Мурат Мугуев Рассказы разных лет - Хаджи 7 стр.


По хмурым лицам бойцов, по коротким, отрывистым ответам я понял, что взвод недоволен моим решением. Игнатенко сделался неразговорчив. Словно подчеркивая свою неприязнь, он стал кстати и некстати подчеркивать "товарищ начальник". Я чувствовал на себе обиду взводи.

Хозяйка была молчалива. Настроение взвода передалось и ей. Она тревожно взглядывала на меня, на Игнатенко, и ее осунувшееся, невеселое лицо побледнело.

Чем ближе подходили сумерки, тем печальней и тревожней становилась женщина. Быстрые, нервные взгляды, случайные, невпопад сказанные слова, странные ответы выдавали ее волнение.

Ночь опускалась на село. В сенцах, на полу каморки и за дверями мельницы располагались в суровом молчании бойцы. Эта хмурая тишина пугала женщину, и, вероятно, поэтому она не отпускала от себя ребенка, ища в нем слабую, неверную защиту себе.

Я лег на полу в ее комнатке. У стены стояла деревянная лежанка, на которой возвышались подушки, одеяла и тюфяки. В сенцах, головой ко мне, улегся Игнатенко. Нас разделял только порог. Рядом с ним легли двое бойцов, а за раскрытыми настежь дверями - весь остальной взвод. Люди укладывались молча. Изредка слышался чей-нибудь короткий шепот да сдерживаемый кашель или вздох. И в этой волнующей, невеселой тишине была настороженная неприязнь взвода. Тихая донская ночь окутала землю. Тело ныло, но спать я не мог. В полутьме я слышал, как хозяйка глубоко и горестно вздохнула и осторожно прилегла на свою заскрипевшую постель. Что-то забормотал во сне ребенок, и сейчас же как по команде задвигались, закашляли, зашумели люди. От порога и вдоль лестницы раздалась возня. Кто-то приподнялся. У двери чиркнули спичкой. Взвод не спал. Игнатенко протянул через порог руку и, нащупывая в темноте мое плечо, сказал совершенно некстати:

- Василь Григорьич, а который теперь будет час?

Снова наступила тишина. Опять тьма окутала нас, с неудержимой силой захотелось спать. Словно теплые, баюкающие волны охватили и закачали меня. Я сладко вздохнул, потянулся… и сейчас же огромным напряжением воли потушил в себе сон.

"Не-е-ет! Спать нельзя! Не-воз-можно!" - повторял я, в то же самое время чувствуя, как сладкий яд близости женщины охватил меня самого. Глаза хозяйки, серые, огромные, встали передо мной. Они звали сквозь тьму и были вот тут, совсем близко… Мне стало душно.

Было так тихо, что ясно слышалось, как билась крылом о потухший ночник залетевшая на огонек бабочка. Темнота и волнение скрадывали расстояние. Мне казалось, что прекрасная немка лежит совсем близко и что стоит мне протянуть к ней свои горячие руки, как я встречу ответные объятия женщины. Я протянул руки… Тьма, пустота встретили их.

Во сне перевернулся и что-то пролепетал ребенок, и сейчас же я снова услышал над собою учащенное сопение Игнатенко. Я плотнее сжал глаза и задышал еще ровней и спокойней.

Текли часы. На секунду я забывался в быстром, беспорядочном сне, но сейчас же просыпался. Стоило кому-нибудь повернуться, чихнуть или сделать какое-либо движение, как весь взвод начинал копошиться, кашлять, усиленно вздыхать, чиркать спичками, переговариваться и этим давал понять каждому, что мы не спим, бодрствуем и внимательно наблюдаем один за другим.

Так лежали мы летней бессонной ночью у ног нашей хозяйки Минны. В окно уже просочился рассвет. Серые длинные тени заколыхались, скользя по стене. Утренний холодок, резкий и бодрящий, пробежал по комнате. Где-то вдалеке заскрипел журавель, и бледные, дрожащие звезды медленно растаяли на небе. Приближалось утро. До меня донесся храп. Еще минуту я слабо боролся со сном и затем словно провалился в глубокую яму…

Когда я открыл глаза, был яркий день. В окно глядело солнце. На дворе щебетали птицы, а за столом, причесанная, с повеселевшим лицом, хлопотала хозяйка. У окна играла девочка. На пороге, с сонным, опухшим лицом, сидел только что проснувшийся Игнатенко. Он скучно взглянул на меня и широко зевнул.

