Записки были переданы, срок обусловлен, и названо место. Сколько раз, оставаясь с супругом наедине, порывалась Изольда рассказать ему обо всём, сколько раз останавливалась она, не желая тревожить Жоффри пустым вздором. И вот на Асиньону спустилась ночь: душная, и тяжёлая от недавних дождей, непроглядная и волнующая. Герцогиня тайком вышла в сад: несмотря на духоту, на ней был плащ, скрывающий под собой успокоительную тяжесть кольчуги. Ей оставалось только ждать здесь, неподалёку от старой оливы, прислушиваясь к стрёкоту цикад и шёпоту ветра.
Она молилась Господу, опершись рукою о шершавый и тёплый ствол, готовя себя к испытанию. Но ожидание затянулось, и вместо благочестивых слов, очнулись в её памяти слова колыбельной. Изольда опустилась близ оливы, рука её скользнула вниз и коснулась воды купальни, и герцогиня, глядя на полное звёзд небо, тихонько запела:
Маленький мой, отчего ты не спишь, когда ночь уже рядом с тобой?
Маленький мой, отчего ты грустишь, когда мать твоя рядом с тобой?
Маленький мой, нет беды, что бессилен Господь отвести,
Я помолюсь, а ты успокойся и спи.Месяц взошёл, ярко звёзды горят, храня тайны небесных огней.
Месяц взошёл, ты добудешь ли мне драгоценную россыпь камней?
Месяц взошёл! Чтобы воином славным, могучим расти,
Маленький мой, я молюсь, а ты сладко спи.
Пальцы её скользили по водной глади, а глаза невольно считали отражённые в ней звёзды, когда вдруг послышались шаги, и приглушённый оклик: "Сударыня!". Она неслышно встала и подошла к условленному месту, мраморной площадке, окружённой высокими колоннами и изящно выкованными подставками, в которых тлели угли, разливая ровный, тускло-алый свет. Среди колонн стояли двое мужчин. После мгновенного замешательства Изольда узнала в одном Шарля, второй же был одним из сотен асиньонцев, неотличимым от толпы прочих: довольно высок, худощав, с длинным хищным носом и вскинутыми бровями. Лицо казалось смутно знакомым, но герцогиня не желала больше прятаться в благословенной тени сада: она шагнула вперёд, приветствуя гостя благосклонным и чуть надменным кивком.
- О, милостивая! - воскликнул купец, едва завидев её. - Как счастлив я, что ты откликнулась на мою просьбу! Нет в этом мире ничего важнее для меня!
Герцогиня благосклонно кивнула, и чуть улыбнулась тому, как хмурился Шарль, не одобрявший всей этой затеи.
- Что ж, гость, ты говорил, что должен мне сказать слова необычайной важности. Говори же, я слушаю.
Купец молчал, и счастливая улыбка исчезла с его лица. Помедлив, будто в растерянности, он воскликнул:
- Но милостивая! Как я могу говорить, когда этот благородный муж стоит рядом и слышит каждое слово! - его лицо выражало полное отчаяние.
- Я не отойду ни на шаг, - тут же с холодной решимостью ответил Шарль, и весь его вид говорил о том, что он не отступит, даже если Изольда прикажет исполнить просьбу купца, и от этой упрямости и надёжности Шарля, герцогиня почувствовала себя спокойней.
- Говори, купец, - ровным голосом велела Изольда, - или уходи прочь.
