– В пору юности окружение Джунаид-хана было моим обществом, а он сам – моим кумиром. Я верил ему больше, чем отцу, а он предал меня, бросил на растерзание кизыл аскерам, бежал, спасая свою шкуру. А юзбаши, его приближенные? Они дурили друг друга, все скопом обманывали своего хозяина. Даже Эшши нагло водил своего отца вокруг пальца. Какой тогда спрос с чужих? С того же ишана Ханоу, который лгал всем, нам и себе. Мустафа Чокаев, когда говорил об освобождении Туркестана и Казахстана от красных, чуть ли не плакал навзрыд – маскарабаз несчастный! А сам торговал своей родиной, готов был положить весь мир к ногам англичан или немцев… Он приласкал Вели Каюма, приблизил к себе, чтобы опереться на него, а тот взял да и отравил своего благодетеля. И поделом!..
– Когда ты впервые встретился с Вели Каюм-ханом? – неожиданно спросил Таганов.
Курреев помолчал, собираясь с мыслями.
– В 1934 году, в редакции журнала "Яш Туркестан", – ответил он. – Помогал Чокаеву выпускать этот журнал, который распространялся среди туркестанских эмигрантов… Да какой он к черту хан! Каюм-хан да Каюм-хан!.. – взорвался вдруг Каракурт. – Ханом его стали величать после того, как он заделался президентом Туркестанского национального комитета. Сам изволил… Хан! Лестно все-таки… Стал ханом в сорок втором, после убийства Мустафы Чокаева. Видать, не без команды свыше. Тут, пожалуй, не обошлось и без Розенберга. Говорят, немцы так и не простили Чокаеву его старую любовь к англичанам. Все подозревали, что он в две руки играет. Да и Вели Каюм, наверное, масла подливал. А так до самой смерти Чокаев был здоров как бык, жрал плов, лакал шнапс. Еще ездил в Италию, шнырял по концлагерям, подбирая желающих вступить в Туркестанский легион. На другой день после возвращения в Берлин его пригласил в гости Вели Каюм. На стол, говорят, подали любимое блюдо Чокаева – плов. А утром его нашли отравленным. Так Вели Каюм стал президентом и ханом. Так все его знали как сына ташкентского торгаша. В двадцать втором он с большой группой юношей поехал учиться в Германию. Хотел стать юристом – не получилось, экзамены завалил. Тогда на сельскохозяйственный факультет подался, окончил с грехом пополам. Многие, кто с ним поехал, вернулись потом на родину, а этот остался, принял германское подданство. Он похлеще самого Чокаева: кроме узбеков и немцев, никого не признавал. Чокаев сам был такой – на такого же нарвался… Говорят, ремесло умирает, если ученик не превзойдет своего учителя… А Кейли? Сколько добра скопил на крови и слезах туркменских дайхан, женщин. Я видел у него девичьи косы, отрезанные, с национальными украшениями. А Мадер? С виду такой обходительный, вежливый, аккуратный, голоса на тебя не повысит. Ради своей "Срединной империи" был готов отдать на заклание все человечество, но тихо, без шума. Он недолюбливал Гитлера за то, что тот больше кривлялся, чем делал. Мадер произносил высокопарные слова о Германии, а сам больше думал о себе и всю жизнь переводил личные капиталы в швейцарский банк. А Рут, жена Вели Каюма? Агент гестапо! Всю жизнь блудила с другими, а старость доживает с Вели Каюмом, за которым следила, ловила каждое его слово, даже когда были наедине, чтобы потом донести в гестапо. А моя жена Айгуль? Разве она не гуляла с Мовлямом? Его-то теперь нет, зато ты у нее остался. Думаешь, я поверю, что оставил ее в покое? Где же святость семьи?..
– Ты бред несешь, когда об Айгуль так говоришь, – перебил Таганов. – Если на душе темно, это не значит, что весь мир темный.
Курреев часто и шумно задышал, затем, словно опомнившись, заговорил спокойнее:
– Ты, Ашир, как-то говорил о любви… Кто меня любил?
– Ты сам отнял у себя право на любовь.
