Мурат Мугуев Рассказы разных лет - Хаджи 8 стр.


Опущенные веки Минны дрогнули, шею и уши залила краска смущения.

- Чего… чего? Как ты сказал, Василь Григорьич? - изумленно спросил Игнатенко.

- Погода, говорю, нынче хорошая.

- Погода? - недоверчиво протянул взводный. - А ты разве по-ихнему знаешь?

- Знаю!

- По-года! - косясь на меня, повторил он.

Я пошел к воротам, чувствуя на себе тяжелые, недоверчивые глаза Игнатенко.

В полдень в село пришли и остановились на ночевку обоз с боеприпасами, лазаретные двуколки да полурота пехоты, прикрывавшая их в пути. Мимо станции к Великокняжеской, пыхтя, прошел бронепоезд "Красный Царицын". Часа через два со стороны Маныча донеслась далекая орудийная пальба. Потом все стихло. Близился вечер. Желтый закат облил степь, позолотив горизонт и небеса.

По дороге шло стадо коров, впереди которых, задрав хвосты, суматошно скакали телята. Сквозь облачко пыли я увидел пастушонка, с которым день назад лежал за околицей в траве.

- Давай закурить, товарищ, помираем без курева!

Покурив, он тряхнул головой и побежал за стадом, оглушительно хлопая длинным кнутом.

Пахло коровами, молоком, теплым навозом. Со степи набегали запахи мяты и чабреца.

В штабе меня предупредили о возможности скорого выступления в поход.

Через приоткрытую дверь до меня донесся разговор. Беседовали Минна и Игнатенко.

- Чего тебе давеча сказал командир?

- Чего говориль? Я его не понималь.

- Как "не понималь"? Разве ж он не по-вашему балакал?

Минна ответила не сразу.

- Не знаю! Я не понималь, - снова повторила она, и я услышал, как сильней зазвенели перетираемые полотенцем чашки.

- А сама покраснела, - внезапно снижая голос, хихикнул взводный. - Аж вся зашлась краской. Отседа… и до энтих пор тоже… - Его голос взволнованно оборвался.

Послышалась недолгая возня. Затем напряженное дыхание борющихся людей, чмоканье, напоминающее сорванный, неудавшийся поцелуй, глухой звук, похожий на удар или толчок. По полу, звеня, разлетелась посуда. Из сеней стремительно вышла Минна, приглаживая на ходу волосы и сбитый на сторону платок. Глаза ее были сухи и злы.

Увидев меня, она остановилась и молча посмотрела мне в глаза, пристально, спокойно, сурово.

С тех пор прошло, уже много лет, но и сейчас, вспоминая этот взгляд, я волнуюсь, как и тогда. Повторяю, в эти дни я по-хорошему, по-настоящему любил мою немку. И, как видно, она почувствовала это. Ее злые, суженные зрачки дрогнули, в них затеплился огонек. Она вздохнула, отвернулась и тихо прошла во двор. Я смотрел ей вслед растерянный, смущенный. Дойдя до ворот, Минна вдруг обернулась, встретилась со мной взглядом, и, засмеявшись радостным и глупым смехом, побежала по дороге к селу.

В хате, у зеркала хозяйки, покручивая ус, стоял взводный.

Вертится, крутится шар голубой… -

разнеженным голосом напевал он.

Вертится, крутится над головой…

Перегнувшись ближе к стеклу, он выдавил на щеке прыщ и подмигнул мне.

Вертится, крутится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть!

- Романец - первый сорт! Хорошая песня! - похвалил он свой репертуар.

- Подходящая, только вот что, кавалер, ты зачем хозяйку обижаешь?

- А что? Не обижал!

- Не ври, взводный! Брось свои романсы и приставания, а то…

- Что "а то"? - внезапно багровея, переспросил Игнатенко. - Ты что об себе думаешь? Раз командир, так во все дела лезть можешь? Ты эту дурость брось! Слышишь? Я не погляжу, что ты начальник, ежли что, недолго и за клинок… - И он постучал по рукояти своей шашки.

