* * *
Ревнивая Русь перехватила меня на полпути к пункту заключения договора с университетом, выкрутила руки мои жесткими узловатыми пальцами, по жесткому питербургскому асфальту поволокла в речной порт. Под асфальтом булькало и ругалось погребенное заживо болото. Русь-разбойница все сделала по своему разумению: она насмешливо бросила на стол туристической компании папины деньги, заботливо сложенные мачехиной рукою, выбрала сама маршрут моего мытарства, рассчиталась и сдачу оставила мне на кутеж. Кутеж, как затонувший Китеж, начал медленно вылезать из-под воды в судный день страшным и грозным Судиею. Петербург же ему в противовес ушел под волны моей памяти, чтобы только мучать меня гримасою прошлого.
После этого преступления Русь врала моему отцу моим голосом, обнимая его на прощание моими руками. Русь мстила ему за доброту, мне - за слабость. Он не стал меня провожать, потому что они уехали днем раньше. Ревнивая Русь. Она все просчитала. Теперь я только твоя, только твоя. И ты пьешь мою кровь, забирая остатки сил. Я слабая грешница, Господи.
* * *
В этот день, когда некто невидимый, уполномоченный отвечать за мое здоровье, очевидно, взял себе отгул, у нас была очередная стоянка. Я смутно представляю себе место, не исхоженное мною по причине борождения просторов горячечного астрала - послушная просьбе доктора, я не выходила из своей каюты до самого вечера. Незадолго до высадки мальчик помладше меня, с семьей которого я делю стол во время трапезы, зашел попросить зарядное устройство для своего телефона. Эти провода привередливы и зловредны до ужаса: приходят в неисправность именно тогда, когда особенны нужны. Услуга за услугу: вдовесок я дала гостю денег, чтобы он купил мне в порту каких-нибудь книг. Читать хотелось со страшной силой, как всегда желается чего-то, для тебя в данный момент недоступного. Мальчик просьбу выполнил; через некоторое время на моем письменном столике лежал старый и сплошь истертый томик Гоголя, отпечатанный году если не в девятьсот лохматом, то уж в тысяча восемьсот кудрявом - наверняка. "Где ты откопал такую радость?" - радуюсь. "Бабка в палатке на пристани торгует фамильным старьем!" - с гордою миной держит ответ мой посыльный-в-мир. "Там вокруг нее толпа, все раскупают. Дешево отдает, а антикварьят - это типа… ценно! Круто, в общем…" - доходчиво объясняет мальчишка. Мне жутко хочется его расцеловать: черт возьми, достал прижизненное издание Гоголя! Отличная работа. Люблю, когда - пальцем в небо - и в яблочко. В райское.
- "Нравится?"
- "Да не то слово!" - теплоходово тело по-прежнему пока пригвождено к причалу. - "Ты еще собираешься выходить?"
- "Да, отец тащит на автобусную, поедем смотреть какую-то галерею".
Приподнявшись, вытаскиваю из кармана несколько сотен. "На, кинь бабке, если она все еще там". Не с хорошей, видно, жизни решилась она продать свою память.
* * *
Парнишка сидит еще некоторое время у меня, рассказывает о чем-то. Ему скучно, а так герой тренирует мышцу собственного жалостливого великодушия, занимая больную девочку, и параллельно домучивает второго зайца, имя которому - Время в надводной неволе. "Скорей бы уже опять домой", - говорит мечтательно и обнадеженно. - "Как только вернемся - родители снова будут целыми днями на работе. Прикинь, никто тебя не трогает! Вот это жизнь!.."
- "И в галерею никто не тащит. И шарфик на тебя противный не повязывает. Сиди себе да пялься в монитор компа, пока не затошнит", - добавляю, разглядывая потолок. Я лежу на спине, подложив под голову руки. Мальчик радуется, найдя во мне неожиданного союзника.
- "Вот-вот!"
И подводит итог с видом несчастного благочестивого мученика, доверительно склоняясь к моей голове:
- "Свободы тут мне мало, Рит!.."
- "Ты б в церковь сходил", - советует Марго.
- "Так были вчера, в Казани-то. Темно, свечками пахнет. Ладно, пойду я, а то отец снова возмущаться будет. Он вечно мной недоволен".
С печалью тоскливой обреченности на челе, мой собеседник уходит.
- "Не забудь передать этой бабке мой привет!" - хрипло окликиваю его.
