Смеющиеся глаза - Анатолий Марченко 11 стр.


Он присел рядом со мной на крылечке, и по его вдруг подобревшему лицу я понял, что затронул любимую им тему.

- Скажу по секрету, - заговорил он дружеским тоном, - граница для меня - лучшее лекарство. Меня ишиас мучает проклятый. Во время поиска в болоте пришлось побывать. А как на дозорку выйду - вроде проходит. Верите? Кстати, какого вы мнения о Колоскове? - вдруг спросил он.

Я оказал, что Колосков, кажется, по-настоящему не любит границу.

- Как это не любит? - возмущенно спросил Перепелкин. - Любовь к профессии сама не рождается. Ее воспитывают.

- Не согласен, - запротестовал я. - У каждого свое призвание.

- Меня никто не спрашивал о призвании, - проворчал Перепелкин. - Вызвали и сказали, что нужно охранять границу. Я повторил приказ и переоделся в пограничную форму. А вы - призвание. Вы думаете, из него настоящий художник получится?

- Думаю.

- Если он жизни не хлебнет - не получится! - убежденно сказал Перепелкин.

Он хотел еще что-то добавить, но его позвали к телефону.

- Не дают вволю пожить, - пожаловался он, вернувшись после телефонного разговора.

В то же утро Перепелкин уехал в отряд.

Спустя несколько дней мне понадобилось побывать на станции, чтобы передать в редакцию журнала свой небольшой очерк. Я выехал верхом еще до рассвета. Голоса птиц заполняли лес. Они спешили насвистаться до восхода солнца. Где-то поблизости от меня все время вызванивала свою нехитрую песенку неугомонная пеночка-трещотка. Мне казалось, что она всю дорогу сопровождает меня и изо всех сил старается доказать мне, как красиво она поет. Соловьи уже умолкли. На дальнем болоте обиженно кричал чибис.

Начальник станции Иван Макарович быстро организовал мне телефонный разговор с Москвой. Я прочитал стенографистке очерк, попрощался с Иваном Макаровичем и направился было к коню.

- Поезд прибывает, - ревниво остановил меня Иван Макарович. - Не хотите взглянуть?

Я пошел на платформу. Поезд устало подползал к ней. Мне сразу же припомнилось первое утро на этой же станции.

И тут у последнего вагона я увидел Нонну. Она, кажется, не замечала меня. Иван Макарович дал отправление, вагоны дернулись. В этот момент Нонну будто кто-то подтолкнул сзади. Она быстро повернулась, вскочила на подножку, и молоденькая проводница, чуть посторонившись, пропустила ее в вагон. Поезд набирал скорость. Провожая его взглядом, я еще раз увидел Нонну. Она показалась в двери вагона и долго смотрела в сторону леса, где виднелась пыльная проселочная дорога, ведущая к заставе.

Я вернулся на заставу. Нагорного дома не было.

- Уехала, - с грустью сказала мне Мария Петровна. - Артисты три дня назад, а она сегодня. Такая вот жизнь.

Вечером я, уединившись, открыл дневник, оставленный мне Нонной. Вряд ли есть необходимость приводить его полностью. Я остановил свое внимание главным образом на тех местах, которые показались мне существенными.

Вот эти места.

"Где бы я ни была, в какие бы края ни попадала - всюду перед глазами стоит Камчатка. Удивительный край. Ложишься спать - стволы деревьев черные, безжизненные, словно обугленные. За зиму они здорово намерзлись. А проснешься - на ветвях уже проклюнулись бледно-зеленые почки. Не то, что у нас, в средней полосе: зима переходит в весну медленно, последние, ослабевшие метели перемежаются с тихим постоянством безветренных солнечных дней. А там - кругом снег, а в уютной лощинке, на крутом склоне сопки, куда не могут добраться злые ветерки, в том самом местечке, которое облюбовал себе первый солнечный луч, пробился и неудержимо лезет вверх подснежник. Помню, Аркадий приходил в такой день с заставы и весело сообщал: "А весна с ходу атаковала зиму. Ты понимаешь, что это значит!" Он так любил меня целовать в дни, когда нарождалась весна! На Камчатке родилась Света".