Я молчал.

Это еще больше взбесило его.

- Подумаешь, учитель нашелся! Ентельхенция собачья! Посадили тут вас на нашу голову… Три года на германской от офицерья спокою не было, так на вот, и в Конармии благородия дали! Чего глядишь? Чего наставился? У самого с немкой не выходит, так рабочий человек виноват? А я, может, с ней ищо сегодня спать буду! Какое тебе дело? Ну? Какое?

- Не таращь глаза, не испугаешь, да и усы тоже придержи - рассыплются! А насчет шашек разговор у нас потом будет. Понял? По поводу же хозяйки - если так ставишь вопрос, то пусть эскадрон решает.

- Ка-ак эскадрон? Ему какое до того дело?

- А так! Общее это дело, эскадронное. Вся сотня немку под защиту взяла, всем эскадроном и решать будем.

- Что решать-то? - запнувшись, спросил Игнатенко.

- Сам знаешь что, - снимая амуницию, сказал я.

- Да что я сделал, Василь Григорьич? Ну что такого? Ну, разок облапил было… побаловался.

- Там будешь говорить, взводный, перед всеми.

- Не надо этого, товарищ командир.

- Чего - этого?

- Того, значит… срамить меня не надо перед всеми.

- Чем срамить-то? Немка выйдет, свое скажет, а ты говори то, что мне сейчас сказал. Можешь и вовсе отказаться… Не трогал, мол, не лапал… врет все хозяйка.

Игнатенко молчал и только переступал с ноги на ногу.

- Не надо этого, прошу тебя, Василь Григорьич, - наконец обмякшим голосом хрипло сказал он и отвернулся.

- А почему?

- Товарищей стыдно! Сам ведь понимаешь, Василь Григорьич, эскадрон не шутка… Как возьмут все они меня за зебры! Сраму не оберешься. Потом год в глаза никому смотреть нельзя будет. Да и какой я тогда для них начальник буду?

- Почему же? Ведь только что ты кричал на меня, на шашках рубиться хотел, интеллигентом называл, а теперь отбой бьешь!

- Василь Григорьич, ну что ты, дорогой, куражишься да дурочку из себя строишь! Сам знаешь: раз эскадрон решил немку не обижать, разве кто противу всех пойдет? Раз все товарищи ее своей красноармейской женой или навроде вдовы посчитали, так все ее и беречь по-товариству должны…

- Ну?

- А я с путе сбился. Ошибся маленько. Я думал, что она не спротив. Ежели по согласу - эскадрон тут ни при чем. А она… - взводный замялся. - Одно слово, виноватый. Так ты, Василь Григорьич, не говори эскадрону. Не простят такого ребята. А что насчет разных там шашек болтал, так вдарь ты мине раз, ну два по морде - и квиты. А? Идет? Василь Григорьич? - И он с надеждой уставился на меня.

- Ну ладно, и бить не буду, и эскадрону ни слова, тем более - скоро в поход.

- А что? Разве чего слышно?

- Денька через два выступаем.

- Через два день? Через два день? Уходиль? Геен зи форт?

В дверях, опершись о косяк, стояла хозяйка.

- Цвай одер драй таген, - ответил я.

- Цвай… таген… - Губы хозяйки дрогнули.

- А говорила - не понимаешь, чего командир по-германски сказал! - сердито сказал Игнатенко, о котором мы в эту минуту забыли совсем.

Стемнело. На селе загорелись огни. Бойцы ужинали, позванивая котелками, чавкая и смачно жуя.

Игнатенко сидел на полу, играя в шашки с Недолей. Пупхен мирно спала, зажав под локоток свою размалеванную Матрешку. Я разглядывал на карте-десятиверстке Сальскую степь, через которую шла кавалерия белых.

- Вот и запер свою дамку! Сиди, покуда не выпущу, - делая удачный ход, засмеялся Игнатенко, победно глядя на озадаченного Недолю.

