Черно белое кино (сборник) - Юрий Левитанский 11 стр.


"Замирая, следил, как огонь подступает к дровам…"

Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.
Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи…
Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.
Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.
Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.
Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.
Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.
Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.
Опускается занавес белый над сценой пустой.
И уходят волхвы за неверной своею звездой.
Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.

"Как зарок от суесловья, как залог…"

Как зарок от суесловья, как залог
и попытка мою душу уберечь,
в эту книгу входит море – его слог,
его говор, его горечь, его речь.
Не спросившись, разрешенья не спросив,
вместе с солнцем, вместе в ветром на паях,
море входит в эту книгу, как курсив,
как случайные пометки на полях.
Как пометки – эти дюны, эта даль,
сонных сосен уходящий полукруг…
Море входит в эту книгу, как деталь,
всю картину изменяющая вдруг.
Всю картину своим гулом окатив,
незаметно проступая между строк,
море входит в эту книгу, как мотив
бесконечности и судеб и дорог.
Бесконечны эти дюны, этот бор,
эти волны, эта темная вода…
Где мы виделись когда-то? Невермор.
Где мы встретимся с тобою? Никогда.
Это значит, что бессрочен этот срок.
Это время не беречься, а беречь.
Это северное море между строк,
его говор, его горечь, его речь.
Это север, это северные льды,
сосен северных негромкий разговор.
Голос камня, голос ветра и воды,
голос птицы из породы Невермор.

Годы

Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.
Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда еще вовне,
но есть уже и во мне.
Дальше – словно в тумане судно,
восьмидесятые -
даль в снегу,
и девяностые -
хоть и смутно,
а все же представить еще могу,
Но годы двухтысячные
и дате -
не различимые мною дали -
произношу,
как названья планет,
где никого пока еще нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает -
произношу их едва дыша -
год две тысячи -
сердце падает
и замирает моя душа.

Белая баллада

Снегом времени нас заносит – все больше белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим юбилеям,
белые, словно парусные корабли.
И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.
И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.
И вечным прощеньем пахнущая трава.
…Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.
Последней Надежды туманные острова.
И снова подводные рифы и скалы опасные.
И снова к глазам подступает белая мгла.
Ну что ж, наше дело такое – плывите, парусные!
Может, еще и вправду земля кругла.
И снова нас треплет качка осатанелая.
И оста и веста попеременна прыть.
… В белом снегу,
как в белом тумане,
флотилия белая.
Неведомо, сколько кому остается плыть.
Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.
След за кормою – тоненькая полоса.
В белом снегу,
как в белом тумане,
медленно тают
попутного ветра не ждущие паруса.

"Окрестности, пригород – как этот город зовется?…"

Б. Слуцкому

Окрестности, пригород – как этот город зовется?
И дальше уедем, и пыль за спиною завьется.
И что-то нас гонит все дальше, как страх или голод, -
окрестности, пригород, город – как звать этот город
Чего мы тут ищем? У нас опускаются руки.
Нельзя возвращаться, нельзя возвращаться на круги.
Зачем нам тот город, встающий за клубами пыли, -
тот город, те годы, в которых мы молоды были?
Над этой дорогой трубили походные трубы.
К небритым щекам прикасались горячие губы.
Те губы остыли, те трубы давно оттрубили.
Зачем нам те годы, в которых мы молоды были?
Но снова душа захолонет и сердце забьется -
вон купол и звонница – как эта площадь зовется?
Вон церковь, и площадь, и улочка – это не та ли?
Не эти ли клены над нами тогда облетали?
Но сад затерялся среди колоколен и башен.
Но дом перестроен, но старый фасад перекрашен.
Но тех уже нет, а иных мы и сами забыли,
лишь память клубится над ними, как облачко пыли.
Зачем же мы рвемся сюда, как паломники в Мекку?
Зачем мы пытаемся дважды войти в эту реку?
Мы с прошлым простились, и незачем дважды прощаться.
Нельзя возвращаться на круги, нельзя возвращаться.
Но что-то нас гонит все дальше, как страх или голод, -
окрестности, пригород, город – как звать этот город?