- Хорошо, милостивая. Известно ли тебе, что все богатства, какими только славна Асиньона издревле добывались трудом караванщиков, которые днём и ночью гнали по жаркой и каменистой пустыни караваны с товарами из Лакхвы, до которой доходят из великих степей торговцы шёлка, из цветущего Хайама, в который приходят корабли из далёких земель и привозят пряности, кость и сандал, из Бульмета, города, прославленного своими искусниками, которые вырезают узоры из кости и дерева столь тонкой работы, что никто, увидев их однажды, не смеет говорить, что видел что-то столь же прекрасное, созданное рукой человека, из Асадонии, где из моря достают вкуснейшую рыбу, устриц и жемчуг, какого не сыщешь больше нигде, и ведут они свои караваны в вечном страхе, что нашлёт на них Всевышний, как проказу, лихих людей, или ветер поднимет песок и пыль и залепит им глаза, и собьёт с дороги, или пересохнут колодцы и ручьи, которые каждый из них знает наперечёт, или что добрые жители Асиньоны разгуляются и раскричатся, и отнимут их товары, не заплатив. Тяжела жизнь караванщиков, милостивая, однако теперь не водить им караваны ни в Лакхву, ни в Хайам, ни в Бульмет, и обнищает цветущая Асиньона, как мельчает и сохнет озеро, когда ручьи, питавшие его, выбирают себе другую дорогу. Однако, милостивая, знай, что мне был сон, в котором привиделось мне, что в дни солнцестояния, я будто бы вёл караван из Лакхвы в Асиньону, и нагружен он был дорогими подарками, и, когда думал я о подарках, я вспоминал о тебе. Однако же, милостивая, тебе известно, как известно это и мне, что светлый герцог, муж твой, запретил вести караваны в Лакву, и сказал он, что пока и Асиньона, и Лакхва не станут служить одному царю и одному богу, не допустит он меж ними караванов, и, да простится мне дерзость моя, есть в моей душе сомнение, мутное как прокисшее вино, что не сможет благочестивый король Филипп к этому сроку покорить гордую Лакхву.
Купец замолчал, и, обхватил одной ладонью другую, прижал их к груди, поднимая на Изольду умный взгляд, в котором герцогиня увидела лесть, надежду и страх.
- Ты видел сон, купец. Что есть сон некрещённого, как не игра бесов? Забудь его, и тогда знай, что караван ни до Лакхвы, ни до других городов не пойдёт, покуда не будет на то воли его светлости, герцога Жоффруа Асиньонского, Богом мне данного благочестивого мужа!
- И всё же тот сон не даёт мне покоя, милостивая! Хоть и знаю, я, что не изменит твой муж своего слова, однако… - заговорил купец так быстро, что его речь стала похожа на сарацинскую, и слов в ней было почти не разобрать.
- Отрекись от Сатаны и крестись в истинную веру, купец! - оборвала его Изольда. - Тогда сны перестанут тебя мучить! Неужели это и были те самые важные слова, купец, неужели это всё, что ты хотел мне сказать?
- Ах! - воскликнул он и всплеснул руками. - Что за злая судьба свела меня с тобою, милостивая, но заперла слова в моём сердце печатью недоверия! Но знай! Не в силах я уйти, так и не сказав тебе, что тревожит моё сердце! Знай, что оно трепещет, когда я смотрю на тебя, знай, что ночью мне нет сна из-за светлого твоего образа, милая, и душа моя рождает стихи:
Уходи навсегда от безумства сражений и битв,
Уходи в те сады, что цветут в плодороднейших землях,
Уходи же со мной, все печали свои позабыв,
Уходи! Жар любви объясняет души устремленья!
Купец замолчал, заломив руки, ожидая её ответа. Изольда рассмеялась мягким, переливчатым смехом.
- И это всё, купец? Ради этого ты всё затеял? Знай же, что я жена своего мужа, и благодари Господа, что не велю я моим людям схватить тебя и бросить в темницу за дерзкие слова! Прочь, купец!
Она развернулась, так что колыхнулись полы плаща, и зашагала прочь. В душе её облегчение боролось с разочарованием, а ненужная кольчуга вдруг стала смешной и тяжёлой. Герцогиня уходила по мозаичному полу вглубь дворца, погружаясь с каждым шагом в уютные мысли о звёздах, доме, детстве, отдаваясь воспоминаниям, о тихом скрипе верёвок, за которые подвешена была колыбель, и тихому голосу матери, которая просиживала, порой, бессонные ночи, баюкая младенца, её младшего брата. Мысли о далёком, оставленном доме приходили сами собой, и герцогиня отдалась им, оставляя позади залитую алым багрянцем площадку, с которой сир де Крайоси уже увёл Джабраила аль Самуди.
