Теперь нам известна точка зрения нашего правительства: в согласии с настоящим состоянием христианского миропорядка вписать Израиль в новый Ближний Восток. Исламский, между прочим. Объективно говоря. И в, объективно говоря, – красивый пейзаж. Особенно для тех, кто забыл лечь при автоартобстреле, утеряв на фиг – инстинкты.
Есть красота и гармония стихий – бури, войны, истории. Объективно – есть. И конечно, лучше любоваться этой гармонией из окон фамильного замка, будучи бессмертным или перелистывая страницы, – утеплив себя, окружив комфортом, "обезопасив". И лучше всего не чужими глазами, а своими и широко открытыми. Правда, что-то есть и в личном присутствии в эпицентре, но, во-первых, это переживание – на любителя, во-вторых, от обалдения, а в-третьих, при утрате инстинктов.
Гораздо хуже, когда нам пытаются навязать не наши представления о гармонии и мире. Не нашей гармонии, да и вообще не гармонии. И не нашем мире.
Но еще хуже и даже опаснее, когда мы с этим соглашаемся. И речь идет не об антропоморфизме (чтоб все как у людей), а о смертельно опасном для нас политическом конформизме, в результате чего нас пасут чужие быки.
Нам нет места в идеальном христианском мире, нет места в мире практического ислама. Дело в том, что наша история не совпадает с историей человечества и она, наша история, даже не выпадает из нее, уходя в песок, как история Древнего Египта, или не выпадает с балкона, как история инков. Наша история попадает под историю человечества. И мы сами – считая себя нормальными людьми – предаемся антропоморфии. Но мы, выпавшие в свое время из географии, так свешиваемся из географии Ближнего Востока, что вот-вот… Простым историческим пинком новой истории. Нового Ближнего Востока в прикладной идеалистике Ш. Переса. Нас губит антропоморфизм – нам кажется, что мы нормальные приватно люди – нормальны для человечества, вот мы и представляем себе все нормальное человечество нами. Что не мы – как они, а они – как мы.
Часто цитируемая до полной стертости мысль Жаботинского о том, что, чтобы стать нормальным государством, мы должны иметь собственных проституток и преступников, предполагает все же, что мы должны иметь проституток и преступников как у людей, а не танцы каирского живота и не чеченских абреков… И что наказывать мы их будем, не отрубая локти и не сажая на кол. Мы должны быть общечеловеческими людьми только в смысле нормального государства, а нормальным наше государство должно быть в смысле защиты нас от ненормального (а не идеального) мира. Потому что Израиль не может перестать быть жидом Ближнего Востока и мира. И вместе с появлением такого желания перестать он просто перестанет существовать физически. Рассуждая объективно.
Потому что гармония мира включает войну, со всеми ее подлинными и мнимыми красотами и подлинными ужасами. Потому что наш антропоморфизм, вернее – еврееморфизм заходит так далеко, что мы считаем еврейской даже погоду ("потепление политического климата"). Потому что у нас нет никаких общечеловеческих ценностей, кроме общенациональных.
И никаких общечеловеческих обоснований нашей государственности – если считать общечеловечеством человечество Ближнего Востока, нового Ближнего Востока или Востока вообще.
Строго говоря, цветы – это половые органы растений. (Не нравится – не смотрите.)
Я предлагаю к Обелиску мира от имени нашего израильского народа со столицей в Иерусалиме положить срезанный пук половых органов растений.
…который "мир" – включает в себя и представление о войне…
…который "Иерусалим" абсолютно представляется человечеству в той или иной степени – Эль-Кудсом…
…которое "человечество" представляется себе таким, каким оно представляется себе. А не нам.
Никогда не бить по голове
…Сразу понял, увидя эту собаку, что она – бывший человек, доведенный горем и нуждою до бессмысленности животного, и не стал пугать ее дальше.
А. Платонов. "Мусорный ветер"
Вот так гипофиз (клякса).
