Генделев: Стихи. Проза. Поэтика. Текстология (сборник) - Михаил Генделев 13 стр.


И – вверх по эскалатору, по лестнице, по панели, какой корпус? какой корпус? А корпус два, так и написано, так и написано – корпус два, второй этаж.

– Скажите, Давид Яковлевич Дар здесь живет?

Третий жизненный пример некоторых аберраций сексуальной сферы

Что говорить. Не чужды нам некоторые отклонения. Скажем, некоторый трансвестизм, скажем, некоторое вуайерство, скажем. Однако кому они, эти приятные слабости, чужды? Кто не может во весь голос 150 млн’ам заявить об облаке в своих штанах и про это?! А мы можем. Мы и своеобычности за этим не усматриваем.

Ведь если смотреть своим кругозором на мир в щелочку пристального внимания при желании увидеть тайное и сладострастно проникнуть в суть, никаких Фрейдов не зови – так все становится явно. Возьмем одну лишь историю двух мальчиков гимназистов Саши и Володи. Симбиряков. Отличников, однокашников. Из хороших педагогических семей. Саша – Александр Федорович Керенский – однажды таки прокололся. Все знают о его пристрастии к некоторой м-м-м, ну, допустим, карнавализации быта… Он, конечно, сознательно это прятал от любопытствующих взоров жадной до сенсации толпы кадетов и октябристов. Но забыл сменить свое любимое повседневное платье медсестры и, когда его застал врасплох залп "Авроры" (и я его понимаю. И вы поймете. Представляете: сидите себе во дворце. У себя дома. Вдруг – бабах! Вы спрашиваете камергера: а что это? А он вам отвечает: залп, говорит, утренней звезды нашей крейсера. Голову потерять можно!), не успел, естественно, переодеться; как весь его женский батальон, впрочем. Или Володя – Владимир Ильич Ульянов. Только слепой не заметит классический жест – пальцем под жилетку – рука вперед, хрестоматия. А зададимся вопросом: а что этим пресловутым пальцем копал под жилеткой Ленин? И если мы, мужчины и женщины, непредвзято зададимся этим важным вопросом, то, встав на место вожака революции, мужчины так и останутся, задавшись, стоять перед этим вопросом, а женщины, встав на место Ленина, догадаются, и личики их озарятся довольной улыбочкой: ну конечно! Проще простого! Что можно еще поправлять подобным жестом, как не бретельку от тесноватого лифчика?! То-то же. Главное – кругозор. В главе "Мой пол и мой характер" я уже описал и опроверг некоторые заблуждения, связанные с представлениями о моей гетеросексуальности, и описал нелегкий случай садомазохизма.

Привожу третий жизненный пример героического моего характера моего пола. Но вы, читатель, и особенно – читательница! Вы, смакующие мою строку и пробующие ее на зубок! Вы, переживающие, как личную свою обиду, каждую точку, ставящуюся в конце предложения. Вы, вздрагивающие при ударе забиваемого, как фаллический символ, восклицательного знака, знака моего восклицания! (А что такое вопросительный знак? если по Фрейду? – М.Г .) Вы! Но вы, вы – того, вы поосторожней там с обобщениями. А то попадете впросак. Я надеюсь, да нет, я даже уверен, что вы уже овладели культурой и навыком чтения художественных произведений? Повышенной трудности? Вы уже овладели мной? А то я как-то безоглядно отдаю всего себя. И научились вы отделять автора от героя? Раз и навсегда! Вжжить! Как рубка лозы! Слева чтоб автор, справа – герой. А то если не отделять, то что ж получается: Горький – мать, Антокольский – сын, этот – как его?.. – дочь, причем – Монтесумы? Толстой – сестры, Даша и Маша, а Чехов – вообще – Каштанка? Голову ж на плечах ж надо иметь! Ж! Умом думать ж!.. Я ведь уже обжегся! На горяченьком поймали. Написал по возвращении из СССР, тьфу – из Русии – очерк, физиологический, "Гей-славяне" озаглавленный, о русских мальчиках-гомосексуалистах, таких белоголовеньких, ясноголубоглазеньких – ну и?! Вы знаете, как на меня начали смотреть?! И приставать из зала?! А злые мужчины даже песенку-дразнилку сложили с рефреном: "…а Генделев не педераст!" С намеком: мол… мы-то знаем… После чего я имел бешеный успех у женщин. Ладно, привожу жизненный пример номер три.

