И все задвигалось в вагоне (я
гляжу, всегда в конце агония.
Подвох для каждой из эпох – толчок, тупик, переполох).
Вагона прибывшее тело парализованно глядело
на конкуренции оскал. Колебля мышцу и вокал,
орава билась оголтело: менял, таксистов, зазывал.
И площадь встречная галдела, набрасываясь на вокзал.
А к побережью полным ходом трамвай катился по прямой.
Тянуло водорослью, йодом, раскрепостившимся народом,
гальюном, трюмом и кормой. Хотелось, кажется, домой.
Сердцу прикажу остановиться
Сердцу прикажу остановиться, или так само решит оно.
В общем, как веревочке не виться, от судьбы уйти
не суждено.
И к делам великим, и к делишкам бог небытия неумолим.
Жаль, пичуга жмотничает слишком – та, что счет
годам ведет моим.
Впрочем, не волнуйся и не сетуй. Лучше эти краткие часы проведи за дружеской беседой и куском одесской колбасы.
Посидим по-нашему, по-русски, под отпотевающий стакан.
Из-за крыш вознесся месяц узкий и кривой, как ханский
ятаган.
Бабье лето теплится над Крымом. Смотрит во Вселенную
окно.
Меркнет мир, затянут будто дымом или погружается
на дно.
Ночью
Высокий шалый гром без церемоний
врывается и шарит по углам.
Ломаются сухие ветки молний
и падают охапками к ногам.
Над улицей, двором и чьей-то грядкой
нальется зорким светом высота.
Полнеба озаряется догадкой,
к чему земная наша маета,
кому нужны и трепет, и отвага -
те хлопоты, которые пусты.
И хлынет очистительная влага,
врачуя крыши, окна и кусты.
Со вздохами, ворчанием и звоном
уйдет гроза, успев перемешать
елей сирени с елочным озоном…
Дыши, пока дозволено дышать!
Июль на юге
Безумное солнце траву прошивало
и кожу, где прежде змея проживала.
Сквозь низкий кизил и высокий осот
на землю сквозили рентген восемьсот.
Пощады не ждали (тут все-таки юг!)
линялые дали вина и гадюк.
И ржавы суставы в иссохшихся травах,
и тени дырявы акаций корявых.
И где бы я ни был, томилось высоко
горючее небо седого Востока.
Июль перевеивал кудри мои.
Потерянно
реяла
кожа змеи.
Крым
Боги балуют вершинами скупо, разве что кочек не счесть.
Крым это Крым. Безусловно, не купол мира, но кое-что
есть.
Властвует, скажем, над Ялтой Ай-Петри, как ретроградный
режим.
Уровень моря под ним в километре с гаком, довольно
большим.
Сколько на свете бесцельных преград, но
с ними не каждый на ты.
Я там бывал, не поймите превратно, даже плевал с высоты.
В воду опущена пасть Аю-дага, хлещет соленый восход.
А на горбу перевозит, бедняга, сосны, как тягловый скот.
Бухта лазурная в солнечных бликах, сумрачных глыб
кавардак,
в галечной россыпи сыпь сердолика, – это и есть Карадаг.
Примет меня, коль придется несладко, славная та сторона.
Вон Чатырдага тугая палатка в зыбкой лазури видна.
Ширь ледяная совсем не мила им, этому складу высот.
Ясно, они не под стать Гималаям, но на легенды везет.
Ты утюгами хребтов не придавлен. Как эта даль хороша!
Соткана вся из былин и преданий горного Крыма душа.
Облако
Облако белесо и кудлато. Сонное спокойствие храня,
тянется из августа куда-то, где пока тебя нет и меня.
Блещет над лощиной, по которой ползаем, идем или
бежим.
И над башней, пашней и конторой легкий ход его
неудержим.
Вот оно пока еще в зените – ненадолго, судя по всему.
Тужатся невидимые нити, не дают покоиться ему.
Я гляжу до головокруженья в гулкую, как церковь, пустоту
и на безустанное скольженье – к вечности, за синюю черту.
Свобода
Нам с тобой в диковину счета за курорты, яхты, снегоходы.
Кто там уверял, что нищета дарит ощущение свободы?
Дикий Диоген? Или Сократ? Их собрат, царапавший
пергамент?
Умники болтали, что с деньгами хуже, чем без бабок,
во сто крат.
В юности мы млеем у костра, к старости проходит это
вроде.
Хоть монета явно не сестра, все ж родня какая-то свободе.
Пусть я не разут и не раздет, но, как нитки бус, висят
заботы.