Что же до Джабраила, то он покидал знакомый когда-то дворец, кляня себя последними словами, равняя себя в уме с ишаком, и с верблюдом в сообразительности. Отчего так ослепил его прекрасный образ северянки, отчего заслонил небосклон мысли настолько, что не сумел он додуматься, что герцогиня не станет встречаться с ним с глазу на глаз, что слова его непременно достигнут чужих ушей? Отчего не придумал заранее способа намекнуть, дать одной только ей угадать смысл спасительных слов! Отчего на ум ему пришли лишь безумные рассказы о снах и любовные стихи, какие более пристало бы произносить, заглядывая волоокие глаза юной дочери какого-нибудь харчевника в каком-нибудь занесённом песком городе на краю земли, отчего? Но отступать было поздно, Джабраилу оставалось ждать, и он в отчаянии уходил от сурового взора рыцаря по извилистым переулкам ночной Асиньоны, и в сердце его боролась надежда, что Изольда поверит ему, и страх перед тем, что рыцарь поймёт весь его замысел. Уж не лучше ли тогда было и вовсе молчать, притворившись безумцем?
Следом за ночью настало утро, а после оно сменилось жарким днём, но к вечеру ветер опять принёс грозу и прохладу: осенью погода переменчива в Святой земле. Менялась она не раз и не два, а Джабраил всё ждал, но вот однажды странный путник показался, чуть свет, на улицах Асиньоны. Он ехал на высоком широкогрудом коне в простой сбруе и с потёртым седлом, сам он был одет так просто и бедно, что непонятно было, христианский ли он паломник или урождённый в Асиньоне нищий: если бы не могучий конь, чьей стати могли позавидовать многие, добрые люди Асиньоны, может, и накормили бы путника чечевичной похлёбкой. Лицо путник прятал под глубоким капюшоном и сторонился стражников, но что в этом удивительного, когда город захвачен, и то и дело то тут, то там, северяне и южане обнажают отточенную сталь?
Держась сперва в тени раскидистых пальм, а после - городской стены, путник пробрался через затейливые переходы и проулки к бедной части города, где селились ремесленники, из тех, кому не улыбнулась удача, торговцы всякой всячиной, честные бедняки и разномастные воришки. Ещё жили в этой части Асиньоны гадалки, ведьмы, колдуны и предсказатели, которые добывали себе пропитание, обманывая доверчивых путешественников. Да только поди докажи простаку, что его надули! Он будет плеваться слюной и рвать себе бороду, доказывая, что есть среди всех мошенников и плутов в славной Асиньоне одна колдунья, которая зря слова не скажет, а что скажет, то и исполнится. Не иначе как к ней, к старухе Лисаале, чья кожа давно превратилась в бурый пергамент, а волосы - в полупрозрачный пух, и ехал странный путник, расталкивая широкой конской грудью без дела шатающихся по узким проулкам зевак.
И верно: путник, проплутав по закоулкам, проходам и подворотням, очутился, держа коня в поводу, во дворике, окружённом кривоватыми стенами, застланном циновками и полосатыми ткаными коврами, совсем уже выцветшими от палящего солнца. Такой же полосатый ковёр служил навесом, а в его тени, насколько могли различить глаза путника, сидела закутанная в шали, платки и тряпки старуха.
Путник склонил голову и шагнул под навес: в ноздри ему ударил кислый запах немытого тела, и вместе с ним - тяжёлый дурман курений.
- Скажи, старая, где мне найти Лисаале? - обратился путник к старухе, и выговор выдал в нём чужака.
- Зачем тебе Лисаала? - спросила старуха шепчущим, сиплым голосом.
- Об этом я поговорю с нею.
- Знай же, - рассмеялась старуха в ответ, - что я и есть Лисаала.
Тут путник шагнул вперёд и наклонился, схватил старуху за плечи и поднял из кучи тряпья, будто ворону из гнезда. Сиплый смех перешёл хриплый кашель, любопытство и страх смешались на безобразном лице. Путник между тем оглядывал её внимательно и придирчиво, словно покупку на базаре, наконец, разжал хватку, позволяя старухе рухнуть назад, в своё разорённое гнездо.
