Мы жили милях в десяти от побережья Тихого океана и несколько раз в неделю отправлялись на пляж купаться и загорать. Однажды, сидя рядом с Тэдди под пляжным зонтом и глядя на синие волны, я ощутил какое-то беспокойство. Вспомнилось плавание на плоту, сто пятнадцать дней, проведенных в одиночестве среди этих волн, - не здесь, правда, но в этом же океане, когда я был один и знал, что на расстоянии тысяч миль нет ни одного человеческого существа. Я почти все забыл. Так давно, кажется, были эти прекрасные дни и ночи! Весь мир принадлежал мне, начиная от самой высокой звезды на небе и кончая глубинами подо мной, из всего многомиллионного населения земного шара поблизости не было ни одной живой души.
Тэдди встала и пошла окунуться. Я следил за ней: из-за обратного течения было опасно заходить дальше чем по колено. Я погрузился в мечты, заново переживая те дни. Опять я видел акул и летучих рыб, стремительные броски корифен и двух моих маленьких спутников - черную кошку Мики и зеленого попугая Ики. Мики еще здравствовала и находилась тоже в Калифорнии, в Лонг-Биче, совсем поблизости от меня. Многое уже стерлось в моей памяти. Все путешествие казалось видением, которое вытеснил из головы калейдоскоп картин моей жизни, начиная с самого детства. Но сегодня, когда я, умиротворенный, размечтался под жаркими лучами солнца, меня охватили воспоминания.
Славное это было путешествие! Правда, мне все время угрожали неудачи, смерть и отчаяние, но ведь человек так легко забывает плохое! Спокойное море напомнило мне о знойных днях, когда паруса на плоту свисали с рей, подобно грязным тряпкам, бревна обрастали мхом и, казалось, глубже погружались в море, когда пустоту горизонта лишь изредка нарушала одинокая птица, пробивавшаяся вдали между стенами облаков, которые стали на якорь вокруг меня и не выпускали на волю. А тут я еще заболел. Целые сутки я, подавленный, несчастный, валялся на палубе, корчась от боли и то прижимаясь искаженным от мук лицом к бамбуковой палубе, то переворачиваясь на спину. Мне даже хотелось умереть. Я подполз к рации, хотя прекрасно знал, что она не работает, и попытался включить ее, в нелепой надежде, что проходящее судно примет мои сигналы. Глаза мои отыскали над дверью каюты острые, как бритва, ножи для разделки рыбы. Всадить бы один из них в низ живота, откуда по телу растекается боль, и прекратить нестерпимые судороги! Я нацарапал на обрывке бумаги прощальную записку Тэдди и прикрепил ее к двери. Много часов пролежал я потом без сознания на палубе. Солнце вставало и садилось, волны перекатывались через меня, но я ничего не замечал, и только веревка, которой я привязался к плоту, не давала мне упасть за борт.
Когда я пришел в себя, боли как не бывало. Так же внезапно, как появилась, она исчезла. Только нажав на болевшее место, я вспоминал о ней. Я не мог понять, в чем дело: живот никогда меня не беспокоил. Много дней я ощущал такую слабость, что вставал только с помощью веревки, и исхудал до того, что лишь кожа да кости остались. Так до конца плавания я и не выздоровел окончательно. В Нью-Йорке выяснилось, что у меня язва желудка. Врач, который перед моим отъездом предупреждал, что в пути меня может схватить приступ аппендицита или что-нибудь в этом роде, напомнил:
- А вы ведь уверяли, что вас никакая хворь не берет. Запросто могли отдать концы.
Меня постигло еще одно несчастье: я лишился всего запаса воды. Она хранилась под палубой в пяти жестяных баках, стоявших прямо на бревнах плота и ничем не закрытых от волн. Тонкая жесть проржавела, и вода вытекла. Я успел спасти стаканов девяносто драгоценной влаги.
Еще на "Генриетте" я приучился понемногу пить морскую воду, чтобы возместить отсутствие свежих овощей и фруктов, необходимых для бесперебойного функционирования желудка, и потом в плавании всегда пил ее. Впоследствии я убедился, что она обладает и другими, еще не изученными целебными и питательными свойствами.