М. Булгаков. "Собачье сердце"
Чего я только не знаю, чего я только не умею! В Израиле, само собой. Я уже все всем почти объяснил. Как вести себя женщинам. Со мной, с мужчинами. Как быть мужчиной – с женщинами, например. Как общаться с нелюдью. Как приготовить наварен весенний…
Чего я только не знаю, чего я только не умею? Пожалуй, не умею я только гладить, в смысле – брюки, белье. В смысле – в примитивном смысле. А так – умею: собак умею, по головенке могу, пусть Аглаю, пусть дитя, пусть – старца. Огладить могу, загладить могу, но не люблю. Погладил даже питона к взаимному неудовольствию.
Вообще человеку в Израиле приходится делать многие вещи, которые он не любит: через не хочу. На горло собственной пейсе. К этому надо привыкать, "иначе вам трудно будет в этой стране" (нар.).
Надо привыкать любить флору и, соответственно, фауну новой родины. Надо привыкать любить сабр: "внутри колючий, снаружи нежный" (если выворачивается), к фейхоа надо привыкать.
Надо обязательно привыкать любить местных детей и животных. И животных этих детей.
Надо очень много любви, чтоб взять и проявить, как два пальца об асфальт, чтоб естественным образом и подобием, чтоб выглядела как родная, чтоб перед неподъемно драгоценным фотоаппаратом заезжего гостя из той, вражеской жизни ваша посмертная маска новозубо произносила: "чиииз", "изюююм", "халвааа". А он, злодей, Станиславски, чтоб восклицал: "Не верю!"
Все мы немножечко здесь данченки. Все немировичи, это система.
Почти два десятка лет я тренировался. (Удалось все, кроме гладить.) Достиг совершенства. Правда, с поступлением новой волны алии меня несколько парализовало слева, поэтому в "Генделев & Генделев" правая щека знает, что делает левая, но – наощупь. Невооруженным еще правым глазом автора – наблюдается некоторый перекос. И необоримое нежелание подставлять обе щеки. Особенно под поцелуи и особенно – учеников.
Но в общем-то я о животных. О животном мире нашей страны и как себя вести вежливо. Вам – как себя вести, потому что я уже умею. Я несравненен с фауной.
Я знаю, как себя вести с кошкой начальства и со скорпионом в собственной мансарде. Как объезжать дикого осла, козла, как сидеть орлом и о хорошем отношении к кобылам – главное в нашем деле приоритеты. Зооморфизма перед антропофобией. (Не психуйте. Больше не буду: далее твердо обязуюсь не использовать обидных для восприятия иностранных слов и выражений.)
Я знаю, как себя вести с кошкой начальства, чего и вам желаю.
Итак: с кошкой начальства надо говорить на ее специальном языке. Есть такой спецязык для общения с кошкой начальства. Там такие правила: никогда не говорить кошке "ты". Надо говорить "мы". Как в японском – только наоборот – никогда не произносить "эр", надо – "эл", вместо "че" – "це" и вместо "ша" – "эс". И – суффиксы. Проверим усвоение материала. Правильный ответ: "Какие мы холосенькие. Мы плоказники, плавда, косоцка?"
Как чесать кошку начальства? Чесать кошку начальства надо так, чтоб и свое достоинство не уронить, и чтоб начальство было довольно. Для этого последовательно:
а) Вытянуть перед собой правую руку ладонью вверх. Показать эту ладонь сначала кошке, потом боссу: мол, невооружен.
б) Медленно собрать ее в кулак.
в) Вывести вверх средний палец, не разжимая остальных. (Средний палец – это тот палец, который идет по счету "три" с любой стороны.)
г) Совершить им (пальцем – NB!) несколько десятков быстрых колебательных движений: от себя к несебе. Если босс у вас тупой, то допустимо осуществить колебание кисти и сверху (с севера) вниз (к югу).
д) Переменить пальцы и почесать ни в чем, в сущности, не виновное животное под челюстью или за ухом.