На постели, задумавшись, сидела хозяйка. За весь вечер она не сказала ни слова. Глаза ее были беспокойны. Лицо озабоченно. Глубокая морщина прорезала лоб. Что-то тревожило ее. Неужели наш близкий уход? Раза два я искоса, будто нечаянно, взглядывал на нее, но она упорно не замечала меня. Губы немки были сжаты, чересчур спокойное лицо бледно.

- Сдавайся, Недоля, чего там! Все равно от судьбы не уйдешь! - снова засмеялся Игнатенко.

Немка вздрогнула, и ее бледные щеки запылали.

Она порывисто встала и сурово, почти с ненавистью оглядела нас. Ее потемневший взгляд остановился на мне. Игнатенко, бросив дамки, изумленно смотрел на нее. Бойцы, удивленные странным видом хозяйки, смолкли.

Вдруг Минна крупными шагами стремительно подошла ко мне. Глаза ее были суровы, но лицо стало мягче, и нежная, чуть заметная улыбка прошла по нему.

Она за руку потянула меня к себе. Я встал, и хозяйка на виду у всех медленно обняла меня.

Взводный, держась за стенку рукою, неподвижно сидел на полу. Бойцы из сенец заглядывали в комнату. Кто-то выронил чугунок, загромыхавший по полу.

Не обращая внимания на людей, Минна приподнялась на носки и, дотянувшись до моих губ, крепко поцеловала меня.

Игнатенко охнул и завозился у порога. Тогда хозяйка сердито повернулась к нему и, резко шагнув вперед, одним рывком руки опустила тяжелую войлочную полость, висевшую над выходом в сенцы. Затем она прикрутила огонек ночника и обвила меня руками.

Ночничок мигнул и с треском потух. В хате стало тихо. И вдруг я услышал, как за опущенной занавеской стали уходить люди. Они старались не шуметь, еле ступая на носки. Когда кто-нибудь из них неосторожно ступал, остальные сдержанно цыкали на него. Так прошло несколько секунд, затем послышался чей-то возмущенный голос:

- А ты чего остаешься, взводный? Выдь, выгребайся немедля… Весь эскадрон требовает.

Секунду спустя тихо закрылась дверь. Сенцы были пусты.

Когда я проснулся, Минна, одетая в белую кофту и новую юбку, уже суетилась за столом. Ее длинные, рыжие косы были заплетены, выбиваясь из-под нарядного платка. Запах свежего утра, горячего хлеба и жарившейся яичницы несся из сенец. В сенцах не было никого.

Стол был покрыт красной скатертью с черными поперечными полосами, пол чисто вымыт, а на стенах развешаны белые рушники и цветные олеографии, видимо покоившиеся на дне сундука.

"Новобрачные!" - подумал я.

Минна вышла. Я быстро оделся и, подойдя к окну, распахнул его. Свежий утренний воздух ворвался в комнату. Во дворе было оживление. Я перегнулся через подоконник и обомлел. Под окном в кружок стояли эскадронцы, посреди которых с белым платком в руке виднелся бородатый Скиба, лучший песенник и запевала полка.

Увидя меня, казаки заулыбались, закивали головами, но серьезный Скиба поднял руку и махнул платком.. Все сразу смолкли и подтянулись.

"Что за черт!" - подумал я.

По полю соколик по-ха-живает…
Он лебедку бе-е-лую выгля-ды-вает… -

высоким, чистым тенорком завел Скиба, дирижируя платком.

И сразу же по двору мельницы разлилась старая терская казачья свадебная песня.

Чтоб была лебедушка краше всех… -

подхватили голоса.