И все же какой ужас я испытал, когда увидел, что остался без пресной воды! Сначала я стоял, словно громом пораженный, затем схватил пустые баки, легкие как перышки, и один за другим выбросил в море. Бачки, сверкая серебристыми гранями - они ведь были совершенно новые и проржавели только в швах, - долго танцевали передо мной на волнах, то подпрыгивая вверх, то опускаясь вниз.
Время шло, солнце прочертило по небу свой огненный путь, а я все стоял, потрясенный тем, что остался без воды, если не считать девяноста стаканов неприкосновенного запаса. До ближайшей земли - Маркизских островов - было больше тысячи миль. Я бы, конечно, мог дойти до них, но там плот неминуемо разбился бы о крутые берега, а мне пришлось бы отказаться от конечной цели - острова Самоа лежали тремя тысячами миль дальше. Даже ругать было некого. Я сам был виноват в том, что держал воду в ненадежных сосудах, да еще прямо на плоту, через который перекатывались волны. Наконец наступил вечер. Солнце село, звезды несмело вышли в ночь и взглянули на море. Было тихо, море было спокойнее, чем обычно. Покой охватил и меня. И тут я вспомнил о своей старой привычке. Я снял с гвоздя жестяную кружку, опустился на краю плота на колени и зачерпнул воду. Первый глоток, как всегда, ожег меня горечью, но я знал - вреда это принести не может. Теперь я мог со спокойной душой продолжать путешествие. Через три недели, когда я находился в семидесяти пяти милях от Маркизских островов, прошел тропический ливень - единственный за все плавание, - и я наполнил все сосуды.
...Тэдди продолжала ходить взад и вперед по мокрому от схлынувшего прилива твердому песку. Мне пришли на память и другие злоключения. Однажды я забросил леску. Приманкой служила летучая рыбка, упавшая ночью на палубу. Вокруг плота резвились корифены, одну из них я и хотел заполучить. Вскоре леска натянулась. Вытаскивая ее, я уже знал, что поймал не корифену - зацепленная крючком, она несется пулей, - а акулу. Я вытащил ее на скользкие, обросшие мхом бревна. Она лежала на спине с широко раскрытой пастью, в которой сверкали два ряда зубов. Я вставил акуле в пасть острогу, чтобы извлечь крючок, и начал выдирать его оттуда. Наконец мне удалось его высвободить. В тот же миг хищница, лежавшая почти без движения, ожила и сильным ударом хвоста выбила острогу у меня из рук. Я потерял равновесие и через голову акулы шлепнулся в воду. Обезумев от страха, я быстро перевернулся, чтобы ухватиться за край плота, но он уже покачивался за пределами досягаемости. Тут меня что-то потянуло... Когда я падал, крючок, извлеченный из пасти акулы, зацепился за рукав свитера. Я схватился за леску и начал подтягиваться к плоту, медленно, осторожно - леска была старая, во многих местах она была еле жива. Мне ее подарил в Кальяо капитан тунцеловного клипера. Подтягиваться и плыть мешала поврежденная артерия на левой руке: я порезался о челюсть акулы, за которую в поисках опоры схватился при падении. Благополучно взобравшись на плот, я наложил жгут на рану. Ее необходимо было зашить, но чем? Игла для парусов была слишком толстой и причиняла сильную боль. Сто дней спустя, когда я высадился на берег, рана еще не затянулась.
Трудности и невзгоды... Борьба, что закаляет человека... Минуты, которые решают - жить или не жить... Я улыбался, глядя в синие глаза Тихого океана, как улыбаешься старому другу, с которым прожил славные дни. Тэдди вернулась и села рядом.
- Вода чудесная. Пойди искупайся, - сказала она.
