Братская ГЭС - Евтушенко Евгений Александрович 4 стр.


БЕТОН СОЦИАЛИЗМА

"Бабья кровь от века рабья..." -
говорил снохач Зыбнов,
желтым ногтем выкорябывая
мясо из зубов.

И в избе хозяйской сохла,
как полынный стебелек,
без отца и мамы Сонька,
чуть повыше, чем сапог.

Забивалась она в угол
и слыхала ржавый смех:
"Ну, теперь ваш Ленин умер, -
и Коммуне тоже смерть!"

Зыбко плавали лампады.
Крысы шастали в сенях,
и казацкие лампасы
кровенели на штанах.

И ждала расправы скорой,
где-то сунута в муку,
та нагайка, свист которой
помнят Питер и Баку.

Год за годом шли. Сменялись
лед, вода, вода и лед.
Соньке стукнуло семнадцать
под гуденье непогод.

Засугробили метели
приуральские края,
но в крови батрацкой пели
пугачевские кровя.

И, платком лицо закутав,
вся в снегу, белым-бела,
Сонька вышла в ночь за хутор
и пошла она, пошла.

В той степи, насквозь продутой,
что без края и конца,
атаман казацкий Дутов
расстрелял ее отца.

И к горе, горе Магнитной,
хоть идти невмоготу,
Сонька шла с одной молитвой:
разыскать могилу ту.

Но у самой у Магнитки
Сонька встала, замерла:
ни могилы, ни могилки,
а народу без числа.

Прут машины озверенно,
тачек стук и звяк лопат,
и замерзлые знамена
красным льдом своим гремят.

И хотя земля чугунна,
тыщи Сонек землю бьют,
тыщи Сонек про Коммуну
песню звонкую поют.

А на всех, кто роет, строит,
чистым отсветом легло
чье-то доброе, простое,
неиконное лицо.

И с прищуром зорким-зорким,
что-то думая свое,
он глядел, Ильич, на Соньку,
ждал чего-то от нее.

И взяла она лопату,
еще теплую от рук,
обернулась угловато
и увидела подруг.

И щербатая Тамарка
ей сказала прямо в лоб:
"Выше голову, товарка,
ты же - красный землекоп!"

Сонька ткнула грунт несмело,
но за свой батрацкий срок
что-ничто - копать умела:
черенок есть черенок.

И на Сонькину лопату
засмотрелся, покорен,
первый здешний экскаватор
иностранец "Марион".

И с лопаты дни летели,
будто взрытая земля,
в духотищу и в метели,
осыпаясь и звеня.

Комсомольская шамовка
из селедочных голов,
но - "В Коммуне остановка!"
и - копай без лишних слов!

Ватник латан-перелатан
и лоснится, как супонь,
но не лапан-перелапан -
ты попробуй Соньку тронь!

Не смущало в той эпохе
Соньку, гордую собой,
то, что драные опорки
на ногах ее зимой.

И носила летом гордо
две галоши прехудых
фирмы "Красный треугольник",
их бечевкой прихватив.

Лишь во сне ее укромном
плыли где-то там, вдали,
сапоги, сверкая хромом,
будто чудо-корабли.

Комсомола член и МОПРа...
Почему же у нее
под глазами часто мокро?
Немарксистское нытье!..

Петька, чертовый бетонщик
в разбуденовке своей,
ты с товарищем потоньше...
Удели вниманье ей!

Ну, а Петька смотрит шало:
"Мне бетон бы только дать!
Снова скурвилась мешалка -
подкулачница, видать..."

...С окон сыплется замазка
на коттеджах инспецов.
Под горой Магнитной пляска,
да такая, что Аляска
где-то вскинула от хряска
к небу мордочки песцов.

Пляшут парни на бетоне,
пляшут пять чубов хмельных.
Пляшут парни наподобье
виноделов чумовых.

Пляшут звездные, лихие
разбуденовки парней -
пляску детства индустрии,
пляску юности своей.

Ничего, что эта пляска
тяжела, тяжела,
ничего, что тряско, вязко -
лишь Коммуна бы жила!

Ноги стонут, ноги тонут,
но гремит, бросая в дрожь,
над трясиною бетона
перекопское: "Даешь!"

А при бусах и сережках,
позабыв про Перекоп,
ходит в хромовых сапожках
Сонька - красный землекоп.

Сонька год почти копила
свои кровные рубли -
и, неясно где, купила
эти чудо-корабли.

Только зря ты, Сонька, ходишь,
замышляя воровство.
Зря украсть у пляски хочешь,
Сонька, Петьку своего.

Ну-ка, Сонька, не фасонь-ка!
Не боись! Иди сюда!
На твоих ресницах, Сонька,
буржуазная вода.