Молитва о возвращенье

Семимиллионный город не станет меньше,
если один человек из него уехал.
Но вот один человек из него уехал,
и город огромный вымер и опустел.
И вот я иду по этой пустой пустыне,
куда я иду, зачем я иду, не знаю,
который уж день вокруг никого не вижу,
и только песок скрипит на моих зубах.
Прости, о семимиллионный великий город,
о семь миллионов добрых моих сограждан,
но я не могу без этого человека,
и мне никого не надо, кроме него.
Любимая, мой ребенок, моя невеста,
мой праздник, мое мученье, мой грешный ангел,
молю тебя, как о милости, – возвращайся.
Я больше ни дня не вынесу без тебя!
(О господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
ну что тебе стоит, господи, сделать так!)
И вот я стою один посреди пустыни,
стотысячный раз повторяя, как заклинанье,
то имя, которое сам я тебе придумал,
единственное, известное только мне.
Дитя мое, моя мука, мое спасенье,
мой вымысел, наважденье, фата-моргана,
синичка в бездонном небе моей пустыни,
молю тебя, как о милости, – возвратись!
(О господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
о господи, сделай так, чтоб она вернулась,
ну что тебе стоит, господи, сделать так!)
И вот на песке стою, преклонив колена,
стотысячный раз повторяя свою молитву,
и чувствую – мой рассудок уже мутится
и речь моя все невнятнее и темней.
Любимая, мой ребенок, моя невеста
(но я не могу без этого человека),
мой праздник, мое мученье, мой грешный ангел
(но мне никого не надо, кроме него),
мой вымысел, наважденье, фата-моргана
(о господи, сделай так, чтоб она вернулась),
синичка в бездонном небе моей пустыни
(ну что тебе стоит, господи, сделать так)!

"Что-то случилось, нас все покидают…"

Что-то случилось, нас все покидают.
Старые дружбы, как листья опали.
…Что-то тарелки давно не летают.
Снежные люди куда-то пропали.
А ведь летали над нами, летали.
А ведь кружили по снегу, кружили.
Добрые феи над нами витали.
Добрые ангелы с нами дружили.
Добрые ангелы, что ж вас не видно?
Добрые феи, мне вас не хватает!
Все-таки это ужасно обидно -
знать, что никто над тобой не летает.
Лучик зеленой звезды на рассвете.
Красной планеты ночное сиянье.
Как мне без вас одиноко на свете,
о недоступные мне марсиане!
Снежные люди, ну что ж вы, ну где вы,
о белоснежные нежные девы!
Дайте мне руки, раскройте объятья,
о мои бедные сестры и братья!
…Грустно прощаемся с детскими снами.
Вымыслы наши прощаются с нами.
Крыльев не слышно уже за спиною.
Робот храпит у меня за стеною.

Из цикла "Старинные петербургские гравюры"