"Да, теперь-то я уж точно знаю, что он любил меня всегда сильнее, чем я его. Уже в то время, когда он не мог себе представить жизни без меня, - уже тогда я еще только чувствовала что-то вроде неясного пробуждения любви. Мне передалось его сильное чувство, и оно жило во мне, а не мое собственное. Это было эхо любви, а не сама любовь".

"Льют дожди. После них очищается не только воздух, но очищается и человеческая душа. В дождливые дни мне почему-то особенно хочется думать о жизни. Когда брызжет солнце, звенят ручьи, хорошо любить, смеяться и плакать не думая. А в дождь, в тягучий, неумолчный дождь у меня появляется желание вновь подниматься по тем ступенькам жизни, по которым уже не спустишься в свое прошлое. Это, кажется, было всегда. У заставы - своя жизнь, у меня - своя. А это значит, что у меня и у Аркадия - разные пути. И в том, что делает Аркадий, и солдаты, и Юля, и все, кто окружает меня здесь, я никак не могу отыскать своей радости. Во мне все время живет остро ощутимое противоречие между мечтой и действительностью. Но тем дороже мне моя мечта!"

"Театр, театр! Почему он влечет меня к себе? Кажется, я нашла ответ на этот вопрос. Приходят люди: у каждого свои думы и заботы, и каждый думает о своем. И вот я выхожу на сцену - и все они в моей власти. Я могу заставить их и смеяться, и плакать, и сравнивать свою жизнь с жизнью моего героя, и верить в счастье или навсегда разочароваться в нем. Они, эти люди, станут лучше или хуже - все это зависит от меня. Я или очищу их души, или зажгу в них ненависть, или заставлю петь самую светлую песню в мире - песню любви".

"Приезд Ромуальда Ксенофонтовича окрылил меня. Так пробуждается спящий вулкан. Крылья мечты подняли меня ввысь, и теперь мне уже не опуститься на землю. Мне очень жалко Аркадия - ведь он отдал мне всю свою любовь без остатка. Лучшие годы своей жизни. Но разве жалость может победить мечту?"

"Кажется, я решилась. А как же Светланка? Мне не хочется отнимать ее сейчас у Аркадия. Он не вынесет этого. Устроюсь, и если, как уверяет Ромуальд Ксенофонтович, мой талант изумит людей, я приеду за дочкой. Но неужели мы навсегда расстанемся с Аркадием? Мне не хочется верить в это, но жизнь диктует свои законы…"

"А может быть, настанет и такой день, когда я бегом вернусь на заставу. Примет ли он меня, мой единственный, настоящий друг?"

15

Прошло время, когда осторожно и робко, будто раздумывая, слетали с деревьев листья-одиночки. Однажды ночью студеный ветер зло набросился на лес, выдул из всех его тайников застоявшееся тепло, и на рассвете, выглянув в окно, я увидел, как листья птичьими стаями понеслись в сумрачном, невеселом небе.

В такую неласковую суматошную погоду Колосков любил рисовать. Он набрасывал на плечи спортивную куртку, брал с собой этюдник и исчезал в лесу.

Мне захотелось посмотреть, как он работает, и однажды я отправился вслед за ним.

Колосков сидел на крутом, усыпанном палыми листьями берегу речки и неотрывно смотрел, как ветер с натугой и злостью дышит на потускневшую воду. Время от времени он стремительно наносил кисточкой краску на холст и снова замирал. Он видел, наверное, зеленую полоску озимых на той стороне реки, бурлившую мутную воду на перекате, жиденькие деревца-одногодки, при каждом порыве ветра клонившиеся чуть не к самой земле. Может быть, он слышал тоскливое курлыканье журавлей, или песню ветра, насквозь продувавшего озябший лес, или огненный перебор гармошки, доносившийся с заставы?

- Вам не холодно? - спросил я его, подходя ближе.

Колосков удивленно оглянулся.

- Неужели нельзя без вопросов? - сердито спросил он.

- Можно, - примирительно сказал я. - Кстати, я не думаю вам мешать. Я знаю, что такое святые минуты творчества.