- Недоспал? - ехидно осведомился я.

- За суседями доглядал, чуток заспался, - не менее ехидно ответил взводный.

После обеда, обходя взводы, я снова пришел на мельницу. Мертвая тишина да клевавший носом полусонный дневальный встретили меня.

- А где люди? - спросил я.

- Спят, товарищ командир. Весь взвод лежит… Кто в саду, а которые на сеновале, - позевывая, сказал дневальный. - Нехай днем поспят, ночью опять в сторожовку. - И хитрая улыбка оживила его сонное лицо.

Я пошел вдоль двора. Под тенью плетня, уткнувшись лицом в охапку свежего, пахнувшего цветами сена, лежал Игнатенко. Я остановился над ним. Взводный спал, выводя носом тонкие, замысловатые трели, изредка что-то бормоча. Возможно, ему снилась прекрасная Минна. Из-за деревьев торчали босые ноги, раскиданные руки и разметавшиеся тела бойцов. Я оглядел это сонное царство и недовольно покачал головой. В эту минуту в окне метнулась рыжая, огненная копна волос, мелькнуло лицо мельничихи, и мне показалось, будто в ее больших серых глазах дрожал и искрился смех.

Я не поверил себе. Я так привык к ее испуганному, обреченному виду, что эта улыбка…

Я вошел в комнату. У стола возилась Минна. Она угловато поклонилась и сейчас же скрылась за занавеской. Ну конечно же это только показалось мне. Какая могла быть улыбка у этой запуганной, задавленной страхом женщины?

Потом мы пили чай. Я, Игнатенко и маленькая Пупхен, дочка Минны. Мы быстро сдружились с девочкой, а сахар, обильно посыпавшийся в ее растопыренные ручонки, окончательно обворожил ее. Она поочередно садилась к нам на колени, весело щебеча какую-то немецкую песенку. Строя уморительные гримаски, она, коверкая, лепетала русские слова, проявив особенную нежность к черным, лихо закрученным усам Игнатенко. Она теребила их своей маленькой ручонкой, вызывая этим громовой смех бойцов и смущенную улыбку укоризненно качавшей головой матери.

- Мене все дети любят. Бо я дуже добрый, - прихвастнул взводный, победно глядя на меня.

"До их матерей", - подумал я. Мне очень уж не понравилась сияющая, словно медный таз, глупая рожа взводного.

Хозяйка ухаживала за нами, но сесть за стол не решалась. Она поила нас морковным чаем, подливая бойцам горячий напиток. Из широкого зева русской печи она вытянула окутанные вкусным паром тыквенные пироги и горячие коржики и стала раздавать их бойцам. К вечеру она достала из погреба два ведра холодного, устоявшегося молока и принесла их взводу. Мне же и Игнатенко молча поставила по крынке густого, прохладного каймака. Это заботливое гостеприимство растрогало бойцов. Люди повеселели. Совсем по-свойски, словно со старой знакомой, заговорили они с нею. В их словах, в самом обращении с немкой не было и тени вчерашнего заигрывания. Ненужная болтовня, упорные взгляды, назойливые приставания - все это рассеялось как дым. Это были другие люди, неожиданно нашедшие в этой случайно встретившейся женщине и в этом маленьком забавном ребенке свои где-то далеко оставленные, давно потерянные и наполовину забытые семьи и дома.

И хозяйка почувствовала это. Ее глаза стали внимательней, спокойней, движения уверенней и легче. Угловатость и робость, выдававшие волнение, почти оставили ее. Она легко и свободно держалась с бойцами, заговаривая с ними, подходя и угощая их, и только по отношению ко мне и Игнатенко у нее остались прежние недоверие и страх. Не знаю, быть может, я ошибался, но всякий раз, как только я ловил ее редкий, искоса брошенный на нас взгляд, мне приходила в голову эта мысль.

