Корсары Мейна - Гладкий Виталий Дмитриевич 8 стр.


Теперь все бурсаки, которые записались в ополчение, ходили оружные. Но лишь Тимко и еще несколько человек носили сабли и пистоли – из-за дороговизны их могли себе позволить лишь отпрыски казачьих семей. Остальные обзавелись кто чем: один щеголял боевой косой, другой – палицей, окованной металлом, третий имел кистень, у кого-то нашлось копье, некоторые где-то достали луки, и очень немногие похвалялись старинными самопалами и ручницами, очень нужными во время осады.

Но главным для бурсаков было то, что они будто по мановению волшебной палочки превратились из оборванцев в прилично одетых вояк. Киевский полковник Антон Волочай при виде бурсацкого пополнения схватился за голову. Конечно, запорожцы, отправляясь в дальние морские походы, выглядели не лучше киевских спудеев, потому что натягивали на себя совершеннейшие лохмотья. Зато, вернувшись с хорошей добычей, наряжались как панычи. Но одно дело – чужая сторона, где ходи хоть голый, а другое – Киев. Вооруженные бурсаки-оборванцы пугали мещан больше, чем войско Януша Радзивилла.

Тогда Антон Волочай бросил клич, и вскоре в бурсу доставили целый воз одежды, собранной для своих защитников благодарными жителями города: кто-то отдавал ее и впрямь по велению души, а некоторые – по известной поговорке "и вашим, и нашим"; таких хитрецов в Киеве хватало. Вещи были не новыми, но добротными, и юноши преобразились, да так, что даже базарные торговки не узнавали бурсаков.

Что касается Тимка, то он приоделся у своего дядьки Мусия. Все-таки старое платье Устима досталось ему, притом на вполне законных основаниях. Дядька Мусий даже горячо поблагодарил Тимка за то, что он обратился к нему. Тимко лишь ухмыльнулся при этом; он понимал, почему прижимистый дядька преисполнился благодарности к родичу. Если бы не Тимко, ему пришлось бы хорошо раскошелиться на нужды обороны Киева. И теперь спудей ходил по городу в одежде, которую не грех носить даже казацкому сотнику. Собственно говоря, его и принимали за запорожца, хотя у Тимка только начали пробиваться темные усики.

Когда стало темнеть, Тимко постучал в ворота Тыш-Быковских. Собаки сначала залаяли, но, почуяв знакомый запах, быстро замолчали и собрались по другую сторону ворот, с нетерпением поджидая своего доброго друга. Мудрый не по годам Тимко сохранил для них несколько кусочков мяса, и собаки словно чувствовали, что у него в карманах; они возбужденно повизгивали, тычась носами в щели, и вообще вели себя удивительно, что сразу же подметил привратник, выглянувший в небольшое окошко в воротах. Видимо, он решил, что это кто-то из знакомых хозяина, потому как спросил по-польски:

– Пшепрашем, як пану на имен?

– Отворяй, лекарь к пану Тыш-Быковскому! – жестко проговорил Тимко на польском, уклонившись от прямого ответа на вопрос привратника; зачем слуге шляхтича его имя?

Как и многие казаки, он с детства знал польскую и татарскую речь – это была насущная необходимость, а в бурсе Тимко учил обязательную латынь и старославянский. Кроме того, дабы не изучать углубленно катехизис, он взял себе нагрузку – французский язык, благо чужая речь давалась ему легко, в отличие от богословия, которое приходилось зазубривать едва не наизусть, что для любого бурсака страшнее наказания на воздусях.

– Пан не звал лекаря… – заколебался привратник.

– Тогда кликни пани Ядвигу! – нетерпеливо повысил голос Тимко. – Да побыстрее, любезный!

Привратник ушел. Он поступил правильно – незнакомым людям нечего делать в доме хозяина без приглашения, особенно в вечерний час. Тем не менее Тимко занервничал и втихомолку выругался. Что касается Микиты, то он был спокойным и даже с виду немного сонным – как удав, который съел кролика. Они почти не разговаривали, пока добирались до усадьбы Тыш-Быковских; Дегтярь был погружен в себя и, казалось, ничего вокруг не слышал и не видел. Тимко даже опасался, что он упадет в какую-нибудь рытвину и свернет себе шею, однако ноги Микиты сами находили удобные места, и он не отставал от Тимка, который летел вперед как на крыльях.