Петька твой ногами пашет,
пляшет носом и вихром,
он рукою тебе машет -
позабудь про этот хром!

И, веселая, живая,
так чертовски молода,
светит, Соньку зазывая,
с разбуденовки звезда.

Еще малость плачет Сонька,
но звездою тянет он,
и уже мыском тихонько
Сонька трогает бетон.

Соньку чуть вперед шатнуло,
Сонькин дух, как видно, слаб.
Сапоги едва шагнули,
и бетон их сразу - цап!

Сонька руку выгибает,
а в глазах - круги, круги...
Пляшет Сонька... Погибают,
погибают сапоги!

И летит, чистейше брызнув,
с щек горящих - не беда! -
на бетон социализма
буржуазная вода.

Сапоги вконец разбиты.
Долго ждать еще обнов...
Что ты зыркаешь небрито,
сиз от зависти, Зыбнов?

Что гундосишь ты, плешивый,
взгляд кося через плечо:
"Попляшите, попляшите, -
вы допляшетесь еще!"?

Уходи, нам свет не засти,
оставайся при своем.
Мы допляшемся до счастья -
пусть все ноги в кровь собьем!

Сонька пляшет в исступленье,
будто знает наперед:
не умрет вовеки Ленин
и Коммуна не умрет.

КОММУНАРЫ НЕ БУДУТ РАБАМИ

Просыпавшийся мир
шелестел, свиристел,
когда утром росистой тропою
нас к обрыву
бандиты вели на расстрел
под Херсоном,
в Поволжье, в Триполье.
Но мы пели и пели,
голов не клоня,
на груди разрывая рубахи:
"Никогда,
никогда,
никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!"
Нас безжалостный голод
глодал и душил,
нас шатали
тифозные ветры,
но не падали мы -
из костей да из жил,
да еще -
из отчаянной веры.
А вокруг нищета,
босота,
нагота,
но мы строили,
уголь рубали.
На поклон мы не шли...
Никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!
Поднималась Шатура,
Магнитка,
Кузбасс,
и буржуи затылки чесали...
Так за что же доносы писали на нас,
в лагеря
и в тюрьмы бросали?!
Но в тебе, Колыма,
и в тебе, Воркута,
мы хрипели,
смиряя рыданья:
"Даже здесь -
никогда,
никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!"
И во имя России
и дальних Гренад
против танков с крупповской маркой
шли в тельняшках
с последнею связкой гранат,
затянувшись последней цигаркой.
Пусть над многими нет ни звезды,
ни креста, -
но полынью,
бурьяном,
хлебами
повторяют они:
"Никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!"

* * *

Так ревела над вечностью
Братская ГЭС,
с воем
волны бросая на приступ,
и, задумавшись,
в небе светавшем исчез
пирамиды египетской призрак.

ПРИЗРАКИ В ТАЙГЕ

То не клюквой хрустят
мишки-лакомки,
не бобры свистят,
встав на лапочки,
не сычи кричат, будто при смерти, -
возле Братской ГЭС
бродят призраки.
Что угрюм, воевода острожный?
Али мало ты высек людей?
Али мало с твоею-то рожей
перепортил тунгусок,
злодей?!
Здесь, на ГЭС, увидав инородца,
ты не можешь все это постичь.
Твое хапало
к плетке рвется,
да истлела она,
старый хрыч!
Эй, купцы,
вы чего разошлись?
Что стучите костями от злости?
Ну зачем вы жирели всю жизнь?
Все равно
в результате - кости...
Господин жандарм,
господин жандарм,
как вам хочется
кузькину мать
показать вольнодумцам
и прочим жидам,
да трудненько теперь показать!
Протопоп Аввакум, ты устал от желез.
Холодна власяница туманов.
Ты о чем размышляешь у Братской ГЭС
среди тихих,
как дети,
шаманов?
Эй, старатель с киркой одержимой,
с деревянным замшелым лотком,
мы нашли самородную жилу
или просто долбим на пустом?

О, петербургские предтечи,
в перстах подъемля те же свечи,
ответьте правнукам своим -
из вашей искры возгорелось
такое пламя, как хотелось
его увидеть вам самим?

"Динь-бом... Динь-бом..." -
слышен звон кандальный.
"Динь-бом... Динь-бом..."
Путь сибирский дальний.
"Динь-бом... Динь-бом..." -
слышно там и тут.
Нашего товарища на каторгу ведут.
Вы ответьте, кандалы,
так ли мы живем,
с правдой или же с неправдой
черный хлеб жуем?
Вы ответьте из ночи,
партизаны, избачи:
гибли вы за нас,
таких,
или -
за других?!

