было 76 лет. Если ее потрясти, помнила еще живого Мечникова, которого не любила за пристрастие к простокваше. Повышала квалификацию доктор Грибкович ежегодно и по нескольку раз в году. Меня, студента, не одобряла за желтые, цвета лютика на закате джинсы ("техасы"). Доктор не выпускала из мелкого кошелька ротика своего гадкую сигарету "Дружок". Даже удаляя аденоиды. Пациентов делила на пейзан, придурков, мастеровых и бугров. За буграми числила начальство. Негативный опыт у нее – и жизненный, и медицинский – был, по всей видимости, огромный. Что не сказывалось на интеллекте – дура была музейная. Читала только передовицы "Нойской правды". С точки зрения профессии врачом Броня (ударение на "я") была опасным, решительным и безответственным. Но пациент выживал направо и налево.

– Tак что врачиха – теперь я, доктор Генделев. На что жалуетесь, мадам?

– Цицки брякнут! – горестно глянув страшными глазами, приготовилась к реву скотница.

– Вот как? – сказал я. – Брякнут, значит. А что, простите, брякнет?

– Цицки.

– А как они… э-э-э, брякнут?

Из расспросов и осмотров выяснилось. что гражданка беременна и тянет недель на сорок. Бюст у нее набухает.

– Удавлюсь, – решительно заявила скотница, – честное ленинское, удавлюсь… Максимилиан.

Глаза ее стали темны и бездонны:

– Не женится – удавлюсь.

В морг она не поступала. Максимилиан, вероятно, взялся за ум и женился.

Опять залился телефон.

– Не знаю.

– Что не знаю?

– Ульяна синенькая. А дышит – не знаю.

– Сердце бьется?

– На где?

– На Ульяне.

– Какой Ульяне?

– Которая синенькая и не дышит.

– Сейчас пойду посмотрю, не вешай трубку.

Короткие гудки.

Я посмотрел в проем закисеенного окна и вдруг неожиданно для себя распахнул раму. В свете белой ночи трава казалась черной. Яблони отцветали. Воздух стоял колом. Его существование подтверждалось отчетливо и точно при любом передвижении – при давлении на него.

В бело-черном яблоневом саду. В белую полночь молодости.

"Господи, – подумал я. – Россия, господи, – подумал я. – Вот она стоит, Россия эта ваша сраная, – сад – ее, небо – ее, трава – ее, я – ее! Я на ней, на России, стою, на ней – нахожусь. Кто я ей? С какого края я ей? Крошка, запекшаяся на корке ее краюхи. Я…"

Сад молча цвел. Я развел руки. Белое небо, черная трава, черная земля, черная трава, белая страна. Урания имя ее, Россия!

Какое мне дело до нее, России, – дуры психованной, этой ее дурацкой Нои, ее цицек, ее пустынников, ее пионерских даунов, курчатовских стоков, мерзких водок, ресторанов "Восход", коктейля "Закат" – ½ стакана томатного сока, ½ стакана (другого стакана) водки и соломинка, ее укусов ее коня – какое мне дело! Ебена мать, подумал я, что я, Миша Генделев, делаю здесь? Кто она мне, недоброму зубоскалу? Что я понимаю в этой жизни ее, в жизни ее бронислав, ульян и завбольницы товарища Умейко Р.Х. лично?

Какое мне дело, подумал я и дернулся, ломая маховые перья и пытаясь вывернуть почти безнадежный вираж, летя лицом в черно-зеленую землю нечерноземной Вологодской области?

Резко зазвонил телефон.

– Хрен его знает, – сказали мне.

– Что хрен?

– Хрен его знает, – сказали мне, – чо бьется, чо нет.

– Ага, – сказал я, – а она действительно синенькая?

– Еще как! Мы тоже не розовенькие. Хидру пьем…

– Вас ист "хидра"? – содрогнулся я.

– Спирт хидролизный, – сказали мне просто.

– Ага, – сказал я. – А что вы хотите?

– Ты доктор, не я, – уклончиво заявил голос.

– Хорошо, – сказал я. – Вызов зарегистрирован, выезжаю.

– Дуй, – сказал голос.

Короткие гудки. Я позвонил в гараж. Скорая, она же неотложная помощь, была козлевичевской раскраски джипом, поступившим в Страну Coветов по ленд-лизу.

– К-к-куда? – заорал шофер Ика. – К-к-куда, С-с-самолыч?! Ты что, раз, два, три, четыре, пять, шесть, С-с-само-лыч, семь, восемь, через три деревни по радуге и пишущая машинка, и раз, два велосипед!! В эту, раз, пять, шесть Пупково, три восемь и раз, два – две речки вброд форсировать надо!

– А, – сказал я глупо. – Ну и что делать, Ика?

– З-з-звони на конюшню.

– Конюшню, пожалуйста, – сказал я телефонистке.

С конюшни неожиданно любезным баритоном сообщили, что лошади будут поданы… Через час. Сад, подумал я. О, сад, сад!..

Назад Дальше