В одиннадцать часов мы потушили огонь. Как и вчера, я спал на старом месте, в комнатке Минны. Игнатенко - в сенцах за порогом, головою ко мне, а бойцы в прежнем порядке на лестнице и дворе. Словом, все было по-вчерашнему, с тою лишь разницей, что женщина уснула раньше всех. Теперь, после того как весь взвод почувствовал в ней своего, близкого и родного человека, ей никого уже бояться не приходилось. И хотя к концу вечера глаза ее снова стали грустными и настороженными, тем не менее я видел, что в ней произошла какая-то перемена. Ложась спать, она спокойно убаюкала ребенка, напевая ему тихую колыбельную песню. Через несколько минут хозяйка уснула.

И эта ночь прошла для меня без сна, хотя я слышал дружный храп взвода и спокойное, ровное дыхание женщины.

Не знаю, быть может, я что-либо прошептал или сделал какое-то движение, не помню, но сейчас же щелкнула зажигалка и слабый огонек озарил склонившееся надо мною лицо Игнатенко.

- Что надо? - щурясь от света, спросил я.

Зажигалка потухла, и глаза взводного, с подозрением глядевшие на меня, исчезли.

- Блохи! Спать не дают… гады… - со вздохом сказал Игнатенко.

"По морде бы тебя!" - подумал я.

Образ Минны, с таким трудом почти восстановленный мною в памяти, рассеялся как дым. И даже ее огромные глаза растворились в темноте.

А из уголка комнаты, где лежала виновница нашей бессонницы, доносилось ровное дыхание. Хозяйка спала. Спали и бойцы. Их могучий храп эхом переливался во дворе, и только мы, два полувлюбленных болвана сторожили друг друга.

Утром эскадрон мылся в баньке во дворе мельницы. Через двор были протянуты веревки, на которых висело мокрое, сушившееся белье бойцов. По двору сновала хозяйка. Лицо ее было оживленно, глаза смеялись. Она покрикивала на мужчин, неуклюже стиравших белье. Вдруг немка нагнулась над чьим-то корытом, отодвинула смущенного бойца и стала энергично стирать его грязные, заношенные портки. Брызги пены и воды разлетались в стороны от сильных движений Минны. Из-под платка выбился клок огненных волос немки. Через минуту она вместе с двумя бойцами уже носила охапки дров и соломы для подтопки бани, в которой повзводно мылся эскадрон.

Я помылся и, бодрый, освеженный, вернулся в комнату. Хозяйка поднялась из угла и, пригласив к столу, снова села и стала молча штопать вымытое красноармейское белье. Во дворе группами прохаживались бойцы. Тут были люди из всего эскадрона. Когда один из вновь пришедших эскадронцев брякнул что-то по адресу нашей хозяйки, весь взвод негодующе зашумел на него. Даже стихли похабные песни и бранные слова, без которых так трудно было прожить нам в те дни. Если у кого-нибудь срывалось с языка колючее словцо, сейчас же и бойцы и сам неосторожный старались замять его.

Взводный, не сводя млеющих глаз с хозяйки, с трудом допивал третью чашку морковного чая. Он тяжело сопел и, вытирая полотенцем пот, мучительно пил ненавистный ему чай. Минна, доштопав синие с белыми полосами подштанники, подошла к нам и, передавая их просиявшему взводному, сказала:

- Готово… носите здоровье!

Игнатенко вскочил и, проводя ручищей по усам, галантно ответил:

- Мерсю! - и, перекинув через руку свои "невыразимые", сияя, сказал, указывая на Минну: - Они, Василь Григорьич, здорово белье чинють, чистая портнойка.

- Давай ваше белье… командир… я его буду стираль, починяйть, - сказала хозяйка и подняла на меня глаза.

Лучше б она ударила меня палкой, чем этот неожиданный взгляд в упор. Я почувствовал, как по моей спине заходили мурашки.

- Спасибо, не надо, - буркнул я и стал надевать портупею.

- Куда, Василий Григорьич? - довольным, разнеженным голосом спросил Игнатенко.

- В штаб полка, - сказал я, застегивая кобуру. - А ты бы, взводный, осмотрел коней. Как у тебя с боеприпасами во взводе? - отворачиваясь от пристального взгляда хозяйки, поинтересовался я.

- Ничего, запас полный, - сказал Игнатенко и тревожно спросил: - А что? Разве скоро в поход?

Я и сам не знал этого, но, заметив испуг в глазах хозяйки, почему-то соврал:

- Скоро! - и вышел из хаты.