Дверь закрывается. Я снова делю пустоту. Делю, само собой, между собой… и собой. Ладно, деньги он взял. Надеюсь, что не забудет о них до пристани. Там, на причале, увидишь немало престарелых франтующихся дворян и ничейных, бесконечно свободных, дворняг. Ходят себе вволю, глядят до тошноты на реку, на корабли да на нищих, торгующих памятью старух. Пялятся сверху вниз. До тошноты. Не боясь материнского окрика. Свободные - позавидуешь.
Только бы не завидовал. Только бы не забыл.
* * *
Черт тебя дери, скучный день! Четыре с половиною часа мучительно сгинули, рожденные заточением, во чреве узкой полутемной одиночной моей камеры. "Не выходи из комнаты, считай, что тебя продуло… Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…" - картаво нашептывал из недров памяти Бродский. Гоголевский Вий, вооруженный копьеобразным "i", восставал из-под ковра прямо посредине темницы моей, весь облепленный жирным черноземом, всякий раз, когда погружалась я в дряхлую, изгрызенную временем старухину книгу. На стенах проступают, потемнелые суровые лики православных святых; Хома Брут мертвецкими от ужаса глазами косится на меня. Бедная напневмониченная панночка Марго приколочена к своей домовине. Ждите, ждите, алмазная донна - Ваше время еще не пришло; швабру понапрасну унесла горничная. Я не выхожу из комнаты. Желание проверить себя на прочность не пускает прочь, накрепко прибив к кровати, примотав одеялом. Я едва дожидаюсь смерти Брута, едва доживаю сама до рождения нового вечера, сулящего мне салонные стены и встречу с музыкой. Мой спасительный крик петуха - приход доктора, радостной, прекрасноголосой.
- "Как тут наша больная?"
- "Спасибо, жива", - почти улыбаюсь, говорю почти честно.
- "Обед приносили? Я просила подать Вам его сегодня здесь".
- "Да-да, спасибо. Я немного поела".
Меряет мою температуру, гладит по голове, дает новую порцию лекарства и ставит на стол пузырек с микстурой. Движения быстры и отточенны, как у пианиста.
- "Выпейте микстуру через полчаса и продолжайте лежать. Лучше будет, если заснете; тогда температура упадет сильнее".
Теперь обещаний я не даю. Петух огласил конец моему мытарству, двери тюрьмы отворились. Грешный страстотерпец выходит на свободу.
Или на пытку.
* * *
Сегодня на концерт я немного опаздываю, потому что иду медленно и осторожно, поминутно по колено увязая в шатающемся и зыбучем ковре. В салоне все уже на своих местах; высокие вовсюстенные окна завешаны земельно-бурыми портьерами, отливающими бронзой, и только узенькая вертикальная полоска внешнего мира виднеется на стыке двух из них. Неведомо откуда вынырнувший пианист властным движением задергивает небо темным богатым бархатным полотнищем и подходит к роялю. Я сажусь рядом с младшим своим приятелем, который громко шепчет в мое гудящее ухо:
- "Старуха не взяла денег; сказала, что голодать будет, но милостыни не возьмет. Странная бабка! Кому нужна ее рухлядь, и так все равно, что побирается!.."
Мать шикнула на него, а отец, сидевший на ряд впереди, повернулся и уничтожающе на нас глянул: музыкант уже успел приступить к избиению клавиш.
* * *
В тот вечер был Григ. Ветром холодных норвежских высокогорий, где гуляла с пастушьими перепевами душа великого Эдварда, вольно и вихренно ворвалась к нам его буйная, дьявольская, гневная музыка. Впрочем, об этом следует говорить не так. Сейчас забудьте все, что знали и видели доныне. Дочиста, до девственной чистоты памяти забудьте. Окажитесь теперь в тесной и темной, слегка подсвеченной золотисто изнутри коробке концертного зала, маленького и многолюдного. А теперь слушайте, видьте… Глядите во все глаза, не пропуская ни черточки моей изголовной, иссердной чертовщины!
Холод. Морозная жара. Вьюга. Битва. Викинги с гигантскими каменными мечами, плененные буйною своею кровью. Рогатые, уродливо громадные шлемы! Ледяные, твердокаменные, железные лица. Прочные, исполинские; облаченные, окованные железом плечи. Воины выходят на тусклый свет из-под самой земли один за одним, сквозь дым, сквозь пепел, гремя гордым огнем очей, плечей, мечей - громоздясь неминуемою ордою - на ваших, на твоих глазах. Их тьма, они - тьма!.. Могучие и безжалостные властители севера выходят на битву с жадною кипучею мощью всего остального мира.