Пришла Ядвига; Тимко сразу узнал ее по легким быстрым шагам.

– Пани Ядвига! – сказал он официальным тоном. – Я привел к вашему отцу лекаря, как договаривались.

Услышав голос Тимка, девушка тихо вскрикнула, но взяла себя в руки и приказала привратнику:

– Открывай!

Калитка в воротах распахнулась, и спудеи оказались во дворе усадьбы. Собаки окружили Тимка, сильно смутив Дегтяря, но, получив по кусочку мяса, отстали от визитеров. Ошеломленный привратник, который испугался, что меделяны могут порвать лекаря и его сопровождающего, приготовился на них прикрикнуть, да так и застыл с открытым от изумления ртом.

Спудеи вслед за Ядвигой зашли в дом и очутились в просторной светелке, обставленной не то чтобы пышно, но приятно. И мебель, и домотканые коврики на полу, и другие вещи были местного производства – за исключением большого венецианского зеркала в резной раме и нескольких парсун, писанных маслом польскими художниками, – но их делали хорошие мастера, поэтому обстановка светлицы радовала глаз и приносила эстетическое удовольствие, по крайней мере Тимку – точно. Ему казалось, что он попал в родной дом, а присутствие Ядвиги и вовсе было ему как елей на душу.

– У отца только что случился приступ, – устало сказала девушка. – Он отдыхает, и вам придется подождать.

– Ядзя! Кто там? – вдруг раздался мужской голос; он доносился из приоткрытой двери в покои хозяина дома.

– Отец, это… – Ядвига вопросительно глянула на Тимка, и тот кивнул. – Это лекарь… и его помощник.

– Пусть войдут…

Взору спудеев открылась безрадостная картина. Тыш-Быковский когда-то был крупным, дородным мужчиной, но теперь перед ними на смятой постели лежала его тень – изможденное худое тело, бледное лицо с запавшими щеками, всклокоченные седые волосы, темные глаза с лихорадочным блеском.

– Вы кто? – устало спросил шляхтич.

Микита какое-то время молча присматривался к нему, а затем решительно шагнул вперед и ответил:

– Не важно. Вы хотите выздороветь?

– Надеюсь, пан не смеется над больным человеком…

– Ни в коей мере. Просто некоторые хворые покорно сдаются на милость судьбы и не видят смысла бороться за жизнь. Таких людей лечить очень трудно, если не сказать – невозможно.

– Я готов землю зубами грызть, но выздороветь! У меня семья, дети… как им быть без меня?

– Что ж, надеюсь, у вас хватит силы воли выдержать то, что вам предстоит…

Микита достал из сумки, которая висела у него на боку, небольшую медную миску, две черные свечи, бутылочку с настойкой янтарного цвета и какие-то травки.

– Панна, – обратился он к Ядвиге, – пусть мне принесут горячей воды и мыло для омовения рук, а еще кувшин холодной, из колодца.

Ядвига убежала. Микита сел на табурет возле постели больного, взял его руку и надолго застыл в полной неподвижности, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя. Хозяин дома притих и еле дышал; он не отводил глаз от сумрачного лица бурсака, будто хотел прочитать на нем свой приговор.

Но вот принесли воду, и Микита сказал:

– А теперь покиньте опочивальню. И что бы здесь ни происходило, не входите! Никто не должен сюда войти! Иначе быть беде. Тимко, проследи за этим.

Ядвига и спудей вышли в светелку; Тимко нежно погладил девушку по пышным волосам цвета темной меди, она тихо всхлипнула, но сдержалась, не расплакалась. Они уселись рядышком на узеньком диванчике – единственной заграничной вещи в комнате, если не считать зеркала и картин – и приготовились ждать. Чего? Никто не знал, даже Тимко, который назвался помощником лекаря. Точнее – знахаря. Тимко уже понял, что Микита собирается совершить какой-то колдовской обряд. Спудей мысленно воззвал: "Прости нас, Господи! Спаси и сохрани…" и притих, с наслаждением ощущая близость Ядвиги.