Была у меня друг. Это явление для меня естественное – очень многие, и даже очень-очень многие женщины и девушки, поближе со мной познакомившись, становились мне как друг. Курит, пьет, матерщинничает, деньги одалживает, у муженька ейного притыренные. Неразлейвода. Ну а до этого мы с ней жили. Певунья была… Мы с ней часто вступали в филологические споры и дискуссии. Лежим и вступаем в споры. Разгорячимся, растреплемся, волосы разметаются. Ее по моей груди… И вдруг посмотрим друг на друга глазами-сполохами, все вдруг как охолонет его – ею с головы до пят. И меня… И – опять в спор, резкий, бескомпромиссный. Одно в ней скверно – ревнива была, стерва, до хрипоты. А я – я был гулена… Никому спуску не давал. Просят, дай, мол, дядя Миша (анкл Майкл) спуску, а я не давал. Почти всем не дал спуску. М-да. Мы тогда с ней жили, с другом. Кажется, в Кфар-Сабе. От меня как раз тогда одна жена ушла. От меня часто жены уходят, я привык. Жены любят, когда я все время смотрю на них взглядом обожания и повышенного внимания, а я могу обожания и внимания, но не долго, потому что от рождения взгляд мой – направлен внутрь, в себя, где претворяются построенные в слова мои идеи, где взять денег, чтоб не подохнуть с голоду и как бы не позволить в очередной раз миру с разбегу харкнуть мне в лицо. А жен обижает, когда взгляд в себя, так что я, когда они уходят к другим с широким взглядом на мир, я, в свою очередь, не обижаюсь. Так им лучше, моим женам и возлюбленным, – с этими широкоформатными г-дами, тем более, что жены ведь перестают быть моими женами, верно? А зачем мне – их жены? Мне мои нужны. Итак, жил я в Кфар-Сабе. Хороший столичный город, столица Кфар-Сабы Дистрикт Израэль. Все – свое. Дома свои, лавки свои. Коты – свои. Ни одного помоечного. Слухи свои, о своих. Натуральное хозяйство, натуральный обмен. В двадцать ноль-ноль все спит. Со своими, с кфар-сабскими. А я – с другом. Я на нее как взгляну – все – спать не могу. Хочется филологического спора. До зари. Чувствую: все! Не могу, пора уходить.

– Дружок, – говорю я ей. – Ты покрывало вязать умеешь? А то я ухожу, там Троя не взята, она будет наша. Ухожу в плаванье, взяв курс в бессмертье.

– Улинька, – говорит она мне ("ге" она не выговаривала, а "ре" своего стеснялась), – я лыка не вяжу, третий косяк забиваю! Я те пяточку оставлю, плыви себе. Я буду безутешна.

И я вышел прогуляться по кфар-сабским улицам с их циклопическими постройками, и мегалитами, и дольменами. Твердо дал себе слово, что вернусь с победой. Если вообще вернусь. Я вышел в город Кфар-Сабу и сразу вспомнил, что я бездомен и безутешен, безнадежен и бескомплексен. Одна мой товарищ по цеху – Эдуардо, – конечно, сразу бы пошел давать негру. Дать наоборот – эвенку – мне и в голову не пришло, вероятно потому, что дело происходило в Кфар-Сабе, а я уже перестал быть начинающим стихотворцем, в отличие от подростка Савенко, который любил испытать все. И тут мое рассеянное внимание привлекли две дерущиеся в темноте и тишине повечерья женщины. Ора и Галит, как представились они мне чуть спустя, и Светка и Галка, как я разобрал сквозь шепотный мат, когда подошел поближе, решая "разнимать – не разнимать и еще посмотреть?". Смотрел я с непреходящим интересом, но недолго, ибо был замечен амазонками. "Лех ми по!" – сказала мне негромко Ора, отирая настоящую кровь, антрацитовую при фонаре. Вторая безуспешно придерживала тишортку от распада. Дамам было под тридцатник, повреждения друг другу они нанесли – на первый взгляд – увечные, я пожалел, что не вмешался.