Плач о майоре Ковалеве

Это надо же, как распустились иные носы,
это надо же, как распустились!
Не простились ни с кем, никого не спросились,
по Питеру шляться пустились!
Плачь, коллежский асессор, майор Ковалев,
о своей драгоценной пропаже,
плачь о сыне возлюбленном, чаде заблудшем своем,
плачь о носе своем несравненном!
Это надо же, экий проказник бесстыжий,
шалун, шалопай,
вы подумайте, экий негодник!
Нос – жуир, донжуан, прощелыга и щеголь,
повеса и мот,
греховодник и дамский угодник!
Франт в мундире с шитьем золотым, и при шпаге,
и в шляпе с плюмажем,
разъезжает в карете, скажите пожалуйста,
чем вам не статский советник!
Стыд и срам, господа,
ну пускай бы там палец мизинный какой
или что-нибудь в этаком роде -
а ведь это же нос, господа, нос по Питеру бродит
при всем при честном-то народе!
Да уже при одной только мысли об этом,
представьте,
впадает в смущенье
даже сам надзиратель квартальный, и пристав,
и прочие все благородные люди…
Плачь, майор Ковалев, плачь, коллежский асессор,
кричи и стенай,
пред святыми молись образами!
Громче плачь, рви рубаху нательную,
бей себя в грудь,
день и ночь обливайся слезами!
Ибо самое страшное в нашей истории
даже совсем и не это, по сути,
ибо самого главного ты и не знаешь покуда,
и ведать не можешь,
понеже все тайной покрыто глубокой.
…Он вернется к тебе, твое чадо любезное,
блудный твой нос,
твоя плоть,
твоей плоти безгрешной частица.
Блудный сын твой вернется к тебе,
блудный нос твой однажды к тебе возвратится.
Только он ли, не он ли вернется к тебе, -
вот где главная видится нам закавыка.
Что как черти его подменили, другим заменили,
хотя и отменно похожим по внешнему виду?
Ты премногие беды приимешь, майор Ковалев, от него,
ты претерпишь еще
превеликие муки,
и однажды ты все же отвергнешь его,
ты отторгнешь его
по суровым законам врачебной науки.
По законам природы отторгнешь его,
по суровым законам премудрой природы,
ибо плоть его будет, майор Ковалев,
несовместна отныне с твоею.
…Поздний зимний рассвет петербургский,
ах, что-то случится сегодня,
ах, что-то, должно быть, случится!
Ну-ка, выглянь в окошко, майор Ковалев,
кто-то в дверь твою тихо стучится.
Вот уже и по лестнице слышится шарканье ног,
вот уже в глубине коридора
слышен звук характерный сморканья
и топот шагов -
грозный шаг твоего Командора.

Плач о господине Голядкине

Господин Голядкин, душа моя,
человече смиренный и тихий,
вольнодумец тишайший, бунтарь незадачливый,
сокрушитель печальный!
Это что за погода у нас,
что за ветер такой окаянный!
Это что за напасти такие одна за другою
на голову нашу!
Господин Голядкин, душа моя,
старый питерский житель,
утешитель опальный, бедолага отпетый,
страстотерпец строптивый!
Это что там за мерзкие рожи мелькают
за этой треклятой вьюгою
на Невском прошпекте,
что за гнусные хари, что за рыла свиные,
Люциферово грязное семя!
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобливый и кроткий,
вольтерьянец смиренный,
Дон-Кишот на манер петербургский!
Что за хитрые сети плетет сатана вокруг нас,
что уже нам и шагу ступить невозможно, -
это что за потрава на нас, это что за облава,
как словно все разом бесовские силы
сошлись против нас
в этом дьявольском тайном комплоте!
Господин Голядкин, душа моя,
старый питерский житель,
мой двойник, мой заветный тайник,
мой дневник, не написанный мною,
он стоит на холодном ветру, потирая озябшие руки,
отвечает смиренно и кротко – авось обойдется!
Господин Голядкин, душа моя,
в чем воистину его сила,
не подвержен унынью – все авось, говорит, обойдется,
может, все еще к лучшему,
все еще к лучшему вдруг обернется,
к нам фортуна лицом повернется, судьба улыбнется!
А вьюга-то, вьюга на проспекте на Невском
все пуще и пуще,
а свиные-то рыла за этой треклятой вьюгою
уже и вконец обнаглели -
то куснуть норовят, то щипнуть,
то за полу шинели подергать,
да к тому же при этом еще
заливаются смехом бесстыжим.
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобливый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осерчать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амбицией пахнет!
Сатисфакцией пахнет, а может быть, даже того -
конфронтацией даже!
Тут уж, ежели что, господа, тут такое пойдет,
тут такое начнется!
Тут достанется, может быть, даже
сиятельным неким особам!
Эй, коня господину Голядкину черт побери,
да кольчугу, да шпагу!
Острый меч господину Голядкину, да поживее!..
Барабаны бьют на плацу барабаны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Колокольчик-бубенчик звенит вдалеке,
звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, -
авось обойдется, авось обойдется!