И не мне заморский президент жалует щедроты
от банкноты.
Со своей растерзанной страной я делю все беды и
невзгоды,
чувствуя затылком и спиной стылое дыхание свободы.
На песке
Еще лукаво стелется прибой, и волны обходительны,
не грубы.
Еще не зацелованы тобой мечтательные, трепетные губы.
Подруга поправляет волосок, спадающий из челки
то и дело,
и смахивает солнечный песок с оплавленного девичьего
тела.
Пока что не невеста, не жена. Ты все еще любуешься
украдкой,
как ладно сложена и как она колдует над кокетливою
прядкой.
Не знаешь ты, что ждет вас впереди, в пути держаться
порознь или вместе.
Но пусть исход событий не известен – как сладко что-то
мается в груди!
Луна изливает античную скуку
Луна изливает античную скуку. Гляжу и никак не пойму,
какую же скорость придали окурку, несущему искры
во тьму.
Небесную ткань прокололо светило соседнего дома левей.
И что за гуляке ума не хватило не петь, коль запел соловей.
Стою на балконе, держась за перила, поскольку
нетвердо стою.
Мне птаха пернатую душу открыла, охотясь на душу твою.
Я этих рулад и не слыхивал сроду, слезу высекают они.
Беззвучно плывут по высокому своду миров бортовые огни.
Речка
Путь порой отыскивают ноги. Вот и речку сыщешь
без труда:
словно перья веера, туда сходятся избитые дороги.
Время мы, увы, не бережем, и граница водная все ближе.
Слышно, как волна лениво лижет берег, обнесенный
камышом.
Запад в остывающем огне, синь загустевает на востоке.
Что-то нервно ерзает в осоке, чуждое, не видимое мне.
Вечна та борьба или возня, ровен ход воды неторопливой.
Но в тени под горбящейся ивой лодка дожидается меня.
Ведая, что я не убегу, перевозчик сумрачный не ропщет.
А заря высматривает рощи на другом, отлогом берегу.
Спальный район
Спальный рай, московская окраина.
Дождик об унынии заботится.
Молодость, которая украдена,
пахнет наркотой и безработицей.
Девоньки с вульгарными сережками.
Парни возле тачек раскуроченных.
Жизнь кривыми движется дорожками
вдоль ножей и рашпилей заточенных.
На задворках пьяных и обкуренных
под угрюмым небом и березками
вымахнут Кропоткины, бакунины
с крашеными Софьями перовскими.
Вылетят на байках наши ангелы,
под нулевку стриженные, наголо.
Головой покачивая бритою,
миру поддадут бейсбольной битою.
Край ты мой, задешево распроданный
слугами народа и купечеством,
был уже и мачехой, и родиной.
Станешь ли еще кому Отечеством?
Ретро
И прошлое с нами, и сами мы зыбкое ретро.
Летит над лесами Нагорная проповедь ветра,
во флоре плешивой едва различим шепоток.
Мы ветхи, но живы. А что еще нужно, браток!
Пускай мы дождями, туманами сыты по горло.
Но только с годами желанна любая погода.
И запад померкнет, и снова займется восток,
и землю повергнет в осиновый трепет виток.
Сквозит нешутейно, и вот развиднело под вечер.
Березки желтеют – горят поминальные свечи.
Прощаемся с летом, и год закусил удила.
Но я не об этом? Об этом! Такие дела…
Линька
Она страдала. Тягостно зудела ее, увы, ветшающая кожа.
Змея старухой не была, но все же обновки тупо требовало
тело.
Порой гляжу я не без удивленья на собственные
выцветшие строки.
У каждой мысли, рифмы, выраженья свои, как видно,
жизненные сроки.
Как той змее, что свежих одеяний столь часто доводилось
добиваться,
душе моей, лежащей на диване, хотелось возрождения,
новаций.
Я думаю, а может, все же зря я терзания рептилии озвучил?
Она текла, колючки одаряя лохмотьями судьбы своей
ползучей.
Вот так и я. Взметнется сквозняками стихов забытых
вяленая строчка -
и словно неприкаянно на камне души блеснет
пустая оболочка.
Змея теряла прежнюю оправу, страстей смертельных шину
слюдяную.
А я? Не отскоблю ни седину я, ни добрую и ни худую славу.
Нервы
Закусила удила… Плохи были бы дела?!
Но потом поладила. Прилегла, погладила.
Вслушивалась, тихая, что тут, за гардиной, -
сердце, что ли, тикает за моей грудиной?