– Мы по-разному понимаем счастье. У тебя оно хлипкое, интеллигентское, а у меня волчье, такое, какое должно быть у вольного человека. Счастливый человек – это вольный человек, который всем своим существом осознает свою внутреннюю волю, человек, который не знает условностей, норм поведения. Они лишь отупляют человека, связывают его волю. Счастлив тот, кто отрешен от разума, свободен и может дать полную волю своим чувствам. Святым для него должно быть собственное "я", и только "я"…
– Словом, ничего святого, кроме собственной шкуры.
– А ради чего я должен думать о другом? Переживать за чужого, делиться с ним радостью? Если у меня радость, то она – моя. Я так жил… Я жил в волчьей стае, по ее законам, и сейчас не хочу жить, как ты велишь. Разговоры о чести, о любви к ближнему – это словоблудие. Люди так далеки друг от друга, что их разделяет все – взгляды, интересы, стремления. Потому что каждый живет в своей скорлупе, сам по себе и для себя.
– Случайно в войну ты не слушал лекций в Сорбонне? – спросил Таганов. – Там читал один прохвост, получивший из рук Гитлера диплом профессора. Звали его не то Гийом, не то Рейно, запамятовал. В своих лекциях проповедовал теорию потенциальной измены. Она очень напоминает мне твой истеричный монолог.
– Ничьих я лекций не слушал, – чуть спокойней произнес Курреев. – Жизнь – вот мой учитель.
– И еще этот новоявленный профессор, – продолжил Таганов, – чтобы потрафить своим фашистским хозяевам, призывал: "Смирись, человек! Ты – червь! Не ропщи на свою судьбу. Смирись перед силой. Унижайся, и этим унижением ты возвысишься в веках…" И прочую ахинею нес, всего не упомню… Ты, Нуры, знал только одну Германию – фашистскую, гитлеровскую. Ведомо ли тебе, что была еще и другая, которая не склонила головы перед Гитлером? Так вот эта Германия даже в мрачную пору фашизма свято чтила Томаса Манна, своего великого сына, человека. Антифашисты тайком читали его книги, ибо нацисты запретили даже произносить имя писателя. В одном из своих писем Томас Манн писал друзьям, что человек стоит перед выбором между ангелом и зверем. Кем он станет, зависит от самого человека, от его морали, духовной жизни, от нравственных исканий, от того, как он стремится к тому, чтобы одолеть свои слабости, пороки и стать настоящим человеком…
Каракурт устало закрыл глаза и сидел молча, пока за ним не пришел конвоир.
…Лечили Курреева опытные врачи Ашхабада. В больнице он посвежел, даже прибавил в весе. Вначале с недоверием относился к медикам, не принимал лекарств, отказывался от уколов, думая, что его собираются умертвить. Но вскоре, убедившись, что ничего дурного ему сделать не хотят, стал выполнять предписания специалистов-наркологов.
Лечение дало свои результаты – Курреева уже больше не мучили приступы наркомании. Теперь, успокоившись, он мысленно возвращался к беседам с Аширом Тагановым и словно со стороны оглядывал свою жизнь. Приходило сознание того, что совсем не так, как следовало, прожил он свой век, весь из сплошных ошибок. Всю жизнь он был одиноким, а чувство одиночества всегда порождает мучительную вереницу воспоминаний, которые тревожат, теребят, терзают душу. Это чувство не проходило и теперь, но раньше он прятался в себя, словно отшельник, чтобы люди вдруг не разгадали его думы. Сейчас ему захотелось с кем-то поговорить, излить душу.
И он снова подумал о Таганове… Робко, несмело, но именно о нем, о Таганове. Как он не подумал раньше? О Аллах, эта проклятая болезнь, как всегда, разбудила в нем зверя, и он, кажется, наговорил Аширу непростительное. Ему, только Аширу Таганову, расскажет Нуры обо всем, что передумал, осмыслил по-новому, вспомнил на больничной койке. Он вдруг почувствовал необычайную легкость на душе: казалось, взмахни руками – и запаришь птицей над горами и пустыней, над родной Туркменией.
И Нуры Курреев мысленно полетел к своему прошлому, вспоминая то, что мучительно рвало ему теперь душу.
