"Море по-латышски…"
Море
по-латышски
называется юра,
но я не знал еще этого,
когда вышел однажды под вечер
на пустынное побережье
и внезапно увидел огромную,
указывающую куда-то вдаль
стрелу,
на которой было написано
мое имя
(как на давних военных дорогах -
названья чужих городов,
не взятых покуда нами).
Это было забавно и странно,
хотя и немного жутко
одновременно.
Казалось, что кто-то
мне дарит
простую такую возможность
найти наконец-то себя
в этом мире.
Это было игрой
под названьем
"Ищите себя"
(и, конечно, в нем слышалась просьба
"ищите меня!",
ибо сам не найдешь себя,
если кто-то тебя не найдет)…
Ах, друзья мои,
как замечательно было б
поставить на наших житейских дорогах
подобные стрелы
с нашими именами -
от скольких бы огорчений
могло бы нас это избавить!
…Ищите меня,
ищите за той вон горой,
у той вон реки,
за теми вон соснами -
теперь уже вам не удастся
сослаться на то,
что вы просто не знаете,
где я!
"Я был приглашен в один дом…"
Я был приглашен в один дом,
в какое-то сборище праздное,
где белое пили и красное,
болтали о сем и о том.
Среди этой полночи вдруг
хозяйка застолье оставила
и тихо иголку поставила
на долгоиграющий круг.
И голос возник за спиной,
как бы из самой этой полночи
шел голос, молящий о помощи,
ни разу не слышанный мной.
Как голос планеты иной,
из чуждого нам измерения,
мелодия стихотворения
росла и росла за спиной.
Сквозь шум продирались слова,
и в кратких провалах затишия
ворочались четверостишия,
как в щелях асфальта трава.
Но нет, это был не пророк,
над грешными сими возвышенный,
скорее ребенок обиженный,
твердящий постылый урок.
Но три эти слова – не спи,
художник! – он так выговаривал,
как будто гореть уговаривал
огонь в полуночной степи.
И то был рассказ о судьбе
пилота, но также о бремени
поэта, служение времени
избравшего мерой себе.
И то был урок и пример
не славы, даримой признанием,
а совести, ставшей призванием
и высшею мерою мер.
…Я шел в полуночной тиши
и думал о предназначении,
об этом бессрочном свечении
бессонно горящей души.
Был воздух морозный упруг.
Тянуло предутренним холодом.
Луна восходила над городом,
как долгоиграющий круг.
И летчик летел в облаках.
И слово летело бессонное.
И пламя гудело высокое
в бескрайних российских снегах.
"Красный боярышник, веточка, весть о пожаре…"
Красный боярышник, веточка, весть о пожаре,
смятенье,
гуденье набата.
Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой,
за пологом вьюги,
среди снегопада.
В красных сапожках, в малиновой шубке,
боярышня, девочка,
елочный шарик малиновый
где-то за снегом, за вьюгой,
за пологом белым бурана.
Что занесло тебя в это круженье январского снега -
тебе еще время не вышло,
тебе еще рано!
Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья,
кипящая эта лавина?
Что тебе вьюги мои и мои снегопады -
ты к ним не причастна
и в них не повинна!
Что за привязанность, что за дурное пристрастье,
престранная склонность
к бенгальскому зимнему свету,
к поре снегопада!
Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно,
из этого белого круга,
из этого вихря кромешного,
этого снежного ада!
Что за манера и что за уменье опасное
слышать за каждой случайной метелью
победные клики,
победное пенье валькирий!
О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра
твое сумасбродство,
твой ангел-губитель,
твой трижды безумный Вергилий!
Как ты решилась, зачем ты доверилась
этому позднему зимнему свету,
трескучим крещенским морозам,
январским погодам?
Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после,
когда-нибудь там, у себя,
за двухтысячным годом.
Эти уроки тебе преждевременны,
о, умоляю тебя,
преклонив пред тобою колена, -
выбери, выдерись, вырвись, покуда не поздно,
из этого белого круга,
из этого зимнего плена!
Я отпускаю тебя – отпусти мне грехи мои -
я отпускаю тебя,
я тебя отпускаю.
Медленно-медленно руки твои
из моих коченеющих рук
выпускаю.
Но еще долго мне слышится отзвук набата,
и словно лампада
сквозь сон снегопада,
сквозь танец метели,
томительно-однообразный, -
красное облачко, красный боярышник,
шарик на ниточке красный.