Сначала из опочивальни хозяина дома не доносилось ни звука, ни шороха. А затем потянуло запахом горящего воска с примесью чего-то приторно-сладкого. Тимко даже чихнул, но тихо, как кот. И вдруг послышался страшный крик; это точно не был голос Микиты Дегтяря, в этом Тимко мог поклясться.

– Отец! – вскричала Ядвига и бросилась к двери.

– Стой! Остановись! – Тимко подхватил ее на руки, но она начала царапаться, как дикая кошка, и вырываться; похоже, Ядвига не соображала, что делает. – Туда нельзя!

– Не сметь ко мне прикасаться! – неистовствовала Ядвига. – Прочь руки, холоп!

– Успокойся, милая, успокойся… – Тимко одной рукой с силой прижал ее к себе, а другой гладил по голове, как малое неразумное дитя. – Все хорошо…

Вскоре Ядвига притихла, благо в опочивальне снова воцарилась тишина. Тимко по-прежнему держал ее на руках; она доверчиво прильнула к нему и спрятала лицо на его широкой груди, будто и впрямь превратилась в маленькую девочку.

Но вот дверь отворилась, вышел Микита. Он был как с креста снятый – бледный, с блуждающим взглядом, а пот с него лил ручьями.

– Рушник… дайте, – каким-то чужим голосом попросил Дегтярь.

Ядвига резво соскочила с рук Тимка, нашла полотенце, и Микита начал вытирать лицо и шею.

– Войти к отцу можно? – робко спросила девушка.

– Да…

– Ну как? – Тимко с надеждой вглядывался в отрешенное лицо Микиты.

– Получилось. Ты тоже зайди… чтобы он хорошо запомнил будущего зятя.

Микита попытался улыбнуться, но получилось не очень, и он продолжил:

– И не спустил на тебя собак, когда придешь свататься к Ядвиге…

Тимко вошел в опочивальню. Шляхтич выглядел точно так же, как и до этого, но на его лице разлилось умиротворение, словно он уже исповедался и готовился перейти в мир иной. Лихорадочный блеск в глазах Тыш-Быковского сменился на спокойное свечение, будто изнутри кто-то зажег лампадку.

– Ядзя… дочка… – он говорил очень тихо. – Заплати лекарю… сколько скажет. Теперь я уверен, что выздоровею, – тут он перевел взгляд на Тимка. – Пан есть помощник лекаря?

– Не совсем… – смутился бурсак. – Хотя да, в какой-то мере…

– Примите мою благодарность. Вы двое спасли мне жизнь. Это точно. А теперь оставьте меня, я хочу отдохнуть…

Он закрыл глаза, и Ядвига со спудеем покинули опочивальню. Микита стоял посреди светелки как столб, только плохо вкопанный – шатался. Когда Ядвига подошла к нему с увесистым кошельком в руках, он поморщился и покрутил головой:

– Не надо. Я это делал только ради своего друга…

Он указал на Тимка. У Микиты вдруг закатились глаза, и, не подоспей к нему Тимко, он рухнул бы на пол.

– Что с ним?! – вскричала испуганная Ядвига.

Дегтярь открыл глаза и прошептал:

– Еда… Мне нужна еда. Дайте мне поесть… и попить.

– Матка Боска!

Ядвига выскочила на кухню, раздался ее звонкий голос:

– Зофка! Где ты запропастилась, негодная девка!

Вскоре Микита и Тимко сидели за богато накрытым столом, и Дегтярь уплетал за обе щеки с таким рвением, словно голодал по меньшей мере неделю. Тимко тоже ел, но больше налегал на вино; у него из головы не выходили обидные слова Ядвиги.

