Тётя Антуанет
Белая мышка по маминой линии, Антуанет Миньон,
в сад уходила с томиком Плиния – древним этим враньём,
чтобы узнать, как всё было в точности в прежние времена,
нам поучиться бы у античности, говорила она.И засыпала в саду под сливою, с Плинием, значит, в руке,
и даже выглядела счастливою в стареньком гамаке:
снились копчёности и соления, сытость и благодать,
а боевые пассажи Плиния… – только б не голодать!Мы не будили её намеренно (явь была слишком зла) -
чтоб мимо Плиния, сивого мерина, лодка её несла,
тихая лодка счастливой юности, праздничного вчера,
полная всяческой довоенности, всяческого добра.Тучи курчавились, дождь накрапывал, Плиний был вне себя,
лето кончалось, гамак поскрипывал, в ус не дула судьба,
ибо покуда гамак укачивал время и не промок,
длился и целости не утрачивал сей драгоценный миг.Долго ли, коротко ль… в общем, коротко длился счастливый сон -
после какого-то то ли паводка, то ли витка времён
вышли проведать её и Плиния, а её больше нет -
белой мышки по маминой линии, тёти Антуанет.Дедушка Поль
Дедушка Поль, золотой сверчок,
освещал домашний очаг:
и от этого был весь очаг в лучах -
полыхая, что твой ковчег,
и вокруг золотая светилась пыль,
проникая в любую щель -
у нас не было золотых вещей,
но у нас был дедушка Поль.Дедушка Поль и другие сверчки
собирались по вечерам,
изучали мир сквозь свои очки,
констатировали: бедлам,
а потом на столе появлялась снедь -
так, немножко: багет, салат…
И, поев, сверчки начинали петь
песни военных лет.Когда дедушка Поль насовсем исчез,
никому не сказав куда,
золотая пыль стала падать с небес,
а потом упала звезда -
и мы ели и пили на всем золотом,
и другие сверчки приходили к нам в дом,
и на целых три дня прекратилась война,
и была тишина.Папб Жан-Пьер
Папб Жан-Пьер обожал жуков и сам был немножко жуком.
Папб Жан-Пьер отпускал усы немыслимой красоты.
Он разговаривал со шмелём, с цикадою и сверчком
и был со всеми с ними знаком, и был со всеми на "ты".Папб Жан-Пьер любил повторять: дорога всегда пряма -
и на любой вопрос отвечал, понятно, не в бровь, а в глаз.
Ещё папб Жан-Пьер говорил, что нас, насекомых, тьма
и что не нам тут вершить дела, а тому, кто побольше нас.Папб Жан-Пьер ненавидел замки и не признавал гардин.
И Тот-кто-побольше-нас приходил к нам запросто, без затей.
Папб Жан-Пьер уважал Его – и, когда Он вдруг приходил,
папб Жан-Пьер накрывал на стол и сразу звал всех детей.Когда папа Жан-Пьер умирал, шёл дождь, но было светло,
и Тот-кто-побольше-нас целый час был с ним один на один,
и что-то тихое говорил, и гладил его чело,
а после ушёл, ни с кем не простясь, и больше не приходил.Дядюшка Эрве
Дядюшка Эрве прятался в листве, ветер в голове.
Дядюшка Эрве был нам певчий дрозд в человечий рост.
Дядюшка Эрве грезил наяву, так и норовя
превратиться в свист и, расправив хвост, прочь из этих мест.
Дядюшка Эрве сватался к вдове, жившей визави.
Дядюшка Эрве не был ей любим – он был ей рабом.
Дядюшка Эрве небо в рукаве приносил вдове -
мчался наобум, о заветный дом расшибаясь лбом.
Дядюшка Эрве, ветер в голове, небо в рукаве,
понимал в любви, понимал в родстве – только не в войне.
И когда война дядюшке Эрве выстрелила в грудь,
тысячи дроздов изо всех садов с ним пустились в путь.Себастьян Леруа
Себастьян Леруа был домашним доктором и попугаем,
он садился на ветку и мог повторять хоть целые сутки:
покажи-мне-язык, скажи-а, не-дыши-в-промежутке,
а-сейчас-мы-полечим-тебя, а-сейчас-мы-тебя-поругаем.Он носил изумрудно-зелёные брюки в жёлтую клетку
и любил оставаться на чай (говорили, что он одинокий),
обязательно пачкал вареньем накрахмаленную салфетку -
преимущественно смородиной, но, конечно, мог и клубникой.В золотых его круглых очках отражалось почти всё семейство -
даже дедушка Поль помещался, невзирая на габариты,
но всегда всё равно оставалось свободное место,
ибо мало ли кто подойдёт… да уж верно, и не говорите!Его можно было узнать зa сто метров по пёстрому оперенью,
характерному хохолку, при ходьбе колыхавшемуся на макушке,
по тому, как обычно он переминался в передней:
он боялся домашних животных – собаки и кошки,точно так же, как все приличные попугаи, мы полагаем,
потому что кому не известны огорчительные примеры…
Но потом он уехал в Африку – к другим многочисленным попугаям:
их лечить от холеры – и сам погиб от холеры.Ома Берта
А ома Берта всё знала заранее:
она была страшно умна.