…Штора тонкая светилась. Ты как будто поняла.
Полежала, подхватилась и цветочки полила.
Змея
Опять линяю. Сбрасываю кожу -
обновка глянцевитая под ней.
От этих перемен я, подытожу,
не стану ни добрее, ни подлей.
Не важно, что за прелести наряда.
Но главное, наверно, каково
количество накопленного яда
и качество смертельное его.
Штормит
Пасутся слепые барашки
на поле глубокой тоски.
Как будто гадальной ромашки
по ветру летят лепестки.
Наверное, так вот и пращур,
откинув на время топор,
в восторге глядел на кипящий
и солью слепящий простор.
И так же, возможно, захочет
потомок мой через года
взглянуть, как над бездной клокочет
и дышит бедою вода.
Шахидка
Толпа московская пестра. И в ней без трепета и страха
идет чеченская сестра – вдова джигита, дочь Аллаха.
Строга душа, темна накидка. Но взгляд, как лезвие, блестит.
Упрямо движется шахидка, несет невидимый пластит.
Они придумали хитро’: за мужа месть, мол, неподсудна.
И, мол, у станции метро всегда бывает многолюдно.
Разлад велик, а век жесток, расчеты кровью за обиды.
Угрюмо странствуют шахиды. Что ж, дело тонкое, восток…
Она все это совершит, но посомневается слегка.
В конце концов, за беззащитных Аллах простит. Наверняка.
На Стиксе
Из тела душу вынув, отвели бесплотную ее на край земли.
На Стиксе как на Стиксе: камыши, пустырь и переправа для
души.
Пустая плоскодонка на реке, и берег золотится вдалеке.
Старик угрюмый, в рубище. Харон? Какая встреча после
похорон!
Ты, лодочник, увы, взимать мастак
обол, античный вроде бы пятак.
Не нужно провожатого. Я сам разведаю дорогу к небесам.
Но если суждено торчать в аду, тропу туда тем более найду.
Опять ни облачка на небе
Опять ни облачка на небе, в душе ни горести, ни зла.
Заказан осенью молебен во славу света и тепла.
Мотив, известно, незатейлив.
Но звуки женственно добры.
Осин с березами запели многоголосые хоры.
Какие солнечные числа для песен осень отвела!
Звучат возвышенно и чисто лучистых дней колокола.
Всего отпущено по смете: и медь, и золото в листве.
И думать не к чему о смерти, когда ни тучки в синеве.
Дождик ленивый
Дождик ленивый в окошко накрапывал.
Я в чебуречной талант свой закапывал.
Или откапывал? Кто его знает…
Важно, что был я действительно занят.
Пальцем водил по дубовой столешнице.
Хохломолдавской подмигивал грешнице.
Обалдевал от свинины без жира -
той, что, возможно, собакой служила.
Пьяный, обкуренный бог помещения,
точка московская, повар кавказский,
вот уж спасибо вам за угощение
мертвой водицей, добытою в сказке.
Уксусно прыскали в нёбо соления.
Прыгали стулья: летела Вселенная.
Грязное небо в воде пресмыкалось.
Плавали в небе окурки. Смеркалось.
Пегас
Недолго запад был в огне. Закат помедлил и погас.
Ты жеребца подвел ко мне: "Знакомься, – вымолвил, -
Пегас!"
Но я не поднял даже глаз: мол, эти скачки не для нас,
а электричество и газ милей дороги на Парнас.
Седлай кудлатого коня, скачи в изорванную ночь.
А мне тревожиться невмочь. Оставь, пожалуйста, меня.
Я стар, я вымотан и слаб, суставы скованы сольцой.
Не иноходца мне – осла б! И не галопом, а трусцой.
Тягуч осенний сон земли, и дождь окно мое кропит.
Но я не сплю, пока вдали несется цоканье копыт.
Донузлав
Время беспутно, и спутаны карты. В памяти озера
поступь эскадры.
Блекнет, как лица на выцветшем фото, слава былая
бывалого флота.
Видят во снах океанские мили старые, ржавые, рыжие
цепи -
те, на которые флот посадили, чтоб охранял одичалые
степи.
Склянки не звякнут, сирены не рыкнут. Картой крапленою
лоция бита.
Цепи на солнце потерянно дрыхнут. База военная богом
забыта.
К Черному морю махнем дикарями. Клево в обнимку
лежать с якорями.
Солоновата слеза Донузлава. Слава эскадре!
Посмертная слава.
С возрастом
С возрастом уместнее икона, оберег, иной счастливый знак…
В оторопи утреннего клена чуткий зарождается сквозняк.