"Холоп… – думал он с горечью. – Ну конечно же, холоп! Куда мне против шляхетного панства. Вот тебя, брат-бурсак, и поставили на место…"

Ядвига чувствовала себя не в своей тарелке. Она боялась встретиться с Тимком взглядом. Лишь когда спудеи насытились и засобирались, она отвела Тимка в сторону и сказала, роняя слезу:

– Прости меня, любимый… Прости! Я полная дура! Я виновата… прости…

– Забудь, – коротко ответил бурсак. – Чего сгоряча не скажешь.

Он нежно привлек ее к себе и поцеловал в лоб.

– Вы, панна, посидите возле отца эту ночь, – сказал Микита. – Когда он проснется, дайте ему сначала подогретое вино, а затем похлебать горячей куриной юшки. И только потом, часа через два, ему можно будет плотно поесть. Там, на столе, я оставил травки, сделайте отвар, и пусть три дня ваш отец пьет его перед едой – немного, полкружки. На этом все. Бывайте…

Бурсаки вышли за ворота, и Тимко всей грудью вдохнул свежий ночной воздух, напоенный ароматами созревающих плодов. Ему вдруг захотелось лечь где-нибудь на пригорке, под звездным небом, подложить под голову кунтуш и крепко уснуть, как в детстве, когда он гонял лошадей в ночное.

– А что, хороша девка! – сказал Микита.

– Угу… – мрачно ответил Тимко и тяжело вздохнул.

Микита с пониманием хохотнул, обнял его за плечи, и они пошли по улице в ночную темень, которая укутала Подол плотной шалью.

Глава 7. Разбойники

Мэтр Амбруаз производил сильное впечатление. Мишель де Граммон жил в его особняке вторую неделю, но страх перед парижским палачом не проходил, только усиливался, несмотря на любезный прием, оказанный ему благодаря покровительству Пьера де Сарселя. Мишель и хозяин особняка почти не общались, да и не должны были – все-таки де Граммон был дворянином. Кроме того, существовало поверье: тот, кто дотронется до палача, обречен и рано или поздно окажется на эшафоте. Чего Мишелю, естественно, совсем не хотелось.

Мэтром парижского палача прозвали не зря – мсье Амбруаз считался выдающимся заплечных дел мастером. Он был невысокого роста, коренастый и физически очень сильный. Невыразительная плоская физиономия мэтра Амбруаза была очень смуглой, словно в его жилах текла цыганская кровь. Сходства с этим бродячим народом добавляли и черные вьющиеся волосы, чрезвычайно густые и жесткие, как лошадиная грива, превосходно заменявшие палачу парик. Мэтр Амбруаз, несомненно, был умен и грамотен. В его особняке имелась приличная библиотека, хранившаяся в трех шкафах розового дерева, а на столе в кабинете стоял дорогой письменный прибор и лежала стопка бумаги, исписанная убористым почерком.

По вечерам, когда палач возвращался с работы домой, он прежде всего ужинал в гордом одиночестве, а затем закрывался в кабинете и засиживался за писаниной до полуночи. Мишелю очень хотелось подсмотреть, что он там пишет, его так и подмывало забраться днем, когда палач отсутствовал, в кабинет и прочитать рукопись, но юного энергичного юношу угнетало положение затворника и больше интересовало, как идет следствие по дуэли. А о том, что оно ведется, ему сообщил де Сарсель.

Как-то Мишелю де Граммону довелось присутствовать на экзекуции, которую проводил парижский палач; правда, не мэтр Амбруаз, а прежний, который утопился в Сене, – или его утопили, правды никто не знал. Однажды летним днем, когда Мишелю было восемь лет, он увидел уличных мальчишек, бегущих к перекрестку. За ними мчались сломя голову мужчины и женщины. Они толкались, оттаптывали ноги и награждали друг друга бранью; все спешили, поднимались на цыпочки, чтобы лучше видеть. Конечно же Мишель не мог остаться равнодушным к этому переполоху и последовал за толпой.