"Все уже круг друзей, тот узкий круг…"
Все уже круг друзей, тот узкий круг,
где друг моих друзей – мне тоже друг,
и брат моих друзей – мне тоже брат,
и враг моих друзей – мне враг стократ.
Все уже круг друзей, все уже круг
знакомых лиц и дружественных рук.
Все шире круг потерь, все глуше зов
ушедших и умолкших голосов.
Уже друзей могу по пальцам счесть,
да ведь и то спасибо, если есть.
Но все плотней с годами, все плотней
невидимых разрывов полоса.
Но все трудней с годами, все трудней
вычеркивать из книжки адреса -
вычеркивать из книжки имена,
вычеркивать, навечно забывать,
вычеркивать из книжки времена,
которым уже больше не бывать,
вычеркивать, вести печальный счет,
последний счет вести начистоту -
как тот обратный медленный отсчет
перед полетом в бездну, в пустоту,
когда уже – прощайте насовсем,
когда уже – спасибо, если есть,
в последний раз вычеркивая – семь,
в последний раз отбрасывая – шесть,
в последний раз отсчитывая – пять,
и до конца – отсчитывая вспять,
до той черты, когда уже не вдруг -
четыре, три – и разомкнётся круг.
Распался круг – прощайте – круга нет.
Распался – ни упреков, ни обид.
Спокойное движение планет
по разобщенным эллипсам орбит.
И пустота, ее надменный лик
все так же ясен, грозен и велик.
Человек, похожий на старую машину
Человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке -
что-то от стефенсоновского паровоза,
от первых летательных аппаратов,
из породы воздушных шаров и аэростатов,
с примесью конки и дилижанса,
экипажа и музыкальной шкатулки -
ржавые поршни и рычажки,
стершиеся шестеренки и втулки, -
и все это издает при ходьбе
поскрипыванье,
пощелкиванье,
дребезжанье.
Человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке,
он покупает в ближайшей аптеке
какие-то странные мази для растиранья,
у которых такие таинственные названья
бриони,
арника,
оподельдок,
а потом еще долго поскрипывает ледок
у него под ногами,
пока он вышагивает к себе домой
неуверенными шагами.
Человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке,
он поднимается к себе на этаж,
не снимая пальто,
присаживается на кушетку,
которую по-старинному называет софа
и которая откликается звуком фа,
когда он на нее садится…
Так и сидит он,
не зажигая огня, человек,
похожий на старую машину,
сделанную в девятнадцатом веке,
старая усталая машина,
или просто сум,
как он в шутку себя называет,
хотя он при этом вряд ли подозревает,
что сум
по-украински
означает печаль,
да и по-русски звучит
достаточно грустно.
Ars poetica
Все стихи однажды уже были.
Слоем пепла занесло их, слоем пыли
замело, и постепенно их забыли -
нам восстановить их предстоит.
Наше дело в том и состоит,
чтоб восстановить за словом слово
и опять расставить по местам
так, как они некогда стояли.
Это все равно как воскрешать
смутный след, оставленный в душе
нашими младенческими снами.
Это все равно как вспоминать
музыку, забытую давно,
но когда-то слышанную нами.
Вот и смотришь – так или не так,
вспоминаешь – так или не так,
мучаешься – так ли это было?
Примеряешь слово – нет, не так,
начинаешь снова – нет, не так,
из себя выходишь – нет, не так,
господи, да как же это было?
И внезапно вздрогнешь – было так!
И внезапно вспомнишь – вот как было!
О свободном стихе
Ну конечно – так оно и было,
только так и было, только так!
– Что? – говорят. – Свободный стих?
Да он традиции не верен!
Свободный стих неправомерен!
Свободный стих – негодный стих!
Его, по сути говоря,
эстеты выдумали, снобы,
лишив метрической основы,
о рифме уж не говоря!..
Но право же, не в этом суть,
и спорить о свободе метра -
как спорить о свободе ветра,
решая, как он должен дуть.
Всё это праздные слова.
Вам их диктует самомненье.
Как можно ставить под сомненье
его исконные права!
Нет, ветер, дождь или трава
свободны по своей природе -
а стих, он тоже в этом роде,
его природа такова.
И как ни требовал бы стих
к себе вниманья и заботы -
все дело в степени свободы,
которой в нем поэт достиг.
Вот Пушкина свободный стих.
Он угрожающе свободен.