– Девочки, – грациозно улыбаясь, пропел я, – не ссорьтесь…

– Идешь ты… – сказала мне Ора, и я пошел, не оглядываясь, и обернулся, услышав отчетливый шмяк тела и звук затылком об керамику.

Я знаю этот звук понаслышке и, если надо, отличу. Я увидел, что Светка пытается поднять Галку, но та явно без сознания. Во мне, внутри меня, толчком проснулся военврач. И сел. А Генделев подбежал помочь раскоряченной Оре, приподымавшей спарринг-партнершу. "Она крови боится, чуть что – сразу бряк. В обморок", – пыхтела окровавленная Света, пока мы вволакивали Галку в их квартиру. Девочки жили вместе, как девочки и не совсем как все – девочки, выяснил я за чаем, перевязав Ору и несложно оживив Галку. В соседней комнате спала еще одна девочка – полутора лет, дочь Галки. Теперь, чтоб сразу – раз и навсегда: никакой психо-социо-сексо-воспаленно-любопытной, но назидательной новеллы о том, как я – тонкий и наблюдательный в меру, ироничный, но такой легковнутриранимый литератор – нашел приют в лесбийском логове, но разглядел в предающихся однополой любви несчастных женщинах страдающие их души, постиг их страданий суть, выслушал их нелегкие, но такие житейские и человеческие истории, а потом, сделав доброе дело, ушел в ночь, и ливень хлестал по моему лицу, – не дождетесь. Не отколется. Я ж обещал о странностях любви, вот и будет вам о странностях.

Дамы – обе по профессии, что называется, лучше не придумаешь – бухгалтерши. Галина Абрамовна и Светлана Абрамовна (вот совпадение) живут вместе с год, любят друг друга без памяти со школьной скамьи. Галина изменила Светлане с местным урожденцем (от чего дите, непроименованное, спящее), но инстинкты взяли свое, Галя – дитя в охапку и вернулась к Свете, и жили – душа в душу, покуда на этот раз Галя не начала подозревать, что Света ей не верна. У нее страстный роман на стороне, причем неизвестно, не извращенного ли характера, о чем подозревает Галя. Девочки решили поговорить как мужчина с мужчиной и, вообще-то непьющие, купили с этой целью бутылку ликера. Выпили, поговорили и подрались. И тут пришел Миша. Миша помог Оре принести Галит и оживил Галит. Я понятно рассказываю? Так вот, Миша оживил Галит и пьет чай с ликером (чай липовый, ликер тоже, по всей вероятности) на кухне, а Ора смывает свою кровь, застирывает Мишину сорочку в пятнах Светиной крови – в ванной уютной квартирки. А чтобы Миша не стеснялся сидеть полуобнаженным в обществе дам, ему выдан Светкин халатик – пеньюарчик. В котором – халатике-пеньюарчике – Миша и был доставлен в приемное отделение больницы. Я понятно рассказываю? В пеньюаре, в пятнах своей крови, без сознания, на носилках, в сопровождении двух девушек по имени Галина Абрамовна (Ора в это время давала показания в полиции) тоже в шоковом состоянии. Показания Оры (конспект).