- Теперь уж мешайте, все равно, - неожиданно улыбнулся Колосков. - Чтобы написать осень, нужно почувствовать ее холодное дыхание.

Я сел на сухую траву рядом с ним.

- Вы знаете, - искренне сказал Колосков, - вот сейчас, за мольбертом, я чувствую себя настоящим человеком. Когда я рисую, я обо всем забываю: и что дует холодный ветер, и что мы далеко от веселых больших городов.

- Значит, вы не можете не быть счастливы, - заметил я.

- Нет! - горячо возразил он. - Если бы вы знали, как еще мне далеко до полного счастья. Я материально обеспечен, у меня жена, которую я люблю…

Заметив, что мне стало неловко от его слов, Колосков поспешно и чуть виновато добавил:

- Послушайте, я не могу иначе. Я или ничего не скажу, или скажу все. Я очень люблю ее. Я привык смотреть ей в глаза, целовать ее губы. И вдруг всего этого нет. Вы можете понять мое состояние. Мне кажется, что я схожу с ума, что нет не только ее, нет ничего вокруг - ни леса, ни людей, ни неба, - ничего!

"Выпил он, что ли?" - подумал я.

Колосков приподнял голову и посмотрел на меня диковатыми глазами.

- Вы скажете, какая же связь между тем, что я люблю рисовать и моими чувствами к жене? Связь есть, вы сейчас поймете. Помните ее слова: "Я счастлива, мне хорошо здесь, я рада, что ты - пограничник". Да, она все здесь любит. А я? И я люблю - и эту форму, и зеленую фуражку, и не представляю себя гражданским человеком. Когда-то я рвался сюда, а теперь… Теперь мне тяжело здесь. Вы хотите знать, почему? Я отвечу: искусство и служба несовместимы. Несовместимы! Каждый день мне кто-то нашептывает эти слова. И мне кажется, что все у меня здесь временное, не настоящее. А она этого не хочет понять. Или не может? Не знаю…

Колосков не договорил, встал и отошел к пню, обросшему старыми и твердыми, как камень, грибами. Мне показалось, что его плечи вздрагивают.

- Вы понимаете, я живу в обнимку со страхом. Ложась спать, я думаю, что прошел еще один день и, в сущности, ничего не сделано. Вы представляете себе, что такое день в жизни человека? Это и необыкновенно много и удивительно мало. И если я не смог отдать этот день творчеству - он потерян для меня безвозвратно. Вот почему мне часто бывает страшно. У меня такое чувство, будто осталось этих дней столько, что я могу пересчитать их по пальцам. Меня охватывает, если хотите, ужас, я становлюсь слабым, беспомощным и теряю веру в себя.

Так вот зачем он завел этот разговор!

Я не хотел говорить ему то, о чем думал в эти минуты. Колосков, видимо, оценил мое молчание. Успокоившись, он снова сел за мольберт.

- Вы поняли меня. Спасибо.

- Я понял. Только к чему такая паника? Вы молоды. Но главное не в этом. Жизнь и искусство нераздельны. Уйдите от своей работы и вы увидите, что потеряли главное богатство.

- И все же, как я завидую сейчас Нонне! Ее решительности, ее свободе. А у меня снова стрельбище, топкое болото на фланге и задушевные разговоры с Уваровым. Да еще словесные дуэли с Нагорным. Чудесная жизнь! - с иронией закончил он.

- Леонид Павлович, - спросил я его напрямик. - Неужели вас ничему не научила беседа с Перепелкиным? Ведь в том, что у вас нет теплоты во взаимоотношениях с Нагорным, вашей вины все же больше.

- Моей? Но вы же слышали, что я говорил об этом.

После этих его слов я решил пойти на полную откровенность и высказал Колоскову то, что, по моему мнению, мучило его.

- Да, я все еще на перепутье, - сознался Колосков, выслушав меня. - И я боюсь, что Юля чувствует это… Но как, как выйти из этого положения? Как, скажите мне, - еще раз повторил он.