И ома Берта была из Германии,
откуда пришла война.
Но когда мессершмиты слетелись к заутрене
разбомбить тут всё дочиста,
она сказала: "Отныне зовут меня
только мами Бертб".
И мы запомнили, как зовут её,
и мы забыли немецкий язык,
и в доме не стало немецкой утвари,
не стало немецких книг.
В газетах писали про разорение
и что придёт нищета,
но ома Берта всё знала заранее…
в смысле мами Бертб,
поскольку – каждой чешуйкой мелкою
чувствуя злобу дня -
была она молниеносной змейкою,
сделанной из огня.
А змейки, они ведь всегда провидицы,
а змейки шуршат в листве,
и змейки – они ведь у нас, как водится,
живут дольше всех на све…Люсьен
Люсьен был нам седьмой водой на киселе
и мотыльком с павлиньим глазом на крыле:
вишнёвый смокинг, неурядица в петлице
и шарф, трепавшийся концами по земле.
И, Боже, как же мы любили мотылька -
с его всегдашним неприкаянным "пока!",
с его обычным пребыванием в столице,
с его незнаньем ничего наверняка!Таких и любят ведь… их любят ни за что -
их, в общем, нe за что любить, и их грешно
любить, как часто говорила дорогая
подруга мамина, вдова Бланшо,
а мы грешили! Правда, только на словах -
и, неурядицы в петлицы насовав,
бежали к станции, легко пренебрегая
вдовой Бланшо, – встречать его: comment зa va?Ах, всё прекрасно, говорил, но был он враль -
неистощимый, без труда входивший в роль,
и мы догадывались, что он плохо кончит
и "всё прекрасно" – это просто как пароль.
Играл в рулетку, делал ставки на судьбу,
лежал весёлый и насмешливый в гробу,
и каждый ждал, что он взмахнёт крылом и вскочит -
с каким-нибудь невероятным бу-бу-бу…Шер мэтр Франсуа
А шер мэтр Франсуа был сова – черты его были овальны,
он был увалень в мягком берете, чёрном или бордо.
Только он был не просто сова – он был Сова Рисованья
от и до.Он молчал, когда рисовал (рисовал он всегда и всюду),
но он знал отдельные звуки вроде "О!" или "А-а-а…" -
они выражали восторг или, допустим, досаду,
а папб Жан-Пьер объяснял, что сова не умеет слова.И шер мэтр Франсуа поднимал свои лохматые брови
и бездумно дивился жизни – тому, как она резва.
Он как будто не понимал, что такое "дела", "здоровье",
и, пожалуй, даже не знал, что он – шер мэтр Франсуа.Но зато на его холстах цветы говорили с небом,
окликали друг друга рыбы и распевала трава,
ибо он всем подряд – цветам, и траве, и тем паче рыбам -
разрешал (или поручал?) за себя говорить слова.А пришла пора умирать – выбрал день себе покороче
и, пятью золотыми мазками небеса превратив в парчу,
луч зелёный нарисовал, очень чисто сказал "до встречи" -
и ушёл по лучу.Вдова Бланшо
У вдовы Бланшо сроду не было ни гроша.
У вдовы Бланшо всё всегда было хорошо.У вдовы Бланшо на окне цвела резеда.
У вдовы Бланшо резеда была хоть куда:
и пышна была, и цвела себе не спеша.
У вдовы Бланшо всё всегда было хорошо.У вдовы Бланшо было пончо на рыбьем меху.
У вдовы Бланшо Бодлер был весь на слуху.
У вдовы Бланшо была комнатка наверху,
где с трудом помещалась большая её душа.
У вдовы Бланшо всё всегда было хорошо.У вдовы Бланшо была память на всё подряд,
как у всех черепах: черепахи тем и ценны.