Как любить кошку нашего благодетеля? Истово. Эксклюзивно. И в линьку, и в течку.
Что говорить начальству о его животном? Практически все то, что командир хочет слышать о себе, кроме "пушист". Если кошка – кот, а начальник не кретин, а полукретин, следует избегать темы холощения. Ежели кот – кошка, следует выпрашивать у счастливого отца какого-нибудь "кису" последнего помета, т. е. окота. (В крайнем случае котенка можно незаметно утопить.) Выпрашивая, допустимо беспредельно унижаться, это спишется.
Что говорить животному о его владельце? Только правду. А то – донесет, и даже обязательно донесет. Бессловесность близких к начальствующим сильно преувеличена молвой, знаем мы этих барсиков.
Какие еще виды наших домашних отличаются от бестиария "Родной речи"? – зададимся мы вопросом. "Вы не встретите в израильских ландшафтах привычных вам любимцев детворы", – читаем мы в анонимном природоведческом сочинении по "теве" анонимного автора, которого я все-таки найду, и мало ему не покажется.
"Живой мир Израиля разнообразен: гады, пресмыкающиеся, грызуны представлены в обилии… – продолжаем читать мы, затаив дыхание, – но всегда следует знать где, когда и кого… (О! Как верно! – М.Г .) можно застать в природной среде обитания".
От это да! Ничего, я еще обучусь этому стилю изложения! И создам монументальный шедевр, загляденье и внукам на радость.
Далеко не все держат дома домашнее животное – крысу, гада, пресмыкающегося. Очень рекомендую. Я обожаю бывать в домах, где держат дома домашнее животное – крысу, гада, пресмыкающегося. Так и тянет восхититься беспредельными успехами одомашнивания. А какая аттракция детишкам, как сияют их юннатские глазенки!
Прихожу в один дом. Сидит тварь. Крыса крысой. Я ее еще по раньшим временам знаю – та из подполья носа не казала. А здесь сидит. Зубами шевеля перед собой: время кормежки. Сменил фамилию на Ахбарош.
Или наоборот – вваливается ко мне домой человек с другом человека – гадом. Человек – т. е. женского полу, дорогой моему сердцу человек, а гад – яйцекладущее. Везде, где только можно. И на хвосте погремушка. А есть еще ехидны. У них – природа такая: на все про все – одна клоака. Так и живет, меняет хозяев, организует вокруг себя соответствующую среду своего обитания среди нас.
Ничего не может быть радостнее пресмыкающегося в личной жизни. Ходят они на животе, лежа. Тем не менее – зубки в три ряда. Красную расцветку охотно меняют на бело-голубую. За неименьем звездноволосатой. Охотно пишут в газету.
Верный друг человека – птица. Домашняя: индюк, петух, гусь, курица. И – вольная: орелик-залеточка, сыч-гостевик, фазан, американо, сарыч. Я часто задумываюсь: "Ну почему люди не летают?" А задумавшись – по Антону Палычу, – сам его и опровергаю. Безумным бешенством желаний: ведь если очень хочется – то можно. Тем более, что только вверх трудно, а что не вверх – бевакаша: встал на подоконник и – бряк!
Нашу домашнюю птицу едят с рук. Дикую и вольную – не едят, она сама – кого хочешь.
Прочие сведения. Рыбки. Если смотреть на рыбок, оченно успокаивает нервы. Пелядь очень успокаивает. Частик не очень. Отлично успокаивает скат, но не стоит смотреть ему в глаза.
К рыбам хорошо ходить в гости, если жизнь надоела.
А проверять свежесть рыбы надо так: тайком от хозяина подкрасться к аквариуму с вуалехвостом. Цапнуть вуалехвоста за вуаль и быстро всмотреться в цвет жабр. И любоваться, любоваться! Некоторые рыбы похожи на некоторых гостей. Во-первых – тоже с головы. Тоже где-то на четвертый день. И – в-третьих, по прибытии сразу же мечут икру. И считают свою функцию выполненной.