Вскоре на улице, упирающейся в небольшую площадь, послышался шум, а потом показался старый осел, уныло тащивший деревянную тележку. Осла вел под уздцы сам палач, что удивительно; обычно он распоряжался только на эшафоте, а мелкими делами занимались его помощники. Этот смешной и одновременно ужасный экипаж окружала стража, стараясь оттеснить от него наседавшую толпу. Осел еле плелся, тележка качалась из стороны в сторону, ее большие колеса выписывали по мостовой кренделя и пронзительно скрипели. Единственным пассажиром экипажа оказалась совсем молодая женщина со связанными руками. Бедняжка была одета в белую сорочку, из-под которой выглядывали груди, и рваную юбку; с распущенными волосами, задыхающаяся, грязная, она, как загнанный зверек, безумными глазами смотрела на толпу.

Наконец кортеж остановился посреди площади, и судебный пристав деревянным голосом прочитал, что "…женщина, признанная виновной в нарушении запрещения проституткам входить в школьный квартал, по указу короля приговорена к публичному наказанию розгами на всех площадях того квартала, где она проживает". Палач передал поводья стражнику и со скверной ухмылкой на отталкивающей физиономии подошел к несчастной, которая пыталась освободить руки и прижималась спиной к тележке, словно ища у нее защиты.

Но сопротивлялась приговоренная недолго. Палач грубо повернул ее и, надавливая рукой на шею, заставил нагнуться и подставить спину для наказания. Другой рукой он поднял юбку вместе с рубашкой, и толпа начала хохотать и свистеть. Насладившись унижением бедной женщины, палач начал сечь ее розгами по обнаженным ягодицам. Удары наносились сильно, с оттяжкой, но медленно. Палач упивался процессом экзекуции; со стороны казалось, что у него есть какие-то личные мотивы для такой жестокости.

Дав ей двенадцать ударов, от которых спина и ягодицы женщины покрылись кровавыми полосами, палач опустил юбку с сорочкой, и несчастная жертва продолжила свое печальное путешествие до следующей площади, где ее снова должны были сечь с тем же церемониалом. Несколько позже Мишель узнал, что экзекутор и впрямь был неравнодушен к наказуемой проститутке. Будто бы она отказала ему в близости, и мстительный палач не преминул воспользоваться служебным положением.

После этого случая Мишель де Граммон разлюбил подобные зрелища; он даже не бегал на Гревскую площадь, где часто совершались казни, хотя для парижских мальчишек это развлечение заменяло театр, куда могли попасть только представители высшего света. Он не боялся вида крови, а став старше, часто пускал ее, когда дрался на дуэлях, но смотреть, как измываются над беспомощным человеком, категорически не желал, чем здорово удивлял приятелей.

И все же Мишель не утерпел и пробрался в кабинет мэтра Амбруаза. Это случилось на десятый день его добровольного заточения в особняке парижского палача. А началось все с появления де Сарселя. Бретёр улыбался и весело шутил, хотя Мишелю было не до шуток.

– Сегодня прекрасная погода, – соловьем заливался де Сарсель. – Ах, каким удивительным было утро! Вчерашняя гроза отмыла Париж дочиста, и бродить по перелескам предместья – одно удовольствие. Свежий воздух, запахи травы и цветов, птички поют… нет, положительно, уеду из Парижа! Прикуплю себе небольшое имение и буду доживать среди девственной природы, не загаженной городскими нечистотами.

"Как же, уедет он! – саркастически подумал Мишель. – Сначала пусть испросит разрешения у Великого Кэзра, который вряд ли на это пойдет. Такой человек, как де Сарсель, ему нужен именно в Париже, а не в каком-нибудь захолустье".

Для него уже не было большим секретом, что бретёр появился в Париже не случайно и что он крепко связан с воровским сообществом. В чем точно заключалась эта связь, Мишель не знал, но в том, что де Сарсель исполнял заказы короля воров и нищих, он не сомневался. За это ему очень хорошо платили, но еще больше получал Великий Кэзр, потому как заказчиками выступали представители высшего света. Чего стоит лишь недавняя схватка наставника с хорошо известным всему Парижу дуэлянтом Фернаном дю Плесси.

Назад Дальше