Он оттого и неугоден
царям и раздражает их.
Но вы смотрите, как он жжет
сердца глаголами своими!
А как свободно правит ими!
И не лукавит! И не лжет!
О, только б не попутал бес,
и стих по форме и по мысли
свободным был бы в этом смысле,
а там – хоть в рифму или без!
Песочные часы
Проснуться было так неинтересно,
настолько не хотелось просыпаться,
что я с постели встал,
не просыпаясь,
умылся и побрился,
выпил чаю,
не просыпаясь,
и ушел куда-то,
был там и там,
встречался с тем и с тем,
беседовал о том-то и о том-то,
кого-то посещал и навещал,
входил,
сидел,
здоровался,
прощался,
кого-то от чего-то защищал,
куда-то вновь и вновь перемещался,
усовещал кого-то
и прощал,
кого-то где-то чем-то угощал
и сам ответно кем-то угощался,
кому-то что-то твердо обещал,
к неизъяснимым тайнам приобщался
и, смутной жаждой действия томим,
знакомым и приятелям своим
какие-то оказывал услуги,
и даже одному из них помог
дверной отремонтировать замок
(приятель ждал приезда тещи с дачи)
ну, словом, я поступки совершал,
решал разнообразные задачи -
и в то же время двигался, как тень,
не просыпаясь,
между тем как день
все время просыпался,
просыпался,
пересыпался,
сыпался
и тек
меж пальцев, как песок
в часах песочных,
покуда весь просыпался,
истек
по желобку меж конусов стеклянных,
и верхний конус надо мной был пуст,
и там уже поблескивали звезды,
и можно было вновь идти домой
и лечь в постель,
и лампу погасить,
и ждать,
покуда кто-то надо мной
перевернет песочные часы,
переместив два конуса стеклянных,
и снова слушать,
как течет песок,
неспешное отсчитывая время.
* * *
Я был частицей этого песка,
участником его высоких взлетов,
его жестоких бурь,
его падений,
его неодолимого броска,
которым все мгновенно изменялось,
того неукротимого броска,
которым неуклонно измерялось
движенье дней,
столетий и секунд
в безмерной череде тысячелетий.
Я был частицей этого песка,
живущего в своих больших пустынях,
частицею огромных этих масс,
бегущих равномерными волнами.
Какие ветры отпевали нас!
Какие вьюги плакали над нами!
Какие вихри двигались вослед!
И я не знаю, сколько тысяч лет или веков
промчалось надо мною,
но длилась бесконечно жизнь моя,
и в ней была первичность бытия,
подвластного устойчивому ритму,
и в том была гармония своя
и ощущенье прочного покоя
в движенье от броска и до броска.
Я был частицей этого песка,
частицей бесконечного потока,
вершащего неутомимый бег
меж двух огромных конусов стеклянных,
и мне была по нраву жизнь песка,
несметного количества песчинок
с их общей и необщею судьбой,
их пиршества,
их праздники и будни,
их страсти,
их высокие порывы,
весь пафос их намерений благих.
К тому же,
среди множества других,
кружившихся со мной в моей пустыне,
была одна песчинка,
от которой
я был, как говорится, без ума,
о чем она не ведала сама,
хотя была и тьмой моей,
и светом
в моем окне.
Кто знает, до сих пор
любовь еще, быть может…
Но об этом
еще особый будет разговор.
* * *
Хочу опять туда, в года неведенья,
где так малы и так наивны сведенья
о небе, о земле…
Да, в тех годах
преобладает вера,
да, слепая,
но как приятно вспомнить, засыпая,
что держится земля на трех китах,
и просыпаясь -
да, на трех китах
надежно и устойчиво покоится,
и ни о чем не надо беспокоиться,
и мир – сама устойчивость,
сама
гармония,
а не бездонный хаос,
не эта убегающая тьма,
имеющая склонность к расширенью
в кругу вселенской черной пустоты,
где затерялся одинокий шарик
вертящийся…
Спасибо вам, киты,
за прочную иллюзию покоя!
Какой ценой,
ценой каких потерь
я оценил, как сладостно незнанье
и как опасен пагубный искус -
познанья дух злокозненно-зловредный.
Но этот плод,
ах, этот плод запретный -
как сладок и как горек его вкус!..