Собака. Я обратил свое и обращаю внимание ваше на странное обстоятельство: не те собаки едут. И – не те, что раньше, и вообще какие-то. Раньше что? Раньше кто ни репатриируется – еврейская норная, еврейская служебная, еврейская ездовая или верный еврейский наш Руслан с наградами – смотришь, все через год другой повоют-повоют – и какие санитары леса из них получаются – загляденье! А нынче – все борзеют. Все были, как минимум, борзыми или сторожевыми при московском губернаторе. Где, спрашиваю я вас, собака-почтальон, собака-минер, собака-болонка?! Мопс где?! Где собака Павлова, собака Качалова, собака Баскервилей? Нетути. На всех распространилась совместная коммерческая деятельность. У всех на зубах протокол о намереньях. А поддельные родословные! Коля – стал Колли, Добронравов – Доберманом, Шариковы – Персиковыми-Пуделями. (О кавказцах и среднеазиатских я вообще умолчу, сославшись на то, что редактор – вычеркнул.)
Сидел тут с одним: призер. Ростом и видом с морскую свинку. А по паспорту он Ньюфаундленд, и Далматинец, и Мастино, и Сенбернар, и Пекинес, и даже – Рольмопс, хотя это не гражданство, а закуска. Кроме того, он – Дикая собака Динго, если, по его словам, на него наезжают: мама – гиена, папа – снэжный барс. О чем свидетельствуют оскал, татуировки и неоднократно купируемое ухо. Кроме того, с него как живого писаны: Тошка Чехов, знакомый по ЦДЛ, столики были рядом – писал с него "Каштанку"; Шурка Куприн – вместе отдыхали на зоне – "Белый пудель", а Жека Лондон, тот увидел его, влюбился и накатал "Белый Фикса". А когда он был малышом, он был Собачка. О дамах он может рассказать отдельно.
Так что же делать? Как вести себя с нашими маленькими четвероногими, многоногими, осьминогими и членистоногими друзьями? Крылатыми и рукокрылыми? Паразитами и объектами любви и вивисекции? Едящими с рук и отъедающими руки по локоть? Бессловесными и очень даже словесными? Паразитами и кровососущими, питающимися молоком энд медом. С котами, с с-суками, с коровами, с аскаридами, с золотыми петушками и с прочими братьями человека?
Наверное, прав один человековод: доброта спасет животный мир. Наверное, прав один внебрачный ребенок одного Бога: Бог с ними – есть любовь. Наверное, прав и я: надо учиться гладить.
Но – нельзя ждать милости и от природы.
Поэтика
Михаил Вайскопф
Каменные воды
Генделев переселился в Иерусалим из Ленинграда в 1977 году. Первая его книга создавалась еще в СССР, но вышла уже в Израиле под названием "Въезд в Иерусалим". Справедливо было бы назвать эту книгу "Выезд из Ленинграда". Она несла на себе все родовые качества и все фамильные бородавки тогдашней "ленинградской поэзии", включая ее заживо-малахольную петербургскую ностальгию по себе самой. Последующие его писания сразу же показали, что на деле один нарочитый город сменился другим, еще более нарочитым. Пустотность и выморочность стали стержневой темой (не содержанием!) его сочинений. Единственной реальностью для тогдашнего Генделева выглядела сама поэзия, понимавшаяся как метафора нуля, небытийности. Доминировал игровой, но отнюдь не шуточный пафос разрушения, дискредитирования любой действительности. Бытийной была только сама игра, в которой обнаруживал себя, по слову Б. Эйхенбаума о Гоголе, "веселящийся дух художника". Эта барочно-романтическая позиция во многом отвечала, однако, действительному положению вещей: и статусу поэта во владениях прозы, и традициям ленинградской – а равно эмигрантской – поэзии, и статусу русскоязычного сочинителя в Земле обетованной.