Сидим, пьем чай. Нет, фамилии гостя не знаю. Добрый, хороший человек. Я чуть-чуть поцарапалась. Он меня перевязал. Я вышла в ванную и решила заодно принять душ. Поэтому, когда раздался звонок в дверь, я не могла выйти из ванной. Галит отперла дверь. В квартиру ввалился Варфоломей, бывший муж Галит. Он был возбужден, кричал, что любит Галит и не позволит ей, матери своего ребенка, жить с этой сукой (то есть со мной), и грязно меня оскорблял. Галит оказывала ему сопротивление, пытаясь не допустить возбужденного Варфоломея на кухню, где сидел наш гость, нет, фамилии его не знаю. Варфоломей увеличил активность и стал рваться в плохо освещенную кухню, угрожая трахнуть эту лесбиянку (подразумевал меня) раз и навсегда, чтоб узнала, что такое настоящий гевер. Варфоломей – инвалид с отсутствием слуха, но умеет читать по губам. Он ворвался на плохо освещенную кухню и увидел там нашего гостя в пеньюаре. Он ничего не сумел прочитать по губам гостя в полутемноте, и почти совсем потерял рассудок, и перестал ориентироваться в обстановке, громко крича: ах, ты себе новенького завела, посмотри, какая мымра и базарная фреха, так я и ее трахну, невзирая, что уродливая. Гость, нет, я не знаю его фамилии, наверное, ничего не смог объяснить глухому Варфоломею, который хотя и глухой, но весит 150 кг. Гость кричал что-то про Одессу и Таку, что он ни при чем, но Варфоломей не мог читать по губам, потому что не знает русского языка. Судя по звуку, гость физически попытался оказать сопротивление Варфоломею, но тот продолжал утверждать, что таки трахнет эту маньякит, несмотря на ужасный вид, и, судя по грохоту, таки трахнул его об стенку, как потом выяснилось, головой и до крови. После чего скрылся из дому. Вбежавшая, судя по звуку, бывшая жена Варфоломея – Галит, увидев гостя – да ну вас к черту, не знаю фамилию – в крови (она не выносит вида крови), судя по звуку, упала в обморок. Так как гость не мог оживить Галит, а я не могла оживить гостя, я вызвала полицию, которая оживила Галит, и амбуланс.

Утром, с двумя синяками и облепленной пластырем переносицей, я постучал в квартирку моей певуньи в главном городе мирной провинциальной Кфарсабии. Сонной буржуазной Кфарсабии.

– Кто там? – сказали из-за двери. – Не отчалите ль?

– Дружок, – выдавил я из себя. – Это я, Одиссей.

– Как там твои Трое? Навеселился?

– Изрядно, о моя Пенелопочка.

– Я не узнаю тебя после странствий твоих, хитроумный. И что-то я недопряла.

– Ты настоящий друг, – сказал я, после того как она все-таки пустила меня в дом. И простила.

Я хорошо объясняю?

Американская трагедия, или Вампир в шинели

Когда-то, когда еще в семейном обиходе евреев – в присутствии детей – называли "французами", – я услышал, верней подслушал – где-то на третьем круге расходящейся периферии моих родственников: "Однажды дедушка чуть не уехал в Америку". Перегляд с закатом многозначительных всегда глаз, кажется, тети Бэрты ("э!"). Короткий кивок. На довольно-таки пропахшего уриной старца. Пятьдесят четвертый год. Улица Маклина. Затемнение.

Я вспомнил эту фразу году в семьдесят четвертом, году вечного праздника, ослепительного романа, португальского портвейна, "бутилированного только для социалистических стран", когда наличие не только "американца", но уже и тети Бэрты на поверхности земли представлялось проблематичным. Евреев уже не называли французами – а может, я подрос? – "аидом" становилось быть – в узких, конечно, кругах – почетно, хотя и небезопасно; мы, то есть околосайгоновская банда оболтусов, фрондировали вовсю и рубились на эспадронах на фоне задрипанных ист. памятников города Ленина на Неве.

О том, что ехать надо, я уже догадывался, но еще не выдавливало.

Туго и определенно, с нарастающим давлением, с прижимом водяной пятерни в лицо, давлением, года через два уже названным своими словами – "шмась сотворю!"… (Настоящим именем названный – жест великой страны.)

В генеалогическом анекдоте про дедушку Шлойму (вспомнил!) мою тогдашнюю жену больше всего задело это "чуть": "Чуть не уехал"… Сборы наши затягивались, то-се, институт, разрешение от родителей… "Чуть" заставляло, а в иронических эллипсах моей жены – сжигающей мосты и архивы диссидентствующего поэта питербуржской школы – даже обязывало. Ехали мы, естественно, в Америку. Куда ж еще интеллигентным людям? Не в Израиловку же, млст’ые г’судари?! Я уже упаковывал в венгерские чемоданы бадминтоновую ракетку, десятитомник А.С., польскую палатку. Эспадроны не лезли. Папа – осипнув в отчаянных попытках воззвать – что он мог – бессильный, раздавленный, любящий? – воззвать к патриотизму к стране, вскормившей тебя… – папа целыми днями читал "Грани". Нахохлясь. Прощаясь с единственным паскудою навсегда. (Почти, как выяснилось.)