"Дня не хватает, дни теперь все короче…"

Дня не хватает, дни теперь все короче.
Долгие ночи, в окнах горят огни.
А прежде нам все никак не хватало ночи.
А прежде – какие длинные были дни!
А прежде, я помню,
день бесконечно длился -
солнце палило, путь мой вдали пылился,
гром вдали погромыхивал, дождик лился,
пот с меня градом лился, я с ног валился,
падал в траву, как мертвый, не шевелился,
а день не кончался, день продолжался, длился -
день не кончался, длился и продолжался,
сон мой короткий явью перемежался,
я засыпал, в беспамятство погружался,
медленно самолет надо мной снижался,
он надо мной кружился, он приближался,
а день не кончался, длился и продолжался -
день продолжался, длился и не кончался,
я еще шел куда-то, куда-то мчался,
с кем-то встречался, в чье-то окно стучался,
с кем-то всерьез и надолго разлучался,
и засыпал, и пол подо мной качался,
а день продолжался, длился и не кончался…

"Были смерти, рожденья, разлады, разрывы…"

Были смерти, рожденья, разлады, разрывы -
разрывы сердец и распады семей -
возвращенья, уходы.
Было все, как бывало вчера, и сегодня,
и в давние годы.
Все, как было когда-то, в минувшем столетье,
в старинном романе,
в Коране и в Ветхом завете.
Отчего ж это чувство такое, что все по-другому,
что все изменилось на свете?
Хоронили отцов, матерей хоронили,
бесшумно сменялись
над черной травой погребальной
за тризною тризна.
Все, как было когда-то, как будет на свете
и ныне и присно.
Просто все это прежде когда-то случалось не с нами,
а с ними,
а теперь это с нами, теперь это с нами самими.
А теперь мы и сами уже перед господом богом стоим,
неприкрыты и голы,
и звучат непривычно – теперь уже в первом лице -
роковые глаголы.
Это я, а не он, это ты, это мы, это в доме у нас,
это здесь, а не где-то.
В остальном же, по сути, совсем не существенна
разница эта.
В остальном же незыблем порядок вещей,
неизменен,
на веки веков одинаков.
Снова в землю зерно возвратится,
и дети к отцу возвратятся,
и снова Иосифа примет Иаков.
И пойдут они рядом, пойдут они, за руки взявшись,
как равные, сын и отец,
потому что сравнялись отныне
своими годами земными.
Только все это будет не с ними, а с нами,
теперь уже с нами самими.
В остальном же незыблем порядок вещей,
неизменен,
и все остается на месте.
Но зато испытанье какое достоинству нашему,
нашему мужеству,
нашим понятьям о долге, о чести.
Как рекрутский набор, перед господом богом стоим,
неприкрыты и голы,
и звучат все привычней -
звучавшие некогда в третьем лице -
роковые глаголы.
И звучит в окончанье глагольном,
легко проступая сквозь корень глагольный,
голос леса и поля, травы и листвы
перезвон колокольный.

Попытка утешенья

Все непреложней с годами, все чаще и чаще,
я начинаю испытывать странное чувство,
словно я заново эти листаю страницы,
словно однажды уже я читал эту книгу.
Мне начинает все чаще с годами казаться -
и все решительней крепнет во мне убежденье
этих листов пожелтевших руками касаться мне,
несомненно, однажды уже приходилось.
Я говорю вам – послушайте, о, не печальтесь,
о, не скорбите безмерно о вашей потере -
ибо я помню, что где-то на пятой странице
вы все равно успокоитесь и обретете.
Я говорю вам – не следует так убиваться,
о, погодите, увидите, все обойдется – ибо я помню,
что где-то страниц через десять
вы напеваете некий мотивчик веселый.
Я говорю вам – не надо заламывать руки,
хоть вам и кажется небо сегодня с овчину -
ибо я помню, что где-то на сотой странице
вы улыбаетесь, как ничего не бывало.
Я говорю вам – я в этом могу поручиться,
я говорю вам – ручаюсь моей головою,
ибо, воистину, ведаю все, что случится
следом за тою и следом за этой главою.
Я и себе говорю – ничего, не печалься.
Я и себя утешаю – не плачь, обойдется.
Я и себе повторяю – ведь все это было,
было, бывало, а вот обошлось, миновало.
Я говорю себе – будут и горше страницы,
будут горчайшие, будут последние строки,
чтобы печалиться, чтобы заламывать руки,
да ведь и это всего до страницы такой-то.

Назад Дальше