Дорогой бесчестья
– Слушайте, люди славного Шехрислама! – вещали глашатаи на площадях многолюдного города, славившегося мастерством оружейников и гончаров, чеканщиков и зодчих. – Слушайте!.. Вероломные каракитаи напали на земли Турана. Они предают огню наши дома, бесчестят наших жен и дочерей, убивают наших братьев… Люди! Вы слышите, как стонет наша многострадальная земля?! В ком жива честь, – к оружию! Лучше гордая смерть, чем позорный плен!
С раннего утра кварталы города жили этой новостью; с холодеющими сердцами люди внимали очевидцам, испытавшим изуверство чужеземцев. Разорение и тлен оставляли они за собой. Воинов диких орд счесть невозможно.
В город стекались беженцы. Вражеские полчища, двигаясь по земле Турана, огнем и мечом прокладывали себе путь, угрожали славному Шехрисламу.
Все горожане от мала до велика вышли за крепостные стены – копать рвы, наполнять их водой; оружейники ковали копья и мечи, кольчуги и шлемы; кузнецы выделывали казаны и чаны, а жены топили в них смолу; гончары готовили на долгую осаду посуду для воды; женщины и дети тесали колья, вили веревки. Весь люд готовился к бою.
Молодой кузнец Язмурад, искусно изготовлявший мечи из дамасской стали, дни и ночи без устали ковал оружие. На исходе древесный уголь, и мастер поспешил к своему другу Ниязу, оружейнику из соседнего квартала, чтобы одолжить у того угля для горна. Друга он дома не застал. Тот тоже, изготавливая оружие, сжег весь уголь и теперь уехал в горы, в арчовые леса, где железных дел мастера валили деревья, заготавливали древесный уголь. "Поеду-ка и я туда", – решил кузнец.
Мигом собрался в дорогу Язмурад. Надел кольчугу, вооружился мечом и луком, взял инструменты и поскакал к синеющим вдали отрогам Копетдага.
К вечеру кузнец добрался до родника со студеной водой, такой чистой и прозрачной, как слезы прелестных гурий, что Салсабиль, легендарный райский источник, упоминаемый в Коране, по сравнению с ним покажется жалкой лужей.
Дальняя дорога, бессонные ночи, проведенные за горном, сморили Язмурада. Едва разведя костер, поставив в него железный кувшин с водой, он тут же уснул богатырским сном.
Случилось так, что в ту пору слонялся в горах никчемный человечишко, собиравший дрова. Наткнулся он на безмятежно спавшего кузнеца и ахнул – то ли от неожиданной встречи с человеком в безлюдных местах, то ли от подлых мыслишек, появившихся в его голове.
Было, конечно, чему дивиться: Язмурад, красивый, как прекрасный Юсуф, стройный, как кипарис, лежал на траве. За поясом – кинжал в серебряных ножнах, рукоять с золотой насечкой и затейливыми инкрустациями, рядом два стреноженных иноходца арабских кровей – одно загляденье, на земле – поклажа в шерстяных чувалах.
Молодой кузнец не просыпался, а человечек все стоял над ним как вкопанный. Зависть туманила его разум, шептала ему чудовищное: "Почему он так красив, а я безобразен? Почему он при оружии, а я безоружен? Убить его надо. Красота его мне не пристанет. Зато кони, оружие станут моими… Кто его хватится? Сгинул человек в дороге! Каракитаи Шехрислам вот-вот раздавят. А если он проснется, одним мизинцем меня придушит…"
И трус свершил свое гнусное дело – зарезал спящего человека, ограбил, сбросил труп в ущелье, а сам, переодевшись в его одежду, бежал.
Вскоре вернулся домой Нияз и узнал, что Язмурад поехал за ним следом. Странным показалось оружейнику исчезновение друга. Разминуться они не могли – дорога в арчовые леса одна: вдоль кяризов – подземных водных галерей и по горным кручам. Смутная тревога заполнила душу Нияза, и он отправился на поиски друга.