Вечером я шагал взад и вперед перед нашим бунгало на пустынных отрогах хребта Санта-Маргарита. Тэдди сидела дома за книгой. Кругом было тихо, если не считать шуршания сухих листьев авокадо в ближней роще, напоминавшего скорее тихий шепот. Мне казалось, что это Тихий океан все еще беседует со мной о семи бальсовых бревнах, скрепленных в плот, который плывет сквозь бури и штили. Вдруг тишину нарушили вопли, визги и стоны безумцев, объятых пламенем: стая койотов напала в соседнем ущелье на след кролика. Затем снова стало тихо, так тихо, что мне почудилось, будто я слышу, как переговариваются звезды. А я все ходил, как маятник, туда и обратно, туда и обратно, не отрывая глаз от западной части горной цепи, за которой в нескольких милях раскинулся Тихий океан. И вдруг я понял, что предприму еще одно плавание на плоту. Вот так неожиданно, словно откровение, ко мне приходили все мои решения.
Шли дни, а Тэдди даже не подозревала, что я замыслил. Впрочем, мое намерение еще не приняло конкретной формы, хотя я уже решил, что, как и в 1954 году, отправлюсь из Кальяо, но пойду на этот раз в Австралию, если удастся - в Сидней. Это означало, что я пересеку с востока на запад весь Тихий океан, пройду один, без высадки на сушу, не меньше двенадцати тысяч миль. Суждено ли когда-нибудь сбыться этой мечте, порожденной бездействием? - спрашивал я себя сотни раз. Можно ли совершить такое плавание? Я проделывал путешествие, день за днем, ночь за ночью отыскивая в нем минусы и плюсы, стараясь предугадать капризы безжалостного моря. И что на меня вдруг нашло? Безумство это или же долго сдерживаемая физическая энергия властно потребовала приложения? А может, сказалось унаследованное от матери желание посмотреть, что скрывается за горизонтом? Как бы то ни было, мысль о плавании не покидала меня.
Однажды я поделился ею с Тэдди. Она посмотрела на меня так, словно я сошел с ума. Убеждать ее было все равно что киркой разбивать египетскую пирамиду, вынимая камень за камнем. Я рассказал ей обо всем, что передумал за эти дни, - лишь бы она поняла, почему мне необходимо совершить путешествие. Однажды, выслушав заново все мои доводы, Тэдди совершенно неожиданно для меня сказала:
- Жизнь с тобой станет невыносимой, если ты этого не сделаешь. Собирайся!
Я написал письмо в Эквадор: смогу ли я получить бальсовые бревна, если да, то когда, и возможно ли переправить их в Штаты? Я хотел строить плот в Нью-Йорке - там легче достать все необходимое, а оттуда пароходом переправить его в Кальяо.
Я хорошо помнил, что мне пришлось перенести в 1954 году, когда я искал для плота достаточно большие бальсовые деревья. Несколько месяцев подряд я летал на маленьких одномоторных самолетах над непроходимыми болотами и устьями рек. Был сезон дождей, часто туман закрывал леса или тропический ураган превращал их в бушующее море листьев. Несколько раз мы над дикими дебрями теряли ориентацию. Однажды самолет зацепился крылом за верхушку дерева и начал падать, но пилот каким-то чудом сумел избежать катастрофы. Кончилось тем, что, израсходовав почти все горючее, он посадил машину на узкую полосу травы, едва видимую в полумраке бури.
Но я все же нашел свои бальсовые деревья, хотя и не там, где искал. Мне сообщил о них индеец, живший в джунглях около Кеведо, в ста милях от Гуаякиля вверх по Рио-Плайе. "Я знаю несколько больших деревьев, - сказал он просто. - Пойдем со мной!" Мы прорубили мачете сквозь густую растительность проход на несколько миль. Деревья, голубовато-серые гиганты с гладкой корой, возвышались подобно колоннам, ожидая меня в полумраке джунглей. В радиусе трехсот - четырехсот ярдов их было семь штук, все нужного мне размера. Они стояли так близко друг к другу, словно принадлежали к одной семье, потому-то я и назвал мой плот "Семь сестричек" - "Siete Hermanitas" по-испански. У основания они имели в диаметре около двух с половиной футов - большая редкость для бальсовых деревьев, которые обычно гибнут и рушатся, не достигнув преклонного возраста. Мы прорубили через джунгли тропу, по ней быки протащили бревна до ближайшей дороги, там их погрузили на грузовики и доставили к реке, по которой за три дня сплавили до Гуаякиля. В Гуаякиле их вытащили на берег, и я связал плот.