Чтоб очи были лазоревые… -

загудели басы… И подголосок, взлетев высоко над поющими и обгоняя их, выводил:

Сокол-ба-атюшка, Василь Григорь-е-вич,
Не пущай лебедку одну гу-у-лять…

"Да здесь весь эскадрон!" - смутился я. Но тут платок Скибы снова взметнулся вверх. Свадебная оборвалась, и озорная, веселая песня:

Командир наш, командир,
Командир наш молодо-ой… -

разлилась, разлетелась по тихой мельнице. С присвистом, с уханьем, с пристуком пели озорную песню смеющиеся, довольные эскадронцы. А у самого круга песенников, посреди казаков, подбоченясь, стояла веселая, смеющаяся Минна.

Целый день эскадрон добродушно озорничал над своим командиром и сияющей Минной. Целый день я не видел взводного Игнатенко, уклонявшегося от встречи со мной.

Через день мы уходили в поход.

Рано утром, когда через село потянулись обозы и я, уже сидя на коне, выводил эскадрон, обняв стремя и припав головою к моему колену, провожала нас наша хозяйка: Слезы мешали ей говорить, она, всхлипывая, только кивала проходившим мимо нее эскадронцам.

И они, теперь серьезные и чинные, понимая ее состояние, степенно проезжали мимо, кланяясь с коней, прощаясь с нею:

- Бувай здорова, хозяйка!

- Не поминай лихом!

- Спасибо за ласку! Мабудь, ще встретимся!

А швец Недоля, нарушая дисциплину и строй, выехал из рядов и, вытягивая из кармана тряпицу с сахаром, сказал:

- Отдай, мать, дочке, да смотри береги дите!

Пыль уже поднялась за околицей, когда я на намете догнал свой эскадрон.

Село скрылось за холмами.

- Василь Григорьич, а который теперь будет час? - вдруг спросил меня взводный, и по его неестественно напряженному лицу и смущенно бегавшим глазкам я понял, что он простил меня.

Вместо ответа я вытащил из кармана белый с розово-кирпичным отливом кругляш и протянул его Итнатенко:

- На.

Он взял и, поднося к самому носу, понюхал его.

- Духовитый! Хорошие кругляши печет немка… - одобряюще сказал взводный, - не иначе как в меду тесто катает да на смальце жарит.

Он помолчал. Утреннее горячее солнце играло на глянцевитой, твердой корке кругляша.

Взводный переломил его, засунул кусок в рот, долго, с наслаждением жевал и вдруг подмигнул мне:

- А ведь не скажи ты, Василь Григорьич, тогда германке эти самые слова, ни ввек бы она на тебя не взглянула!

- Какие слова?

Степь курилась далекими сизыми дымками. За буграми вставала пыль. Кони шли широким шагом, пофыркивая и горячась. Эскадронцы стихли. Чуть слышный говорок висел над колонной.

- Какие слова? - переспросил я.

- Германские. - И вдруг, что-то припоминая, взводный неистово закричал: - Эх… лех… дех!.. Кабы не те слова, не видать бы тебе, прямо скажу, германки.

Он вздохнул и продолжал:

- Ты, товарищ командир, в разных там гимназеях да музеях учился, академии, может, кончал. Я не сержусь, чего уж… А вот кабы не эти слова, быть бы королем Игнатенко!

Он доел кругляш и, круто повернувшись на седле, хрипло запел:

Эх, да расколися, сырой дуб,
На четыре грани…

И казаки-эскадронцы, словно ждавшие запевки взводного, разом подхватили с коней песню, которую пели бабы по станицам.

А кто любит чужих жен… -

и весь эскадрон с ухмылкой глядел на меня, весело, любовно и ободряюще выкрикивая озорные, веселые слова песни, -

Того душа в рае!

Это пелось для меня. Это значило, что эскадронцы вторично чествовали меня - не как своего командира, а как представителя сотни, ухаря казака, молодчагу парня, выполнившего с честью весь несложный этикет казацкой любви.

Кони мягко ступали по пыли.

И, несмотря на то, что мы были на походе, что уставом не разрешается петь на линии огня, я молчал, слушая, как бесшабашно звенели казацкие голоса над тихой степью и как увлекшийся, примирившийся Игнатенко, размахивая плетью, дирижировал орущим эскадроном.