И вдова Бланшо даже помнила, говорят,
расписание всех автобусов до войны -
несмотря на то, что всегда ходила пешком,
кроме дня, когда – в чёрных дрожках – вдову Бланшо
на зелёный погост доставили с ветерком:
у вдовы Бланшо всё всегда было хорошо.Дурочка Сю
Нам всем очень нравилась дурочка Сю.
Она была рыжей лисичкой в лесу.
И мы говорили, что лес ей к лицу,
а дурочка Сю хохотала вовсю.Она понимала лесные цветы,
и птиц понимала лесных, и зверей,
и мушек, и весь никчемушный их рой,
и толпы кузнечиков из темноты.И к ней приходил на свидание ёж,
и белка жила у неё на груди.
В лесу, она верила, не пропадёшь -
всей этой еды и воды посреди.Потом она в гости пошла к карасю
на речку – и нам рассказал муравей,
что видел, как, искрой мелькнув меж ветвей,
погасла у берега дурочка Сю.
Серж Лепелье
Серж Лепелье, двоюродный комарик,
звеневший нам почти пятнадцать лет, -
он жил и знал, что смерть не отнимает,
а просто – есть, хоть означает "нет".
Вот… и когда он говорил пардон
за грубость, за разбитую посуду,
клянясь "я больше никогда не буду"
и улыбаясь, – верилось с трудом.Нет, мы-то были осведомлены,
никто не заблуждался абсолютно,
но ведь и так всё было мимолётно,
особенно тогда, после войны -
и никому там были не нужны
ни завтра, ни, тем паче, послезавтра,
и ничегошеньки, кроме азарта,
нас не держало с этой стороны,
на этой уничтоженной земле,
не забывавшей свежую обиду, -
один азарт, да вот… Серж Лепелье
с его "я больше никогда не буду".Он был неправ, и доктор Леруа
был вместе с ним неправ, и мы неправы:
поныне та же самая трава
у нас в саду и с ней – другие травы,
земля не превращается в гранит,
и небеса – без видимых помарок,
и край вином и жизнью знаменит,
и ночью над просторами звенит
Серж Лепелье, двоюродный комарик.
Переезд
1
Как век минувший протекал,
я сосчитаю по тюкам,
я сосчитаю по тюкам.
Вот насчитаю сто тюков
(за исключеньем пустяков)
– и был таков.
А что шаги мои легки -
так и тюки мои легки,
мне всё легко, мне всё с руки:
легко – судачить о былом,
легко – проститься за столом,
легко – заплакать за углом,
притормозить, умерить прыть
и в путь не отправляться впредь,
легко – под ношей умереть,
легко – разжавши кулаки,
на волю отпустить тюки,
мои воздушные тюки.2
Ты, вот что, погоди со всем прощаться -
тут есть заначка: две щепотки счастья
на всякий случай, на… авось когда
понадобится двум богатым нищим -
кинь их в коробочку с отсутствующим днищем,
пока в ней не захлюпала вода.
Да, затонули все твои суда,
да, сгинули без всякого следа
твои слова, и бессловесен омут,
а вот коробочка – она всё на плаву,
и, значит, ты живёшь, и я живу,
и две щепотки счастья не утонут.
Пушинки не умеют намокать -
зато они умеют намекать,
что невесомость – это попросту несомость:
несомость ветром, метром и водой,
весёлою лошадкою гнедой
по имени Словесность или Совесть.3
Тут у нас сумки с одной и с другой заграницей,
тут, в сундуке, упакован тяжёлый твой вздох.
А в этой баночке… в ней не скажу, что хранится,
ибо хранится в ней трах-тибидох-тибидох.Мама и папа ушли на какой-то всевобуч,
бабушка в гости уехала в город Моздок.
Пусто на свете – один только я и Хоттабыч,
я и Хоттабыч, и трах-тибидох-тибидох.Сколько тому уже? Целых полвека, пожалуй:
было тепло на душе, да теперь холодок…
Думали, спать ухожу, а я нёс под пижамой
смуту, надежду и трах-тибидох-тибидох.Так и запомнилось: в окнах парад снегопада,
а у постели выстраиваются в рядок
лето, чудачество, чудо – чего тебе, чадо,
неба со сливками? – Трах-тибидох-тибидох!Так и запомнилось – и ничего не поправишь
в чередовании слов, городов и эпох.
Тут у нас баночка, в ней у нас остров сокровищ…
трах-тибидох-тибидох-тибидох-тибидох!4
А некий мелкий бес всё ходит по пятам,
и счёт под нос суёт, и требует обола:
мол, дорогой Вы мой, зачем Вам это там?