Несколько месяцев из Эквадора не было никаких известий. Я написал еще раз и наконец получил ответ. Вокруг Кеведо деревьев нет, сообщили мне, но их можно найти в глубине страны. Придется, однако, дожидаться сезона дождей, вернее, его окончания, так как сейчас все реки пересохли. Надо ждать восемь или десять месяцев. А чтобы по пути в Нью-Йорк стволы не треснули, их придется тщательно запаковать. Я знал, что побывавшие в воде бальсовые стволы дают большие трещины, что их вообще опасно перевозить - так они непрочны.
- Давай поедем в Эквадор и поищем сами, - предложила Тэдди, всегда жаждущая путешествий и приключений.
- В джунгли?
- Да, мне всегда хотелось там побывать.
- Ты и не представляешь себе, что это за джунгли.
- Я не боюсь. Женщины бывали в джунглях, значит, я тоже могу. А ты, может, найдешь нужные деревья, не дожидаясь сезона дождей. В пятьдесят четвертом году ты ничего не ждал.
Я покачал головой.
- Ты не знаешь, что я перенес, пока летал над джунглями и потом, когда вывозил деревья. Счастье мое, что мне удалось раздобыть быков, что поблизости не было больших болот. Деревья надо было искать в устьях или на берегах рек, к тому же достаточно полноводных, чтобы они могли унести срубленный ствол. Нет, придется ждать, иного выхода нет. Я и подумать не могу о том, чтобы снова ехать в Эквадор на поиски бальсы. Слишком дорого это обходится: лихорадка, москиты и неизменное "маньяна", если вам нужна помощь местного населения. "Маньяна" означает "в будущем году".
- И все же я бы поехала...
- Ну, ты бы поехала хоть к черту на рога.
- Нет, просто мне кажется, что, пока ты не поедешь и не займешься поисками сам, ничего не получится.
Однажды мы снова отправились на пляж понежиться на песке. В одном месте пришлось перебираться через трубопровод. Он подводил воду к бассейну яхт-клуба, примерно в миле от берега, около Кэмп-Педлтона. Я положил руку на огромную трубу, чтобы перелезть через нее, и тут-то меня осенило. Трубы! Вот что мне нужно!
- Тэдди! - воскликнул я. - Вот они - мои бревна! Я возьму трубы!
- А будут ли они плавать? Железо ведь! - усомнилась Тэдди.
- Ну а как же плавают корабли с металлической обшивкой? Линкоры, например, имеющие стальную броню толщиной в фут?
- Ну, это совсем иное дело.
- Не волнуйся, трубы будут держаться на воде. Как это мне раньше не пришло в голову! - Я поднял камушек и ударил по трубе. - Ничуть не хуже бревна!
Я смотрел на трубы, сваренные в длинную цепочку, тянувшуюся вдоль побережья, прислушивался к шумам внутри них - к журчанию бегущей воды и стуку гальки и песка о стенки. "Эти трубы тяжелые, - думал я. - Мне такие толстые ни к чему, но потоньше вполне подойдут... И где я раньше был!"
Через несколько недель мы обзвонили в Нью-Йорке все фирмы, занимавшиеся продажей труб. Весь день нам некогда было передохнуть... Столы, шкафы и даже полы были буквально засыпаны письмами, рекламами, номерами телефонов и записями, что нужно сделать. Наша машинка трещала всю ночь напролет. Я отправился в Айленд-Сити к мастеру, делавшему паруса для "Семи сестричек". Не посоветует ли он, где можно построить плот?
- Напротив, через улицу, - ответил он. - Другого места здесь я не знаю.
На огромной верфи под навесами и в сараях стояли яхты и моторные катера, зачехленные на зиму.
- Располагайтесь, как хотите, - сказали мне. - Можете хоть завтра начинать.
Но как работать под открытым небом, на снегу толщиной два фута, около залива, скованного льдом? Снег стает в лучшем случае в конце апреля, а был еще канун Рождества. Тогда мы нашли более подходящее место - в штате Нью-Джерси. После долгих споров мы решили построить тримаран - этот плот, известный еще в древности, последнее время вошел в моду. Договорившись о размерах, мы приступили к делу.