Мне совсем не нужно было идти в штаб. Я просто почувствовал, что нужно сейчас же уйти из дому и возможно дольше не быть возле немки.

"Надо реже встречаться с нею… Меньше думать о ней. Да и какое мне вообще дело до нее! Пусть она хоть женихается с этим дураком взводным, мне-то, в конце концов, что?! Сегодня же переберусь обратно в село, и черт с ними, с этой дурацкой мельницей, ее хозяйкой и болваном Игнатенко!" - обозлился я, отлично понимая, что никуда с мельницы не уйду, что и сегодняшняя ночь пройдет так же глупо и бессонно, как ж прошлые две.

Прошло еще два дня. Наш полк по-прежнему стоял в резерве. Эти дни я проводил в расположений остальных взводов, тормоша бойцов, осматривая оружие, седловку и обоз. Утром я устроил проводку и осмотр коней. Мы мяли им бабки, терли холки и смазывали набитые спины, заливая пораженные места жиром, мазями и густым зеленым мылом.

В эти дни я приходил на мельницу только ночевать. Зато кони моего эскадрона были отлично накормлены, вычищены и игривы. Бойцы с уважением поглядывали на меня, когда я в девятый раз обходил коновязь, заглядывая в торбы повеселевших коней. Комполка похвалил меня, отметив заботу об эскадроне. Если б они знали, что в этом сугубом рвении и заботах прятал я свою неистовую любовь к немке!

И вот тут со мной произошла странная вещь. Что это такое - случай, совпадение или же какое-то другое необъяснимое явление? Когда я выходил из штаба полка, у самого крыльца я встретил переходившую дорогу Минну.

Немка вздрогнула, задержалась на миг и… опустив голову, быстро прошла мимо, но я видел, как вспыхнули ее щеки и кончик маленького ушка.

Я медленно пошел вдоль села, все думая, думая и думая о моей дорогой хозяйке и ее вспыхнувшем лице.

Очнулся я за околицей, наткнувшись на небольшое стадо коров. Пастух, подросток лет шестнадцати, поднялся из ковыля и нерешительно попросил табаку. Закурив, он срывающимся, петушиным баском сказал:

- А я тебя, товарищ, два раза окликал… пока ты на телка не наткнулся.

Мы покурили. Белое, стелющееся море ковыля уходило далеко по степи. Сильно пахло мятой, полынью и чабрецом. Я лежал на животе рядом с мальчишкой-подпаском, болтая ногами, чему-то смеялся вместе с ним, а внутри у меня пело, ликовало.

- Чудной ты… и веселый, - вдруг сказал пастушок, - аж наскрозь светишься. А я веселых люблю - сознался он и заиграл на своей камышовой дудке.

До сих пор я помню этот острый и пряный запах степных трав, незатейливую мелодию пастуха и горячее, яркое солнце, кипевшее в моей груди.

В село я вернулся другим путем. Обойдя церковную площадь, я пересек пустырь, где одиноко торчал станичный журавель с длинной деревянной колодой, из которой казачки по вечерам поили скот. За углом слышались женские голоса, пронзительно завизжал поросенок и, вереща, стремительно пробежал мимо меня. За ним, размахивая хворостиной, выскочила казачка. Увидев меня, она спряталась за плетень. Посреди улички стояли три женщины, оживленно гуторя между собой. Одна из них равнодушно посмотрела на меня пустым, безразличным взглядом и чуть-чуть посторонилась. Другие две, ядреные, разбитные казачки, лукаво ухмыльнулись. Круглая, молодая бабенка, толкнув локтем молчавшую соседку, что-то громко сказала. И все трое задорно и густо захохотали мне вслед. Я оглянулся. Лица первой я не видел - она отвернулась, - зато толстушка вызывающе подмигнула мне и, хлопая подругу по бедру, крикнула:

- Эй, товарищ… слышь, что ли?

- Ну слышу! В чем дело, тетя?

- А вот в ей, - показывая на соседку пальцем, сказала казачка. - Она к тебе в стряпухи хотит. Возьмешь, что ли?

- Если не дорого, возьму, пожалуй, - засмеялся я.

- Об цене разговор после будет… споетесь. Ты гляди, баба-то какая! Что грудью, что спиной - всем вышла, - подталкивая вперед хохотавшую подругу, озорничала казачка.