В первой книге, написанной в Израиле, – "Послания к лемурам" (Иерусалим, 1981), – уже наметились те свойства генделевской музы, которые связывали не интимно, но едва ли не декларативно его поэзию с барочной риторикой. Эта преемственность высвечивается и в тематических ходах (пир, охота и пр.), и в некоторой куртуазности, не сказать жеманности книги, и в ее игровых позициях, жестах, ужимках и экивоках. Генделев занимается здесь неким приручением, одомашниванием символов, превращая их затем в домашние аллегории. Аллегории же, как известно, отличаются некоторой самостоятельностью знака, бытующего вне своего условного смысла. Это тривиальное обстоятельство широко использовалось автором. Аллегорические фигуры, вроде Змея, Тельца, Льва, парадоксально выступали у него в своем "природном", собственном зоологическом значении. Выстраивалась новая сюжетность (аллегории низводились к фигурам зверинца), которая, однако же, немедленно компрометировалась, ибо проводилась в нарочитом соотнесении с привычным, традиционным восприятием образа. Иными словами, вещность уничтожала аллегорику, а аллегорика – вещность.
Уже в "Лемурах" ярко заиграл один из употребительнейших приемов Генделева – сюжетное развертывание каламбуров, как и обыгрывание любых клишированных знаков культуры. Пример – историческая станковая живопись, вроде "Утра стрелецкой казни":
Но убедимся, сколь согласно спит зверье:
стрелец и дева залегли в хлеву.
В хлеву – известно – девы безотказней.
А поутру, в виду стрелецкой казни -
повествование короче на главу."Охота на единорога"
Каламбуров такого рода нашлось великое множество. Приведу несколько, взятых наугад: "Пахнет сладостно труп врага, запасенный впрок", "стеченье Тибра с Ефроном", "Она хранила меж стоических грудей мятежный дух". Всюду рисовалось самоуничтожение, взаимное и встречное осмеяние идиоматических смыслов, сталкиваемых друг с другом. Другой настойчивый генделевский прием – расслоение словесного штампа. Оно диктовалось иногда интересом автора к этимологической основе слова ("Мы андрогин. Нам трудно по полам"), но чаще – теми конструктивными возможностями, которые таят в себе идиомы, эти сгустки потенциальных сюжетов. К примеру, стих "в уши вошел караван с грузом иголок" ("Вид на крепость в ясную погоду") представлял собой не что иное, как сюжетное обыгрывание затертого евангельского речения насчет верблюда и игольного ушка .
Отсюда еще одна знаменательная особенность этой поэзии: в ней изначально отвергалось и блистательно опровергалось пресловутое правило о предельной точности поэтического слова. Генделев, наоборот, постоянно озабочен поисками наиболее неточного, приблизительного и условного образа. Его слова – это лицедеи, торопливо перебегающие из одного смыслового поля в другое, иногда противоположное. Примеры? Их сколько угодно.
Стояла на ветру холма одна
На холме – на пустом – ветру."Пейзажи и натюрморты"
Попробуйте-ка установить, к чему относится слово "пустом" – к холму или к ветру? Так обстоит дело практически со всеми его образами. Они, в сущности, не визуальны – поэзия Генделева ориентирована на слуховое восприятие. Впрочем, при чтении следует обращать внимание и на графическую симметрию, "бабочку" танцующего текста. Бабочка – это вообще сквозной генделевский символ, и не только метафизический (как у символистов, Маяковского, Набокова, Пастернака, Тарковского, Катаева, Бродского, Аронзона и др.), но и знак той повсеместной симметрии, тягой к которой поэт был всегда одержим. Это вовсе не значит, будто автор не умел создавать впечатляющие визуальные изображения. Напротив, великолепны и эти реалии, эти его "зрительные образы" – такие, как "часов пробивается стебель в петлице вокзала"; или вполне набоковская ремарка о "сове-иронии", что "тушки теплые приносит на обед, то в скобках клюва, то в когтях кавычек".