Вам незачем и здесь всё это было!Он прав, и прав, и прав – и сколько б ни петлял
мой полоумный ум и ни давал осечек,
а так оно и есть… но этот вот футляр,
но этот вот плетёный туесочек,но этот вот узор, но этот вот восторг,
но этот (от чего забыл) остаток,
и этот вот пустяк, чья родина Мосторг -
минувший век, конец семидесятых,и эта вот пора, и эта вот мура,
и эта вот вчера разбитая вещица,
контейнер-полтора чудесного добра,
с которым я готов и в мир иной тащиться, -его не трогай, бес, оно с других небес,
я соберу обоз и к выходным уеду,
а ты за остальным зайди попозже, бес:
когда получится – во вторник или в среду.5
Три десятка чемоданов, полных всяческих молитв,
полных всяческих разборок с небесами или нет,
надо б выбросить на свалку – злая память не велит:
говорит, всё не напрасно, всё получишь, что просил.
А когда уже получишь, злая память говорит,
будешь принимать по списку, будешь брать на карандаш
эту, стало быть, красотку, этот город, этот вид
из окна… ну и вот эти – блага, льготы, как их там.
А иначе, сам подумай, злая память говорит,
как ты выяснишь, голубчик, где твоё, где не твоё:
три десятка чемоданов, каждый наглухо закрыт -
и захочешь да не вспомнишь, и потом не доказать.Впрочем, всё, о чём мы просим, – напоследок говорит
злая память – записали на высоких облаках:
так что выброси, пожалуй, и не слушай этот бред,
три десятка чемоданов, ну а я тогда пошла.6
Четыре рулона тяжёлых обид
на то, что дожди, и туман, и знобит,
что кофе невкусный, что сахара нет,
что скорость не та и висит интернет;четыре рулона тяжёлых обид
на то, что отвергнут, оставлен, забыт,
что брошен один, что с собою не взят
и что не вернуться до мая грозят;четыре рулона тяжёлых обид
на то, что изранен – и даже убит,
и даже уже похоронен вдали
от всех, кого знал, и они не пришли;четыре рулона тяжёлых обид
на стан твой, на весь твой задумчивый вид,
на злые слова, на себя самого -
не весят, как выяснилось, ни-че-го.7
Одну надежду на двоих
стою держу в руках своих:
у ней просрочены все сроки,
ей больше не подняться вверх -
она подобна новостройке,
что заморожена навек.Одну надежду на двоих
стою держу в руках своих -
ей не придали сил повторы,
наоборот, пошли во вред -
ей нету подходящей тары,
ей, в общем, даже места нет.Одну надежду на двоих
стою держу в руках своих -
последнюю надежду в мире
из лет чужих и черновых.
Надеявшихся нет в помине
и даже нет уже в живых.Одну надежду на двоих
стою держу в руках своих
и, видимо, возьму с собою
в другую жизнь в другом краю,
где, может быть, другие двое
обманут ею жизнь свою.8
Вот так и уйти – беспорядка в себе не заметив,
а просто сказав: мол, такое моё естество.
Но что же мне делать со связкою старых приветов
забыл от кого (и неважно уже, от кого),
в какой их сосуд… нет, в какой их ларец… нет, в какой их
ковчег положить и какой завязать бечевой -
легко шелестящие тени друзей и знакомых,
своим шелестеньем не требующие ничего?Мне главное – их не забыть, а уж там, где я буду…
и даже, скорее, не так: где я буду таков,
я стану их клеить – на мебель, на дверь, на посуду,
я стану кормить ими бабочек и мотыльков,
я стану их класть между рамами и под подушку,
я стану заваривать в чай их – мне хватит с лихвой,
чтоб вылечить сердце, сосуды, простуды, одышку
и прочие хвори, и самую главную хворь.А что там за хворь тебя мучает, старый зануда,
поймём уже после – отправившись, стало быть, в путь…
Тоска по тому, что уже не вернуть и не надо,
поскольку уже ничего никогда не вернуть.9
Две алмазные слезинки
в две плетёные корзинки
я который день пакую -
и не ведаю покою,
а бумага, намокая,
снова дряблая такая,
будто тут не две слезинки,
будто дождик зарядил -
или в эти вот корзинки,
в перевернутый их купол,
не всего лишь кот наплакал,
а наплакал крокодил.Я не буду в новой жизни
приближаться к старой бездне -
мне слезинки не за этим
и корзинки не за этим.
А зачем… да кто ж вам скажет?
Скажут: нажит – значит нажит
скарб, и каждую оплошность
до последней запятой,
как, вот, каждую слезинку,
надо паковать в корзинку,
чтобы старую жилплощадь
сдать счастливой и пустой.