Я сказал ему:

- Человек должен не наполовину, а целиком отдаваться делу. Тогда искусство и служба будут взаимно обогащать друг друга. А что касается взаимоотношений с Нагорным, мне кажется, в вас говорит одна обида. Но обида - плохой советчик. Да, Нагорный, может быть, во многом не прав, ему об этом еще не раз скажут. Но ведь его глубоко уважают все солдаты, и это уважение не пришло само по себе. Даже ваша жена говорит, что Нагорный ей нравится тем, что он влюблен в свой труд. А вы? Если бы вы любили свое дело так, как любите живопись, которой отдаете свободное время.

Не помню, что я еще говорил. Я был взволнован. Мне хотелось добра этому человеку, его жене, Нагорному, тяжело переживавшему свое горе и находившему успокоение в опасном труде, Уварову, испытавшему чувство первой любви, каждому солдату заставы, к которым я успел привязаться и которые - я знаю это - останутся для меня друзьями на всю жизнь.

Колосков ни слова не сказал даже тогда, когда я замолчал, но по выражению лица, по всему его виду я понял, что ему нужна была эта исповедь.

Мы сидели некоторое время молча, думая каждый о своем.

- А правда, что вы рисуете портрет Уварова? - спросил я.

- Раздумал, - едва заметно усмехнулся Колосков. - Я еще не поверил в него.

Он собрал этюдник, и мы вернулись домой. Сидя у горячей плиты, я слышал, как осенний ветер бился в окно, потом о стекло ударили капли дождя и вперемежку с ними на стекла стали падать мокрые снежинки. Первый снег!

Вдруг дверь распахнулась и вбежала Юля.

- Светланка заболела! - задыхаясь, произнесла она, прислонилась к косяку двери, закрыла лицо ладонями и заплакала.

16

Нагорный ничего не знал о болезни дочери. В то время как мы разговаривали с Колосковым, он находился на станции, где проводил беседу с железнодорожниками - членами добровольной народной дружины.

Я связался с ним по телефону и, стараясь подавить охватившее меня волнение, рассказал ему о состоянии здоровья Светланки и о том, чтобы он ждал приезда врача, выехавшего из отряда.

- Так, - ответил Нагорный. - Все ясно.

Все, что произошло после этого короткого телефонного разговора, я узнал впоследствии от врача Бобровской, от начальника станции Ивана Макаровича, а кое-что и от самого Нагорного.

А было так.

Закончив разговор, Нагорный еще раз взглянул на свои часы, сверив их со станционными. До прихода поезда оставалось почти два часа. А потом еще нужно будет добираться до заставы по осенней грязи, перемешанной со снегом.

Нагорный сидел в жарко натопленной комнате начальника станции и лишь из-за того, чтобы не обидеть его жену Домну Тихоновну, пил чай с вареньем. Иван Макарович, узнав о болезни девочки, сознательно отводил разговор на другую тему.

- Большое дело мы сделали, Аркадий Сергеевич, - говорил он. - Какую звездочку в небеса запустили. Американцам нос утерли. И, доложу тебе, спутничек второй раз над нашей станцией пролетает, вот оно как. Полюбилась она ему, даром что малютка. Я его, милого, лично своими глазами видел.

Иван Макарович очень любил свою маленькую станцию и очень гордился тем, что на ней все же останавливается пассажирский поезд.

Нагорный кивал головой. Он сам был ошеломлен запуском искусственного спутника, радовался, как мальчишка, когда услышал эту весть, но сейчас мысли о Светланке отодвинули куда-то далеко все остальное.

Иван Макарович, видя, что разговор не клеится, старался угостить Нагорного чем-нибудь повкуснее.

- Совсем забыл, - сокрушался он. - Я сегодня утречком окунишек натаскал. Отведай жарехи. Домночка, давай окунишек.

Нагорный от окуней отказался. Иван Макарович в душе обиделся, но виду не подал и принялся успокаивать:

- А насчет медицины, Аркадий Сергеевич, не сомневайся. Она теперь сильна, ох как сильна. Она не допустит. Сердце и то оперируют, вот оно как. А скоро и поездочек примем.

Домна Тихоновна помалкивала. Она боялась неосторожным словом взволновать Нагорного.