Я хотел ответить ей, но так и остался с раскрытым ртом. Из-за угла, обходя баб, вышла Минна.

Она прошла мимо меня, не поднимая глаз. Я растерянно поглядел ей вслед, забыв о моих веселых, озорных казачках. Немка шла быстро и ровно. Из-под белого платочка огненной прядью вырвался и блеснул знакомый клок волос. Не оглянувшись, она скрылась за плетнями станицы.

Я все глядел вслед, хотя на дороге уже не было никого.

- Растаял, нечистый дух! Гляди, очи лопнут, на баб чужих глядючи! - обозлилась казачка и, проходя мимо меня, вдруг сказала визгливым голосом: - Проходи, проходи, антихрист окаянный! Сейчас до командира пойду жалиться, чево к бабам кидаешься!

И они негодующе прошли мимо меня.

Ночью меня разбудили. Конный ординарец привез из штаба приказ. Его появление произвело немалый переполох. Разбуженная шумом немка, накинув на себя платье и засветив ночничок, с тревогой глядела на конверт в руках ординарца. Игнатенко, сидя на полу в ожидании, зевал и почесывал волосатую грудь. Из сенец заглядывали полуодетые бойцы. Появление ординарца среди ночи могло кончиться немедленным выступлением в поход.

Я вскрыл пакет.

"Ввиду полученных сведений о прорыве белоказачьей дивизией Улагая у Солодовников ваш эскадрон временно, до ликвидации прорыва белых, закрепляется за штабом полка в качестве его боевого охранения. Примите меры к усилению постов и пр.".

- В поход? - застегивая гимнастерку, спросил взводный.

На дворе раздавались голоса, вспыхивали огоньки, топотали кони. Эскадрон готовился в путь.

- Спать! - коротко сказал я. - Завести коней обратно. А ты, взводный, усиль у моста караулы.

- Слушаюсь! - сказал Игнатенко, надевая на ходу винтовку и волоча за собою патронташ.

Немка молча смотрела на меня.

Бойцы укладывались в сенцах, тихо перешептываясь и вздыхая.

- Ложись спать! - сказал я хозяйке и вышел во двор.

Светили звезды, плескалась вода, да, приглушенно топая, прошел караул. Обойдя дневальных, проверив посты, я вернулся обратно. Игнатенко уже спал, чуть посвистывая носом.

Перешагнув через него, я тихо разделся и прилег.

В сенцах всхрапывали бойцы. Кто-то протяжно простонал во сне. Девочка хозяйки завозилась на лежанке, и сейчас же раздался тихий, еле слышный голос Минны, баюкавший ребенка:

А-а-а, шляф, Киндхен, шляф!..

Я затаил дыхание.

Да дранзен штен цвай Шаф… -

шепотком напевала Минна.

Ребенок стих.

Еще в гимназии я неплохо знал немецкий язык, но за годы войны хотя и забыл его, все же песенку Минны понял до конца.

Унд венн майн Киндер нихт шлафен вилль,
Данн комт дас шварце унд бейст…

- А-а-а… - еле слышно донеслись до меня слова замирающей колыбельной.

Неожиданно для себя я тихо, но очень внятно сказал:

- Их либе дих, Минна!

Песенка оборвалась. Но я знал, что хозяйка не спит, тревожно прикорнув в своем углу.

По двору бегала Пупхен, волоча за рукав большую, сшитую из разноцветных лоскутков куклу, сооруженную эскадронным швецом Недолей. Голова куклы была сделана из кожаного кисета, на белой потрескавшейся коже которого чернильным карандашом были нарисованы нос, два глаза и покривившийся рот. Я узнал его. Это был кисет взводного, щедрый подарок влюбленного Игнатенко.

- Всем взводом малювали. Кто портки старые дал, а кто и кишеня не пожалел, - многозначительно сказал взводный, поглаживая усы.

- На то ж оно дите мало́е. Гляди, как радо, аж светится, - засмеялся Недоля, перекусывая длинную нитку и вдевая ее в иглу. - Я из цих остатков, мабуть, ишо каку-не́будь матрешку ей зроблю.

Через двор шла хозяйка, неся на коромысле ведра с молоком. Когда она поравнялась с нами, я негромко, раздельно повторил:

- Их либе дих!

Назад Дальше