Слышу,
в черном кедраче
кто-то рядом дышит.
Слышу руку на плече...
Вздрогнул я:
Радищев!
"Давным-давно на месте Братской ГЭС
я проплывал на утлой оморочке
с оскоминой от стражи и морошки,
но с верою в светильниках очес.
Когда во мрак все погрузил заход,
я размышлял в преддверии восхода
о скрытой силе нашего народа,
подобной скрытой силе этих вод.
Но, озирая дремлющую ширь,
не мыслил я,
чтоб вы преобразили
тюрьмой России бывшую Сибирь
в источник света будущей России.
Торжественно свидетельствуют мне
о вашей силе многие деянья,
но пусть лелеет сила в глубине
обязанность святую состраданья.
А состраданье высшее - борьба...
Я мог слагать в изящном штиле песни
про серафимов, про ланиты, перси
и превратиться в сытого раба.
Но чьи-то слезы,
чьих-то кляч мослы
мне истерзали душу, словно пытка,
когда моя усталая кибитка
тряслась от Петербурга до Москвы.
Желая видеть родину другой,
без всякой злобы я писал с натуры,
но, корчась,
тело истины нагой
хрустело в лапах ласковых цензуры.
Понять не позволяла узость лбов,
что брезжила сквозь мглистые страницы,
чиста,
как отсвет будущей денницы,
измученная к родине любовь.
И запретили...
Царственно кратка,
любя свободу, но без постоянства,
на книге августейшая рука
запечатлела твердо: "Пашквилянтство".
Но чувствовал я в этой книге силу
и знал:
ей суждена себя спасти,
прорваться, продолбиться, прорасти...
Я с чистою душой поехал в ссылку
и написал, как помнится, в пути:
"Я тот же, что и был,
и буду весь мой век -
не скот, не дерево, не раб,
но человек".
Исчез Радищев...
Глядя ему вслед,
у Братской ГЭС
всепоглощенно,
тайно
о многом думал я,
и не случайно
припомнил я,
как написал поэт:
"Авроры" залп.
Встают с дрекольем села...
Но это началось
в минуту ту,
когда Радищев
рукавом камзола
отер слезу,
увидев сироту..."
И думал я, оцепенело тих:
достойны ли мы призраков таких?
Какие мы?
И каждый ли из нас
сумеет повторить в свой трудный час:
"Я тот же, что и был,
и буду весь мой век -
не скот,
не дерево,
не раб,
но человек..."?

ПЕРВЫЙ ЭШЕЛОН

Ах, уральской марки сталь,
рельсы-серебриночки!
Магистраль ты, магистраль,
транссибирочка!
Ты о чем, скажи, грустишь
в стуках-проблесках?
Не от слез ли ты блестишь,
в щелки пролитых?
Помнишь, как глаза глядели
в окна
отрешенно,
как по насыпи летели
тени
от решеток,
и сквозь прутья,
будто голуби,
продирались
и - в полет
чьих-то писем треугольники
(может, кто-то подберет...).
И над соснами, рябинами
кружилось наугад:
"Ты не верь,
моя любимая...
Мама, я не виноват".
Было много разной лжи,
много страшного,
но не надо, не тужи,
магистральюшка!
Ветер бьет наперерез,
ну, а мелом -
наискось:
"Едет Братская ГЭС!" -
на вагоне надпись.
Говорят глаза с глазами
и с тайгой невиданною:
"Мы себя "сослали" сами
в ссылку удивительную!
Стань,
Сибирь,
светлым-светла,
радуйся
и радуй!
Наказаньем ты была,
сделайся
наградой!"
Сочинили хор-оркестр
москвичи с москвичками.
Едет Братская ГЭС
с рыжими косичками!

"Я на Сретенке жила -
расстаемся с нею.
Газировку я пила -
Ангара вкуснее.
В рюкзаке моем побились
мамины бараночки...
Мама новая, тайга,
принимай в братчаночки!"

(И не знаешь ты, девчонка,
что в жестокий первый год
твоя модная юбчонка
на портянки вся пойдет;
что в палатке-невеличке,
как рванет за сорок пять,
станут рыжие косички
к раскладушке примерзать.
Будут ноженьки в болячках.
Будет в дверь скрестись медведь,
и о маминых баранках
тайно будешь ты реветь.
Маникюр забудут руки.
Но ты выстоишь, как все,
в рукавицах и треухе,
в телогрейке и кирзе.
И в краю глухом, острожном,
как тобою решено,
себе Сретенку построишь,
танцплощадку и кино.
Пусть в Москве себя не тешат:
маникюр ты наведешь,
платье-колокол наденешь,
в туфлях узеньких пройдешь.
И ты будешь в платье этом
так сиять, сводя с ума,
словно лампочка со светом,
тем, что ты зажгла сама!)