- Ты не она, - обронил путник, а старуха, перестав кашлять, запричитала:
- Ишачий сын! Пустое вымя! Сушёное дерьмо, вот ты кто! Честные люди Асиньоны, вы видели, что он сделал со старой Лисаале, видели, как оскорбил её? Пусть пески поглотят тебя, вражье племя, шайтанова приблуда! - вопила своим сиплым шёпотом старуха, будто во дворике было кому её слушать.
- Уймись, Сальма, - послышался вдруг другой голос, и путник обернулся, чтобы увидеть, что цветастый ковёр, закрывавший одну из дверей, из тех, что выходили во двор, отодвинулся, и на пороге появилась скрытая тенью женщина. - Иди за мной, твоя светлость, я Лисаала, - сказала она, то ли от незнания, то ли нарочно исказив герцогский титул.
И герцог, фыркнув, пошёл за ней. Пока глаза его привыкали к полумраку душной комнаты, Жоффруа пытался понять, как старуха узнала его? Он старался держаться как обычный путник, бедный рыцарь, прибившийся к походу в Святую землю в поисках спасения души, богатства и славы. Мало ли таких в городе? Да вся Асиньона наводнена ими, безземельными смельчаками. Однако же старуха узнала его - откуда? Кто-то выдал. Или ведьма и вправду невеста дьявола, чёрт её побери: подумав так, Жоффруа звучно сплюнул себе под ноги.
- Что ты хочешь от старой Лисаале, жестокий человек? - спросила старуха. Жоффруа так и не различил в полутьме её лица, но голос был мягкий, спокойный, старческий.
- Я хочу, чтобы ты помогла Господу услышать мои молитвы, старая. Пусть жена родит мне сына.
Старуха молчала, герцог ждал. Он тяжело и шумно дышал, в комнате было душно, и пот мигом проступил на его лбу, стал солёными ручейками стекать вниз, заставлял бороду нестерпимо чесаться. Старуха заговорила, в тот самый миг, когда он уже собирался схватить её за костлявые плечи и потребовать ответа.
- Тебе придётся заплатить за это.
- Ты хочешь платы?
- Чего ещё ты ждал от невесты дьявола, дочери сатаны? - рассмеялась старуха в ответ спокойным, невесёлым смехом, и герцог вздрогнул, ибо в этот миг ему показалось, что старая заглянула к нему в душу. - Ты заплатишь.
Теперь замолчал герцог. В душе его боролись разные намерения, боролись смутно, подспудно, не находя выражения в словах, но боролись недолго. Герцог уже решился на всё, когда переоделся простым странником и отправился ранним утром по Асиньоне в поисках старой Лисаале, о колдовской силе которой не говорил лишь немой.
- Заплачу.
- Тогда жди, - ответила Лисаала.
И герцог ждал, уперев взгляд в лицо старухи, едва различимое, расплывчатое, будто и вовсе выдуманное. Было душно, кружилась голова, в жарком воздухе мешались запахи благовоний, вина, пота и копоти. Герцог старался разглядеть её лицо, и от напряжения перед его глазами поплыли цветные круги, комната будто разом навалилась на него, стены закружились в медленной пляске. Голос старухи бормотал что-то неразборчивое, набирая силу с каждым повтором, подчиняясь внутреннему биению. Кровь в висках стучала, обозначая каждое слово, сверкнули во мраке белки старушечьих глаз, герцог отпрянул и, не чувствуя ног, повалился на пол.
Поднялся - казалось - тут же, гаркнул что-то, больше чтобы проверить голос, и старуха заговорила:
- Родит жена сына. Теперь плати. И мне дай десять дирхемов.
Герцог бросил ей кошелёк с тридцатью, и тот глухо звякнул о стол.
- Ежели не родит, из-под земли тебя достану.
- Ступай, ступай, - отвечала старуха, будто услышала что-то своё. - Тут душно и тесно, вот голова и кружится. Пойдёшь на волю, надышишься, ступай…
Голос её звучал как заклинание, неотвязно преследуя слух Жоффруа, пока он выходил со двора и плутал в переулках.