Вот как начиналось то, что звучало в тот вечер в тесном и душном салоне плавучего короба. Гремело из жерла громогласной горы, с самой ее вершины - всемировым многозвучным лавинным обвалом. Музыкант бил по клавишам, высекая из них молнии - грубые, синегубые молнии, что, завывая, носятся над древним Норвежским королевством, хранимым посмертною исполинскою доблестью своих древних воителей. В звуках - гремливых, истеричных, демонических, которые катились отовсюду одновременно и заполоняли мое сознание армией черных стоглавых чудищ, - гудел апокалипсис, рушивший вдребезги все сущее. Животный страх охватил трясущийся зал; стулья, оживая, шатались и подрагивали, пугая вросших в них зрителей; маленькие дети начали истошно плакать; само небо, заслоненное от нас полотняными стенами прижизненного нашего саркофага, стонало и билось в окна, как умалишенное. А музыка все звучит, все грохочет… Да это и не музыка вовсе - но ураган, беспощадная симфония катастрофы, рыдающая у черта в опочивальне!.. "Какой сильный, должно быть, сегодня шторм!" - тихонько и явственно слышится сзади. - "Теплоход шатает просто ужасно…"
Гудь все усиливается, все расширяется и, кажется, вот-вот лопнут барабанные перепонки. Нет больше пианиста. Нет больше заведенной механической куклы. Сам Эдвард - малорослый, словно горный карлик, истово бегает по клавишам рояля сатанински-скорыми пальцами. Плечи его фрака поросли мхом и покрылись белым известковым прахом; они вздрагивают и эпилептически дергаются. На голову Грига с гулкого пещерного потолка осыпается крошево горной породы; словно вселенский орган, гудит рояль, изрыгает пламя драконова пения!..
Вот уже тролли, скалясь и потрясая осколками скал, как каменными топорами, пляшут вокруг своего отца, ободряя викингов утробным рыком на грядущие подвиги. Воины бьются все самозабвенней с иноземными захватчиками, со светом и святостию. Я чувствую, как снаружи обезумевшие волны Волги следуют их лютому примеру и тоже взрываются титанической пляской. Волны ревут, корабль наш бьется, мотается меж ними; с окровавленных его бортов стекают целые водопады синей соленой крови. Гоблины, смердящие почвенным перегноем да холодом пещер, визжат и носятся по всему залу, дергая зрителей за волосы, ударяя себя по тощим узловатым коленкам длинными когтистыми лапищами. Прекратись, остановись! Мир вращается чертовым колесом, каруселится все; красно-черные, земельно-бурые исчадия мрака кружатся в развеселом хороводе!..
Я пытаюсь встать, но не могу - от могучих порывов урагана; ступни мои прилипли к шатающемуся полу; сердце само воет под стать свирепствующему шабашу, рожденному неведомо, каким демоном. Григ играет! Григ играет! "Лети, Маргарита", - насмешливо гудит его охваченный тряскою затылок. Меня поднимает в воздух спесивый выдох исподземельного ветра; меня тоже теперь кружит всеобщая беспощадная круговерть. "Лети, Маргарита! Гори, Маргарита!.." - бухают всполохи смерча, швыряющего меня в бунтующую кипящую кашу демонического безумия. "Хватит, умоляю вас, довольно!.." - мысленно кричу я со страшным жаром предгибельной агонии, мысленно ломая окаменелыми руками тесную свою грудную клетку. Сердцу душно и тесно, сердце бьется так, точно оно - очередной гость этого сатанинского бала. На свободу, на свободу…
- "Свободы!.." - кричу я внутри головы страшным голосом, вихрем кружа под самым потолком.
- "Мы не слышим тебя! Громче, громче!.." - вся темная бурливая орава обращается в один огромный и громоголосый рот, растягивается чертовым колесом. - "Громче!.. Громче! Говори, Маргарита!.."
Губы мои парализованы, и только свист отчаяния вырывается из них на волю. Дьявольская пасть гневается и кривится; мощным ударом некая сила отбрасывает меня на мое место в зале, неведомыми цепями, как щупальцами, обвивает стул мое тело.