Сосны синие окрест
с алыми верхами...
едет Братская ГЭС с шалыми вихрами!
Пой,
Алешка Марчук,
на глаза татаристый!
В разговоре ты -
молчун,
ну, а в песне -
яростный.
Пусть гитара семиструнная
играет до утра,
словно это
семиструйная
играет Ангара!

(И разве знаешь ты, Алешка,
с шнурком ковбойским на груди,
что жизнь твоя - еще обложка,
а книга будет впереди;
и что тебе с твоим дипломом
в тайге придется - будь здоров! -
пилою вкалывать и ломом,
зубря английский у костров;
что с видом вовсе не геройским,
чумазый, словно сатана,
прихватишь ты шнурком ковбойским
в грязи подошву сапога...
А после с красною повязкой
кидаться будешь ты в ночи
туда, где с вкрадчивой повадкой
по фене ботают ножи.
И только утром, на рассвете,
с усмешкой вспомнив левый хук,
ты сможешь взяться за рейсфедер,
и будет падать он из рук.

Но встанет ГЭС, и свет ударит,
и песня странствовать пойдет:
"Марчук играет на гитаре,
а море Братское поет..."
И в дальнем городе Нью-Йорке,
где и студенты и печать,
ты будешь кратко и неловко
о Братской ГЭС им отвечать.
Среди вопросов -
и окольных
и злых, пронзающих насквозь, -
вдруг спросит кто-то,
словно школьник:
"С чего все это началось?"
Но нет, не первые палатки
ты вспомнишь, тайно озарен,
а те побитые баранки,
а тот поющий эшелон.
И, вспомнив это все недаром,
ты улыбнешься - так светло! -
и, взяв у битника гитару,
ответишь весело:
"С нее!")

Эй, медведи,
прячьтесь в лес
робко,
как воробышки!
Едет Братская ГЭС
с гитарой на веревочке!
Пой,
уральской марки сталь,
песню силы,
храбрости!
Магистраль печали,
стань
магистралью радости!
Чтоб на рельсах -
ни слезинки
от извечной слезности,
наши души,
как светинки,
в свет великий сложатся!
В неизвестные края
пенно
и широко
ты летишь,
страна моя,
первоэшелонно.
Наши жизни -
на кону.
Наши жизни
лопаются.
Трудно нам,
как никому,
первоэшелонцы!
Но и звезды
и костры,
но и свет,
и солнце
кто так чувствует,
как мы,
первоэшелонцы!
И ты знай,
страна моя, -
если тяжело мне,
все равно я счастлив:
я -
в первом эшелоне!..

ЖАРКИ

"Куда идешь ты, бабушка?"
"Я к лагерю, сынки..."
"А что несешь ты, бабушка?"
"Жаркъ несу, жарки..."

В руках, неосторожные,
топорщатся, дразня,
жарки - цветы таежные,
как язычки огня.

И смотрит отгороженно,
печален и велик,
из-под платка в горошинах
рублевский темный лик.

И кожаные ичиги,
с землею говоря,
обходят голубичники,
чтобы не мять зазря.

Летают птицы, бабочки,
и солнышко горит,
и вдруг такое бабушка
тихонько говорит:

"Иду, бывало, с ведрами
и вижу в двух шагах
несчастных тех, ободранных,
в разбитых сапогах.

Худущие, простудные -
и описать нельзя!
И вовсе не преступные -
родимые глаза.

Ах, слава тебе, господи,
им волю дали всем,
и лагерь этот горестный
стоит пустой совсем.

А нынче непонятица:
в такую далину
аж целый поезд катится,
чтоб строить плотинэ.

И ладно ли, не ладно ли, -
приезжих тех ребят
в бараках старых лагерных
пока определят...

Мои старшъе внученьки
чуть зорька поднялись
и ведра-тряпки в рученьки -
и за полы взялись.

А внуки мои младшие,
те встали даже в ночь.
Ломают вышки мрачные
и проволоку прочь.

Ну, а в бараки попросту
с утра несет народ
кто скатерти, кто простыни,
кто шанежки, кто мед.

Приделывают ставенки,
кладут половики,
а я вот, дура старая,
жарки несу, жарки.

Пускай цветы таежные
стоят, красным-красны,
чтоб снились не тревожные,
не лагерные сны.

Уже мне еле ходится,
я, видно, отжила.
Вы стройте, что вам хочется,
лишь только б не для зла.

Моя избушка под воду
уйдет, ну и уйдет,
лишь только б люди подлые
не мучили народ..."

"Ну, что молчишь ты, бабушка?"
"Да так, сынки, нашло..."
"А что ты плачешь, бабушка?"
"Да так я, ничего..."

И крестит экскаваторы
и нас - на все века -
худая, узловатая
крестьянская рука...

Назад Дальше