До прихода поезда оставалось двадцать минут. Нагорный заторопился и пошел посмотреть, не пришла ли подвода с заставы.

Вечерело. Ветер утих, небо чуть-чуть прояснилось. Пахло мазутом, соснами, мокрым снегом. Беспокойно мигали станционные огоньки. Лес стоял нахмурившись, печальный и недвижимый, словно все еще обиженный на холодный ветреный день, на ранний в этих краях снег.

Нагорный обошел все станционные постройки, заглянул за штабеля, пересек пути и осмотрел все закоулки с противоположной стороны станции. Подводы не было.

"Кого там послали? - недовольно подумал он. - Надо бы Смолякова. Это паренек точный. А если Петренко? Неужели они послали Петренко? Или Мончика? С Мончиком всегда что-нибудь да случится".

Наконец подошел поезд. При свете редких фонарей Нагорный увидел, как из последнего вагона торопливо вышла женщина с небольшим чемоданчиком в руке. Он сразу же узнал врача санчасти отряда Бобровскую. Это была полная, уже пожилая женщина. Военное обмундирование несколько мешковато сидело на ней. Увидев Нагорного, она быстрыми шагами устремилась к нему.

- Здравствуйте, - обрадованно сказал Нагорный. - Я жду вас, как бога.

- Я знаю. Поехали быстрее, - отрывисто, чуть сердито ответила она.

Нагорному стало легче. Оставив врача на платформе, он побежал за подводой. Но ее так и не было ни вблизи станции, ни в стороне возле самого леса. И пожалуй, впервые за свою службу Нагорный растерялся. Если бы врач был мужчиной, он, не задумываясь, предложил бы ему идти пешком, пока не встретится подвода. Ведь должна же она выехать, в самом деле. Но женщина…

- Что делать? - огорченно спросил Нагорный.

- Как что? - удивилась Бобровская.

- Подвода не пришла. Придется ждать.

- Нет. Никаких "ждать", - рассердилась она. - Идемте пешком.

Нагорный с сожалением посмотрел на ее туфельки.

- Вам не пройти. Грязь, мокрый снег. Болото.

- Я так спешила, что не успела переобуться. Не беда.

- Вы смеетесь?

- Кому вы говорите? - возмутилась она. - К вашему сведению, я фронтовичка, а не кисейная барышня. И служила в песках. Это не то что ваши ерундовые болота. Если нужно - разуюсь.

- Этого я не позволю, - твердо сказал Нагорный.

- Вам меня жалко? Не будем тратить время. Ведите, товарищ начальник.

И все же Нагорный затащил ее переобуться к Ивану Макаровичу. Но, как на беду, сапожки Домны Тихоновны оказались малы.

- Идемте, - решительно сказала Бобровская. - Я не имею права больше медлить. И вы тоже.

И они пошли…

Потом уже я представил себе все это. Я хорошо знал дорогу, ведущую на заставу. Но в тот день, когда Павел вез меня по ней, дорога была сухой, по-утреннему свежей, веселой. То она грелась, обласканная щедрым солнцем, то убегала под тень деревьев и кустов, прячась от жарких лучей.

А сейчас она была совсем другой. Грязь, снег, студеные лужи, готовые вот-вот покрыться тонкими хрупкими льдинками. Сырая, промозглая темнота заполнила лес. Стоило чуть сойти в сторону, как они натыкались на мокрые стволы сосен. Не верилось, что эта дорога выведет их к жилью. Казалось, что она уводила от людей, от ярких мигающих огоньков в нехоженую глухомань, из которой уже не суждено будет выбраться. Пока они не спустились в лощину, идти еще было терпимо. Но внизу было совсем плохо. Бобровская вскоре оступилась и попала ногой в глубокую лужу.

- Набрали воды? - спросил Нагорный, остановившись.

- Пустяки, - ответила она.

- Дальше будет еще хуже, - угрюмо сказал Нагорный и вдруг, подойдя к ней, поднял ее на руки.

Она вздрогнула от неожиданности.

- Вам все равно не унести меня, - доказывала она, пытаясь вырваться. - Вы знаете, какой у меня вес? И вы можете ударить меня о дерево.

Назад Дальше