Плот состоял из трех плоскодонных понтонов длиной двадцать футов каждый, средний из которых несколько выступал вперед. Длина плота по ватерлинии составляла около тридцати четырех футов, ширина - около двадцати. Понтоны соединялись шестидюймовой стальной трубой, которая опоясывала их поверху и скрепляла поперечные брусья. На эту раму была настлана палуба из лучших двухдюймовых досок орегонской сосны, используемых на авианосцах. Грот-мачта имела высоту около тридцати восьми футов. К ней крепился рей длиной восемнадцать футов с гротом. Задняя мачта имела высоту двадцать футов, а утлегарь , на котором был закреплен грота-штаг, возвышался над палубой на десять футов.
За мачтой находилась каюта для провизии, карт, секстанта, хронометров, фотоаппаратов и пленок - словом, для того имущества, которое нельзя было оставлять на палубе. Каюта, имевшая около семи футов в длину и пяти в ширину, обеспечивала крышу над головой и мне. Понтоны были заполнены полюретеном . Заливали его в жидком виде, но потом он затвердевал, заполнял все пространство и превращался в твердую коркообразную массу, не пропускающую воду. Благодаря этому плот не мог затонуть, даже если бы за продолжительное плавание понтоны проржавели или я наткнулся на скалы или рифы. У меня было два руля поворота - по рулю на каждый понтон в кормовой части. В остальном плот не отличался от "Семи сестричек".
Тэдди хотелось, чтобы меня осмотрел врач, ее двоюродный брат. Я знал его. В свои сорок лет он уже добился успеха, применяя современные методы лечения. Я считал, что могу обойтись и без осмотра, но Тэдди настаивала.
- Нельзя пускаться в такое плавание, не проверившись, - уговаривала она меня. - Полгода, а то и больше на плоту... И о чем ты только думаешь? Может, ты болен, сам того не зная, тогда может случиться что угодно. Вспомни, что было в пятьдесят четвертом году... Ты чуть было не умер. А если тебя вот так же схватит еще раз? Тем более что ты утомлен сборами. Если что-нибудь не в порядке, Берни выяснит и предупредит тебя. Он может дать тебе с собой на всякий случай лекарства, чтобы ты не страдал, как в тот раз. Если ты уедешь, не показавшись врачу, у меня не будет ни минуты покоя. Тебе семьдесят лет, и, что там ни говори, семьдесят есть семьдесят, а не тридцать пять. Не валяй дурака!
Я улыбался, зная, что Тэдди заставит меня побывать у врача...
- В пятьдесят четвертом, - продолжала она, - доктора в Кальяо хотели тебя осмотреть, но ты отказался.
- За несколько недель до выхода из Гуаякиля я надорвался, - возразил я. - Мне не хотелось, чтобы врачи меня задержали.
- Они бы и задержали или, во всяком случае, велели бы носить бандаж. Преступление, что ты ушел в море без него. Могло произойти непоправимое несчастье. Итак, Билл, я немедленно позвоню Берни и договорюсь, когда он тебя примет.
Я сделал несколько анализов крови и прошел другие исследования, о которых раньше даже не слыхал.
Берни знал свое дело. Позднее Тэдди созналась, что он обещал "задать мне жару" и сообщить ей, если обнаружится какой-нибудь изъян в моем организме. В один прекрасный день он уложил меня на стол. К моим рукам и ногам, голове и другим частям тела подключили провода, соединявшиеся с машиной устрашающего вида с разноцветными шкалами и указателями, с лампочками, которые то зажигались, то гасли. Берни делал кардиограмму. Я спокойно дышал - так велел Берни, прислушивался к тихому гулу мотора и наблюдал за лицом Берни. Оно ничего не выражало. Наконец он выключил ток и посмотрел на ленту, зафиксировавшую работу моего сердца.
- Черт возьми! - произнес он, нахмурившись.
- Что-нибудь не так? - спросил я, уверенный, что он обнаружил нечто ужасное и путешествие не состоится.
- Вы потрясающе, я бы сказал, невероятно здоровы, - сказал он, удивленно качая головой, еще раз просмотрел кардиограмму, отсоединил провода и велел мне подняться.