Григ все играет. Играет так скоро, что пальцы его невидимы в губительном своем беге. Рояль - только одна из горе-гор единой горе-гряды. Рыча от натуги, тролли поднимают его крышку - отрывают от сплошного массива многотонную каменную вершину, укутанную вечными снегами, изборозжденную морщинами веков. Из-под нее, из самого сердца горы, мигом вырывается истомившаяся лавина черного смрадного дыма; стелется она по земле, по ворсистому полю ковра, по всему залу - опутывая ноги людей могильным туманом.
- "Холодно…" - проносится шепот за моей спиной. - "Холодно-то как…"
Затрещав жалобно, гаснет свет: летучая тварь из полчища задевает люстру жилистым крылом. Все погружается в темноту, нарушаемую лишь тоненьким слабым дыханием единственной лампы, стоящей на столике с нотами подле рояля. А тем временем вслед за дымом из глуби рояля показывается длинноволосая бородатая голова, низко склоненная на грудь; за грудью - хилые тонкопалые руки, тискающие позванивающий холщовый мешок; за ними - долгое, как час пытки, нечистое одеяние… Из нутра горы, мелко семеня сандалиями, под грохот безудержного норвежского гимна выходит человек - субтильный и тщедушный. Он молится на свою ношу, лаская и баюкая груз, точно младенца. Нет, он не просыпет своих монет, ни одна из тридцати не выпадет из его заботливых рук…
Новые фигуры - разномастные, разряженные пестро и непохоже друг на друга, словно участники странного карнавального праздненства, - появляются за своим предводителем. Некоторые облачены в королевские мантии; иные одеты просто и скупо. Есть в этой веренице и те, что жестко и гулко ступают тяжелыми советскими сапогами; их шаг - невыносимо размеренный стук. И теперь они стучат, незаметно и жутко стучат, повинуясь старому своему обыкновению.
- "Нет… нет… Уйдите! Исчезните, пожалуйста!.."
- "Громче, Маргарита! Громче! Громче!.."
- "Громче, Маргарет! Я не могу расслышать!" - обезображенный странным заморским выговором, как набат, из горного горла, породившего на глазах моих целую колонну молчаливых исчадий рода человеческого, слышится мне голос отца. Как набат. Как приговор. Скрежетом железа по железу он заставляет мою душу корчиться.
- "Гоша, милая! Папа просит, и я тоже хочу услышать твой голосок! Ну же, доченька! Громче!"
- "Громче!" - горным эхом разносится повсюду голос моей матери.
- "Хорошо, Маргарет! Сейчас мы сами выйдем к тебе", - смеется отец. - "Королева-мать, итак - Ваш выход!.. Встречай маму, родная. Вы же так давно не виделись!.." Приостановившаяся вереница в тысячу тысяч голов нетерпеливо переминается с ноги на ногу. Иуда медленно разворачивается, с мукою в лице отрывает одну руку от своего сокровища и жестом приглашает кого-то вслед за ним покинуть нутряную обитель. Даже роящийся, взрывающийся гул адовой мессы выжидательно затихает. Кажется, осталась только пара мгновений, пара искр, пара дышащих песчинок вечности - и…
- "Прекрати-и-ить! Хвати-и-ит!"
Грудь моя, окованная каменным панцирем, изнутри разрывается на куски невиданной доселе мощью. Огромный сгусток жгучего, светящегося, как солнце, вещества созревает в коробке моих ребер и взрывается, распадаясь тысячей тысяч звезд, искр, мерцающих крылами стрекоз и бабочек.
С оглушительным звуком могучего финального аккорда рухнула на место приподнятая под углом вершина исполинской горы. Океан грешников и отвратительных демонов рассеивается под благовонной мощью белоснежного сияния. Оно же, озаривши все пространство тусклого салона, сделало его просторнее и шире, точно в воронку, всосавшись в раненную прежде люстру.
Пианист-виртуоз гордо вскочил со своего трона, обернулся к присутствующим и раскланялся под звон оваций. Краем глаза музыкант заметил, как одна худая до неприличия девочка (едва не смазавшая внезапным своим вскриком его ослепительного триумфа), не аплодируя, сидела на самом первом ряду, закрыв лицо руками.
- "Ну что за люди бывают…" - подумал пианист, приветливо улыбаясь публике. - "Хорошо, хоть стыдно стало".
I