Ах, знал бы герцог, что если сумела узнать его старая Лисаала, то и другие могли распознать в одиноком путнике его светлость герцога Жоффруа, что пустился в бездумной храбрости один по беспокойным улицам Асиньоны! Едва только герцогский статный конь степенно прошагал в подворотню, заставляя всадника низко наклониться в седле, чтобы не расшибить лоб, путь ему преградили трое, по виду - асиньонцы, в руках длинные копья. Герцог заметил их слишком поздно, и сперва решил вдруг, что те хотят говорить, отчего промедлил дольше, чем следовало, и опомнился, только когда самый рослый из троих ударил его копьём. Спасла кольчуга и выучка: Жоффруа успел слегка повернуться, и удар пришёлся вскользь. Он протянул руку к притороченной к седлу куче тряпья, и выхватил из неё меч, но противники наступали: один ударил коня в шею, и тот взвился на дыбы, громко и жалостливо заржав. Жоффруа едва удержался в седле, но копейщик поплатился за свою наглость: герцогский меч лишил его нескольких пальцев.
- Стража! Стража! - заревел Жоффруа, и оглянулся: как раз вовремя, чтобы отразить нацеленный в спину удар. Сзади было ещё двое противников - или трое, он не разобрал. Кровь ударила герцогу в голову, он слышал дыхание смерти, и дыхание это, будто дурманящий настой из трав, будто креплёное вино, лишило его чувства боли, не оставило страха. Герцог послал коня вперёд, на выставленные копья, прыжок, другой: и удар, который выбросил его из седла, заставил перелететь через голову взбешённого коня, грузно удариться о землю.
Жоффруа вскочил на ноги и, оглушённый, стал водить мечом из стороны в сторону: перед глазами всё плыло и двоилось, голова кружилась до тошноты, но рядом был враг, герцог чувствовал это. Жоффруа ударил его, с удовольствием ощущая, как меч рвёт ткань и проходит сквозь плоть. Но тут же копьё толкнуло его в плечо. Удар показался тупым, беспомощным, будто били древком, и герцог дёрнулся, отмахнулся мечом.
Проклятая жара! Солнце пекло голову, застилая мысли туманом. Нападавших было шестеро, теперь он понял: одного он достал, другой только что ударил его копьём, четверо остальных никак не могли сладить с обезумевшим от боли и ран конём. Нужно было уходить, и Жоффруа толкнул, что было силы ближайшего противника, и тяжело побежал, бросив последний прощальный взгляд на коня, своей жизнью купившего ему возможность спастись.
Герцог не разбирал дороги, он нырял в подворотни, взбегал по кривым ступеням, снова сворачивал, стараясь оторваться от убийц. И вот, он оказался один на пустой улице. Меч его был обнажён, и Жоффруа готов был встретить врага теперь, лицом к лицу, в честной схватке. Позади него послышалось бряцание колоколецев, мерные удары колотушки, шарканье, харканье, хриплый шелест голосов и тяжёлый смрад. На улицу из-за поворота вываливались нестройной толпой нищие. Герцог бросил на них взгляд скривился, сплюнул, и вновь обернулся к лестнице, откуда появился сам, откуда он и ждал убийц.
Дребезжащий звон колокольцев приближался, боль в плече разгоралось всё сильней с каждым новым ударом сердца, кровь липким ручейком просачивалась через разорванное платье и кольчугу. Герцога мутило, но он стоял на ногах твёрдо, и рука крепко сжимала меч, он был готов к битве.
- Милости! - прохрипел голос. - Милости, господин, милости!
Это нищие подошли совсем близко, и тянули к нему руки, едва не касаясь. Их лица были безобразны, грязны и раздуты, глаза покрыты бельмами, от тел шёл тяжёлый смрад, и герцог отмахнулся от них:
- Идите прочь! - и меч со свистом описал в воздухе дугу.
Будто вода, которую оттолкнул упавший камень, нищие вёртко отпрянули в сторону, испугавшись меча, но, так же как и вода, толпа сомкнулась вокруг герцога в следующий же миг:
- Милости! - кричали одни беззубыми ртами, пока другие тянули к нему руки, касались его, искали на поясе ножны или кошелёк. Жоффруа едва не захлебнулся от отвращения, ему казалось, что его собственная кровь сочится из раны и смешивается с грязью, пылью и гнилью, на костлявых руках, и что этот богопротивный союз скрепляется печатью знойного солнца.