ИЗМЕНА
Повесть

Хаджи-Мурат Мугуев - Рассказы разных лет

I

"Вчера, 29 сего августа, на село Поплавино со стороны хутора Черкасова в 11 / 2 часов ночи был совершен налет банды атамана Стецуры, именующего себя начальником штаба "войск Иисуса Христа". Красноармейская застава и пост Особого отдела, всего числом 9 человек, перебиты".

"Сего 3 сентября в 3 / 2 часа дня конной бандой атамана Стецуры, в количестве 70 человек при 3 пулеметах на тачанках, разграблен хутор Веселый и подожжен полустанок Верхний Карамыш. Сведений о дальнейшем продвижении банды не поступало. Телефонная связь с полустанком до сих пор не установлена. От бронепоезда, вышедшего в сторону Верхнего Карамыша, донесений нет.

Комбриг (подпись)".

Фролов устало всматривался в уже дважды прочитанные строки, из которых сквозь высохшие чернила вставали разгромленные, подожженные села и пролитая кровь.

- Опять Стецура… Ты что-нибудь понимаешь, а? Гриш! - обратился он к смуглому, с глубоко ушедшими под лоб глазами человеку в кожаной куртке и серой барашковой кубанке.

- Чего ж тут понимать-то? Дело ясное. Опять бандиты зашалили. Значит, надо уничтожить их.

- "Надо"! Я сам, брат, знаю, что надо. Да как? Разве с теми измученными тремя сотнями разбросанных по уезду кавалеристов мы можем ликвидировать бандитизм? Пойми, Гриша, пойми, милый, нам самим бы удержаться в Бугаче, пока наши справятся с поляками и подойдут сюда.

- Эх, сказал! Нам, браток, не удержаться, а покончить с ними надо, да без чужой помощи, самостоятельно. И чем скорее, тем лучше, потому что все куркули и все кулачье городское, разинув глаза, ждут не дождутся сюда этого Стецуру с его волками.

- Ну да, ты рассказываешь то, что я сам знаю. Ты научи - как? Как ликвидировать бандита? Не идти же нам всем из города и гоняться за ним по уезду?

- Это не дело. Не успеем мы отойти и на двадцать верст, как Бугач будет занят Стецурой, и уже отсюда не скоро выбьешь его.

- Да, пока не разграбит все, не уйдет, - поддержал Фролов.

Председатель и начсоч устало взглянули друг другу в глаза - и в этом взгляде прочли и тяжелую ответственность, и бессонные ночи, и сознание огромной опасности, нависшей над уездом.

- За неделю - четвертый налет, - вздохнув, прервал молчание председатель, вытягивая из печки дымящийся уголек и шумно раскуривая набитую махоркой козью ножку. - И все ближе и ближе они. Круг суживается. Агентура доносит об усиливающейся деятельности бандитов на окраинах и пригородных хуторах. Если мы помедлим с месяц, нас сожмут в кольцо - и тогда каюк.

Просипел телефон. Начсоч взял трубку.

- Да, ЧК… Говорит Бутягин. Слушаю. Что? Горит? Персияновка горит? Сейчас выезжаю. - И, передавая трубку вздрогнувшему Фролову, он глухо и коротко доложил: - Персияновку подожгли… Стецура… Наши отходят на Гашун. Сейчас еду туда.

Он на ходу схватил со стола пояс с пристегнутым к нему кольтом и уже из дверей, глядя в упор на принимавшего по телефону донесение Фролова, громко и раздельно спросил:

- Ну, а теперь ты тоже считаешь, что надо еще погодить?

Не отрывая уха от трубки, Фролов тяжело вздохнул и глухо, но твердо сказал:

- Действуй… Действуй, Гриша!

Через секунду Фролов, согнувшись над столом, что-то упорно и устало чертил на разостланной перед ним двухверстке.

За окном раскинулась черная ночь. По глухим, чуть освещенным улицам проносились конники, спеша к горевшей Персияновке.

Назад Дальше