* * *
Меж тем песок в моих часах песочных
просыпался,
и надо мной был пуст
стеклянный купол,
там сверкали звезды,
и надо было выждать только миг,
покуда снова кто-то надо мной
перевернет песочные часы,
переместив два конуса стеклянных,
и снова слушать,
как течет песок,
неспешное отсчитывая время.
"Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен…"
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,
как в "Прощальной симфонии", ближе к финалу, – ты помнишь, у Гайдна -
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит, – в лесу все просторней теперь – музыканты уходят -
партитура листвы обгорает строка за строкой -
гаснут свечи в оркестре одна за другой – музыканты уходят -
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой -
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и, по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества -
все просторней, все глуше в осеннем лесу – музыканты уходят -
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача -
и последняя флейта замрет в тишине – музыканты уходят -
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе,
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
Полночное окно
В чужом окне чужая женщина не спит.
Чужая женщина в чужом окне гадает.
Какая карта ей сегодня выпадает?
Пошли ей, господи, четверку королей!
Король бубей, король трефей, король червей,
король пиковый, полуночная морока.
Все карты спутаны – ах, поздняя дорога,
пустые хлопоты, случайный интерес.
Чужая женщина, полночное окно.
Средина августа, пустынное предместье.
Предвестье осени, внезапное известье
о приближенье первых чисел сентября.
Чужая женщина, случайный интерес.
Все карты спутаны, последний лепет лета.
Средина августа, две дамы, два валета,
предвестье осени, девятка и король.
Предвестье осени, преддверье сентября.
Невнятный шелест, бормотанье, лепетанье.
Дождя и тополя полночное свиданье,
листвы и капель полусонный разговор.
Чужая женщина, полночное окно.
Средина августа, живу в казенном доме.
Преддверье осени, и ночь на переломе,
и масть бубновая скользит по тополям.
Чужая женщина, последний свет в окне.
И тополя меняют масть, и дом казенный
спит, как невинно осужденный и казненный
за чьи – неведомо, но тяжкие грехи.
"Сам платил за себя, сам платил, никого не виня…"
Сам платил за себя, сам платил, никого не виня.
Никогда не любил, чтобы кто-то платил за меня.
Как же так получилось, что я оказался в долгу -
все плачу и плачу – расплатиться никак не могу!
С покаянной душой в твои двери стократно стучусь.
Я еще расплачусь, говорю, я еще расплачусь.
Я за все заплачу, я за все расплатиться хочу -
будто легче тебе оттого, что и я заплачу!
Так живу день за днем в заколдованном этом кругу.
Все плачу и плачу – расплатиться никак не могу.
Все плачу и плачу – остаюсь в неоплатном долгу.
До последнего дня расплатиться уже не смогу.
"Говорили – ладно, потерпи…"
Говорили – ладно, потерпи,
время – оно быстро пролетит.
Пролетело.
Говорили – ничего, пройдет,
станет понемногу заживать.
Заживало.
Станет понемногу заживать,
буйною травою зарастать.
Зарастало.
Время лучше всяких лекарей,
время твою душу исцелит.
Исцелило.
Ну и ладно, вот и хорошо,
смотришь – и забылось наконец.
Не забылось.
В памяти осталось – просто в щель,
как зверек, забилось.
"Снег под утро реже, реже…"
Снег под утро реже, реже,
и как промельк в облаках -
белый дом на побережье,
возле моря в двух шагах.
В этом доме белом-белом,
где шаги приглушены,
где иных не слышно звуков,
кроме звука тишины,
в этом доме тихом-тихом,
где покой и полумрак,
там свои бушуют бури -
не подумаешь никак.
Там гремят такие грозы -
просто вам их не слыхать.
Там такие вихри кружат -
просто вам их не видать.
Там гудят такие шквалы,
дуют ветры всех широт.
Там и взрывы, и обвалы
вулканических пород…
В этом доме, таком тихом,
я зимой однажды жил.
Тихо музыка играла,
снег за окнами кружил.
И никто б не мог подумать,
что за тою вон стеной
день и ночь бушует лава,
ходит почва подо мной.
И никто б не мог представить,
что на том вон этаже
подо мною твердь земная
разверзается уже.
Грозно пламя бушевало,
грохотал девятый вал -
сам не помню, как, бывало,
я на берег выплывал…
Зимний берег побелевший,
зимних сосен бахрома.
Белый дом на побережье,
дом как дом, как все дома.
Гаснет в окнах луч прощальный,
свет зажегся там и тут.
Ходит шторм девятибалльный.
Рододендроны цветут.