В глубоком ущелье Нияз отыскал обезображенный труп Язмурада, привез к себе домой, дал знать матери покойного, а сам занялся розысками убийцы. Нияз, известный в округе следопыт, легко отыскал изувера и, привязав его к конскому хвосту, с веревкой на шее провел по всему Шехрисламу – так поступали с убийцами, ворами и прелюбодеями, – а после привязал к могучей чинаре, росшей во дворе.
В доме Нияза свершался по усопшему поминальный ритуал. По тогдашним обычаям, поминки справлял самый близкий друг умершего. Люди Шехрислама, собравшиеся на тризну, сочувствовали убитой горем матери, высокой женщине, статной и гордой.
После трапезы и джиназы – заупокойной молитвы – мать поднялась с места, обнажила седую голову, поклонилась солнцу, светившему над головой, куполу мечети, сверкавшему золотом, затем отвесила глубокий поклон Ниязу, его жене, всем их родичам.
– Спасибо вам, люди, за честь, – скорбно произнесла она. – Спасибо, что почтили память единственного сына, который был мне дороже собственных глаз. Но не время сейчас тризну править и слезы лить – заклятый враг топчет земли Турана. Народ поднимается на защиту своих очагов. Бедному Язмураду не довелось скрестить свой меч с вероломным иноземцем. Но с выкованным им оружием пойдут в бой сотни джигитов. Это тешит мое материнское сердце… А теперь, люди, не обессудьте. Я хотела бы взглянуть на заклятого кровника, поднявшего руку на моего сына.
Люди притихли – сейчас свершится акт возмездия. Нияз взял женщину под руку, повел к чинаре, где был привязан убийца. Мать медленно, словно слепая – слезы застилали глаза, – приблизилась к дереву.
Вот Нияз вложил ей в руки дамасский клинок, острый как жало. По существовавшему тогда закону кровной мести мать имела право своей рукой покарать убийцу. Лишь два шага отделяли ее от человека, который лишил жизни ее сына. О Всевышний! Она ожидала увидеть дива – рогатое чудовище, с хвостом и копытами, обросшее шерстью, с налитыми кровью глазами, или злого Иблиса – сатану и дьявола, а увидела неказистого человечка, бледного, трясущегося от страха.
"Неужто женщины родят таких? – думала она. – Несчастные матери… В лихую годину эти люди не выдерживают испытаний, становятся предателями. В чести они видят бесчестье, в чужой радости – горе, в белом – черное, в красивом – уродливое, в добром – злое. Когда народ горюет, они смеются, когда люди радуются, они исходят злобой. Им неведомы ни отцовство, ни братство, они не испытывают привязанности к отцу и матери, к семье и близким, у них не бывает друзей, ни даже врагов. У кого нет горечи, у того нет и сладости. Они не знают, что такое любовь, счастье, верность родине и долгу… И жить-то им на белом свете – одна мука. Такому быть моим врагом, а значит, и врагом моего сына, – большая честь… Враг у ворот Шехрислама, враг сейчас тот, кто посягает на свободу родины, моего народа…"
– Это мой кровник?! – Мать указала острием клинка на убийцу. – Он?!. Нет! Он… не может быть моим врагом. Я дарую ему жизнь. Развяжи его, Нияз! – И она вернула ему клинок, повернулась к людям, ожидавшим зрелища. Ее лицо было спокойным и величавым, как хребты Копетдага.
А убийца, жалкий и ничтожный, распластавшись у комля чинары большим червяком, часто вздрагивал, все еще не оправившись от страха, ибо плохо соображал и не верил в свое спасение, что-то жалобно мычал. По его грязному, сморщенному лицу текли ручейки слез, оставлявшие бледные полоски; он пытался поцеловать ноги этой великодушной женщины, но, не рассчитав, ткнулся вытянутыми мокрыми губами в землю, в оставленный ею след.
Из рассказов аксакала Сахатмурада-ага,
что живет в долине Мургаба
Древний караван-сарай, видавший еще воинов грозного Тамерлана, засыпал тревожным сном. На его черном дворе укладывались усталые верблюды, всхрапывали полусонные лошади, брыкались стреноженные мулы. Под трухлявым камышовым навесом, у наглухо закрытых дверей кавеханэ – кофейной, на голом саманном полу копошились тени. Люди переговаривались шепотом, с опаской поглядывая на узкие бойницы окон высокого каменного дома, стоявшего напротив. Там жил бойкий, но строгий сарайман – смотритель караван-сарая, из милости пускавший сюда на ночь бездомных и нищих со всей округи.