Передумали мы в Америку мгновенно. В один пронзительный миг. Поддавшись на сионистскую грубую пропаганду под настоечку-чесноковочку, бобину песен Л. Герштейн на идиш и вырезку в сметане. Убедил одноклассник, ныне Главком йешивы. Убедил какой-то глупостью. "Ты послушай, какой язык, – говорил он напрягаясь, – какая вечная речь!.. Нет, ты послушай, послушай: "Эхад. Штайм!!! Шша-лошш!""

В Америке я объявился на тринадцатом году моей израильской жизни и творчества, вполне разведенным тридцатидевятилетним литератором. Настроение у меня по тем временам было отчетливо скверным. О ту пору. Как и сейчас, впрочем. К тому времени я уже объездил пол-Европы, навестил несколько стран нашего региона – с танком и без. Пару раз проведывал папу с мамой. На выезде патриотизм мой достигал нескольких килотонн с эпицентром в Масаде. Никогда так не чувствуешь себя израильтянином, как на экспорт. Ялла! Бе’хайяй! В России это производило сильное впечатление. По возвращении расчесывал легкий стыд за хлестаковщину и беспокоило полное отсутствие денег в шекелях. Описали телевизор (хорошо, что не мой. Хозяин вручил мне его на подержание года этак, нет, лет семь как, когда уехал в Америку, буквально на полгода, ну, максимум на год, деньжат, старичок, поднакоплю и до-о-мой! Домой, сам понимаешь).

Америка! – подумал я, задумчиво рассматривая правильной формы пятно из-под телевизора. Повод навестить Америку у меня был, даже два: просроченное приглашение прочесть за свой счет лекцию в Библиотеке Конгресса и приглашение принять участие в Чикагском фестивале искусств, устраиваемом местным джуиш коммюнити. Тоже на своих харчах.

Я пошел в американское консульство.

Давало себя знать давеча отпразднованное с друзьями решение. Погода была исключительно теплая, и очень болело над переносицей.

Как это будет по-английски – "я мечтал бы поработать над Манускриптами в Вашей прекрасной Библиотеке, гордости Американской нации и всего Человечества"? – соображал я, стараясь держать голову ровно. Над уровнем Мертвого моря.

Выехать в Америку по приглашению Библиотеки Конгресса казалось мне более убедительным, чем вздорный фестиваль J.C.C.

В консульстве стояла потная обреченная толпа. Превалировали куфии и болгарские майки "Ай – черви козыри – лав N.Y.", наполненные русскоговорящими интеллигентами. Выходя из консульской собеседовательской кабинки, недопущенные в Лонг-Айленд матерились. И – шли по второму разу.

Консульша мне откровенно не приглянулась.

"По чьему приглашению намереваетесь посетить Соединенные Штаты?" – спросила она на иврите отличницы ульпана.

То, что это иврит, я поначалу не врубился.

"Еду по приглашению", – я защелкал пальцами… Начисто выпало. Как на ихнем аглицком "библиотека"?! Ну?! Ексель-моксель (я запаниковал), ну, как это?!. Щелкать надоело… – Ну… это… Конгресса, в общем… По приглашению.

– Джаст э момент, сэр!.. – Консулессу сдуло.

Паспорт с вечным – пожизненным – штампом въездной визы мне вынес Генеральный консул Соединенных Штатов Америки в Иерусалиме сам.

И крепко пожал руку.

Очередь меня ненавидела. Я выбрел в белый пламень рехов Салах ад-Дин. А денег у меня ровно на билет, подумал я. В ноябре в Америке могут быть непогоды. Так вот – брать шинель или не брать?

Назад Дальше