Ввысь он поднимается, срывает алого рассвета паруса.
Жаль, чудес на свете не бывает, но извечна вера в чудеса.
Душу тронет легкая досада, как порыв незримый ветерка.
Дрогнут белый свет и тени сада, и скользнут немые облака.
У костра
Всякий напрасный вздор сонно несет река.
Сладко хрустит костер косточкой сушняка.
Дрема глухой страны. Звезд надо мной не счесть!
Вызнать бы у луны, где я и кто я есть.
В темени далеко фара скользит лучом.
Думается легко. Вроде бы ни о чем.
Хрустальное утро
Утро сквозило кристальное.
Лужи трещали хрустальные.
Лес, до последнего листика,
в жесть переплавила мистика.
Так и забудутся летние -
травное великолепие
и безупречная пластика
в мелкой воде
головастика.
Венера
Дождь за окнами. Прохлада. Под охраной, в тишине
спит античная Эллада, улыбается во сне.
В зал войду, еще не зная, что пойму я наконец:
это вечности связная, это гения гонец
И растроганное зренье затуманится слегка,
лишь известное творенье вынырнет издалека.
Изменяются манеры и ваянья, и письма.
И прообразы Венеры обновляются весьма.
Паву высечет земную чья-то юная рука.
Только сердце ждет иную, пережившую века.
И понятнее, чем прежде, и заметней станет вдруг:
это памятник надежде без одежды и без рук.
Нет, она прошу прощенья, никакой не идеал.
Это веры воплощенье в неживой материал.
Славься, каторга исканий, вся в мозолях и в крови, -
та, что высекла из камня искру вечную любви!
Кто это выдумал
В. Митрохину
Кто это выдумал? Осени долгой свечение
все еще теплится в рощицах и между строк.
Облака белого неуловимо влечение.
Неба вечернего тихий, неясный восторг.
Золотом соткано знамя над всеми высотками.
Воздух такой, что не выдохнуть имя без слез.
Кто этот ловкий, кто вырезал озеро с лодками,
сладил сусальный багет из осин и берез?
Кем это создано и на мгновение созвано -
к сонному берегу вечности, кромке веков?
Тянутся тени к востоку легко, неосознанно,
и продолжается в кронах возня сквозняков.
Осенняя ночь
Ночь ходила смутная, глухая, для грехов удобная вполне.
Ударялась, чем-то громыхая. Колыхала космы по стене.
Дерево продрогшее стучалось то и дело в стылое окно.
Только почему-то не случалось то, чему случиться суждено.
Все лететь, наверно, не хотели, прятались, ленивые, вдали
легкие посланники метели – белые мохнатые шмели.
На пляже
Я начертал на зорьке письмена у берега морского на виске,
заветные вписал я имена мысками туфель на сыром песке.
Но солнце поднатужилось едва – и высох, и просыпался
песок.
Волна любовно гладила слова, за слогом перевеивая слог.
Пылает юг, и плавится восток, и запад распаляется в ответ.
И всем не до меня и не до строк – из тех, что перечитывал
рассвет.
Осенний курорт
Печаль забвенья в сквере, на газоне, печать ее на дамочке
с собачкой.
Курорт уже впадает в межсезонье, точнее именуемое
спячкой.
Ко сну приготовление включает в себя дежурный ужин
и прогулку
к ощипанному парку, переулку, большой воде, баюкающей
чаек.
Терзается вода, не замечая тебя, меня, хохлушек
с омичами.
Колеблется и слушает вполуха, о чем бурчит никчемная
старуха.
Судьба
Размечены пути в пространстве мглистом -
и в этом ушлом веке, и в античном…
Во Франции я вырос бы голлистом,
поскольку был де Голль харизматичным,
как дева Орлеанская, пожалуй.
В ее бы состоял я, верно, войске,
по-братски относился к ней, по-свойски,
хотя и преклонялся перед Жанной.
С воинственными взглядами своими
спартаковцем я стал бы в Древнем Риме.
Но если б невзначай ошибся классом,
то тут уж оказался явно с Крассом.
Тщеславие – примета не к добру, но
мы все мечту о подвиге лелеем.
И кажемся себе Джордано Бруно,
живя и умирая Галилеем.
Тепло
Безвестной воле повинуясь, оно на улицы вернулось.
Извне лилось и в мир текло телесно-нежное тепло.
И словно не было ненастья. Легки, ленивы сквозняки,
неуловимы, будто счастье, твоей касаются руки.