Правда, о сараймане шла и нелестная молва: без корысти и пальцем не шевельнет. Но какое дело до того сирым и бездомным, которым и приткнуться негде! А на улице заночуешь, жандармы заберут, в зиндан-тюрьму, на съеденье вшам, клопам и блохам, упрячут. А тут худо-бедно, какая ни есть, крыша над головой, а там, смотришь, и работа подвернется.
Свернувшись калачиком у вьюков с шерстью, Нуры Курреев вяло и дремотно думал о сараймане, своем новом благодетеле. Может, напраслину возводят на человека? А он участливо расспросил его, Нуры, внимательно выслушал, повздыхал, прочел заупокойную молитву по отцу, приютил… Когда прибывали купцы с караванами, давал заработать. Платил, признаться, негусто… Да разве на всех напасешься? Таких, как Курреев, вон сколько!
И в самом деле Нуры Курреев был в душе благодарен сарайману, насколько могла быть благодарна его непостоянная натура, подтачиваемая ржой трусости и страха, признателен этому вечно озабоченному человеку, оказавшемуся хивинским туркменом по имени Шырдыкули.
Обитатели караван-сарая, охочие до чужих секретов, уверяли, что сарайман, смахивающий своим обличьем на европейца, светлокожий, лишь для виду держит караван-сарай. На самом деле он крупный торговец, скрывающий свои доходы, чтобы не платить налогов.
Да, Шырдыкули, он же Платон Новокшонов, агент английской разведки, действительно рядился в чужую одежду. Осужденный советским судом на длительный срок заключения, он с превеликим трудом смог бежать из-под стражи, ускользнуть за кордон и поселиться в горном проходе между Ираном и Туркменией, где на перекрестке многих дорог стоял древний караван-сарай. Всеми своими повадками он напоминал курейшитов, средневековых жителей Мекки, которые не признавали ислам, исповедовали многобожие, одинаково неистово поклоняясь и богу и сатане. Но в отличие от древних арабов, слепо обожествлявших свои фетиши, Шырдыкули, расчетливо поклоняясь "богам", признавал силу и власть лишь одного "демона" – золота.
Ходили слухи, что сарайман снаряжал оружием и конями лихих людей, совершавших набеги на соседние племена и за кордон, откуда они привозили богатую добычу, красивых наложниц. Нуры и сам бы не прочь пограбить всласть, особенно сородичей, оставшихся там, на родине. И какое ему дело до проделок сараймана – пусть хоть людьми торгует! Главное, что Шырдыкули, которого Нуры никогда до этого не знал, сочувственно отнесся к бывшему джунаидовскому телохранителю.
– Мы, туркмены, дети единой веры, верные слуги аллаха. Сам Аллах велел помогать друг другу. А чужбина нас роднит и сближает, – рассуждая так, Шырдыкули протягивал Куррееву чашку со вчерашним пловом или кусок зачерствелого чурека.
Только днями Курреев заметил, что глаза его благодетеля, влажные, с блестящими зрачками, посажены слишком близко друг от друга и смотрят недоверчиво. Коченея под стылым взглядом, Курреев передернул плечами, но привередничать не стал и, давясь едва пришедшими на ум словами благодарности, принял деревянную чашку. Ежедневные подношения сараймана Нуры принимал за благодеяние, содрогаясь при мысли, как бы скоро не пришлось за милостыней руку протягивать.
С тех пор как Нуры Курреев бежал из родного аула, оставив там жену и сына, прошло почти два года. Он изъездил всю Туркменскую степь вдоль и поперек, исходил многие города и села, раскинувшиеся вдоль ирано-советской границы, надеясь отыскать Джунаид-хана, его сыновей Эшши-бая и Эймир-бая – за ними он, Курреев, и кинулся, как пес за хозяином. Но его бывшие повелители словно сгинули. Курреев продал коня, оружие, обносился, истратил все золотишко, отыскавшееся в отцовском ковровом хорджуне – ковровой переметной суме.