- Я символически, - предупредил он. - На службе - нельзя.
- А я - вольноопределяющийся, мне и бог велел, - откликнулся Легостаев и, выпив, захрустел сочной, с горчинкой редиской. Потом кивнул на фотокарточку, с которой грустно и будто удивленная чем-то необычным смотрела девушка, спросил:
- Она?
И тут же пожалел, что спросил: понял и неуместную внезапность вопроса, и неуместный тон его. Но - поздно.
Семен как завороженный смотрел на фотографию - так смотрят, когда перед тобой не изображение любимого человека, а сам человек, без которого невозможно жить.
Легостаев боялся, что обидит сына грубоватым намеком. И был поражен, когда осознал, что Семен благодарен за этот вопрос, за то, что он дал ему возможность исповедаться. Сын верил: отец сумеет его понять, как никто другой.
Он вдруг заговорил тихо, откровенно, как говорят люди, принужденные силой обстоятельств таить в себе похожие на вихрь чувства.
- И познакомился с ней необычно, и не думал вовсе, что так внезапно все произойдет. Понимаешь, в тот самый день, когда уезжал из училища. И даже в том самом поезде, в котором уезжал. Просто не верится, что так бывает и что можно только увидеть, ну вот только увидеть - и чтобы не забыть… Не знаю, бывает ли так…
- Бывает, - понимающе подтвердил Легостаев. - Еще как бывает…
Он хотел еще что-то добавить, но передумал - вспомнилось, как Ирина, совсем еще девчонка, сбежала от него тогда, когда он в первый раз поцеловал ее. В те минуты буквально рядом с ними со злобным тявканьем пролетали пули, и он подумал, что она испугалась стрельбы. Теперь-то наконец ясно, что вовсе не стрельбы. "Да, - с ожесточением отметил Легостаев, - все начинается с первого поцелуя - и ошибки, и горести, и даже будущее счастье. Все эти бабьи причитания - мол, стерпится-слюбится - лютый вздор, это уж точно…"
- Ну вот, - продолжал Семен, ободренный тем, что отец понимает его чувства, - подошел поезд, думаю, прощай, училище. Знаешь, как-то защемило сердце. Все-таки два года, друзья, юношеские мечты. Иду не спеша к вагону. И тут вот и произошло. Смешно, честное слово. И вагон-то простой, самый обычный, и день был - как все дни, и в мыслях - ничего такого, никакого предчувствия… Уж ты поверь мне, все было, как могло быть тысячу, нет, миллион раз - и что же? Подошел к вагону, вдруг открывается дверь и со ступенек спрыгивает, - нет, не человек, а само божество, такая девушка, что разве во сне приснится. - Семен поколебался, говорить ли ему так же откровенно дальше и решился с отчаянной смелостью, будто ринулся в водоворот. - Представляешь, такая девушка, которую давно уже в своих мечтах сотворил как что-то несбыточное, нереальное, такое, которое вот так всю жизнь и будет только в мечтах. Манить и отравлять жизнь тем, что вот она есть на свете, существует одна-единственная, а вовсе не для тебя создана, и ты так никогда и не догонишь ее, не увидишь наяву, не прикоснешься к ней. И вот - взглянули друг на друга. Какие у нее глаза! Будто первый раз, ну совсем впервые посмотрела на мир, возрадовалась ему и поняла, что мир этот - ее…
Он говорил все это, позабыв об отце, славно исповедуясь самому себе. И вдруг, вспомнив, что отец сидит рядом и слушает его, остановился.
- Заболтался я… - смущенно улыбнулся Семен, и Легостаев вновь увидел в нем того сына, которого он знал там, в Москве, совсем юным, наивным и увлеченным. - Прости…
- Нет, это прекрасно! - взволнованно воскликнул Легостаев. - Ты можешь не продолжать, я не настаиваю, все это твое, личное, но и то, что ты рассказал, - это же прекрасно.
И хотя отец с таким бурным восхищением одобрил его откровенность, Семен понял, что сейчас, остановившись, уже не сможет столь откровенно делиться своими чувствами.
- Поверь мне, это прекрасно, - не замечая состояния сына, повторил Легостаев. - Все-все, как у меня, Тоже совсем непредвиденная, случайная встреча…
Он не мог говорить дальше, зная, что, если произнесет еще хоть одно слово, задохнется от вскипавшего волнения.
- Отец, - неожиданно тихо и даже ласково проговорил Семен, - но ведь и ты в чем-то виноват перед ней…
Если бы Семен сказал эти слова в другой момент, а не сейчас, когда Легостаев едва не задохнулся от нахлынувших на него воспоминаний, горечь обиды была бы не столь велика. Теперь же он испытал такую обиду, которую невозможно простить даже сыну.
- Виноват? - безуспешно пытаясь сдержать себя, переспросил Легостаев. - Виноват? Я всю жизнь перед всеми виноват! И во всем! Ирину любил и люблю - виноват! Каждому, кто "помогите!" кричит, на помощь спешу - виноват! О себе забываю вспомнить - виноват! Вот он я - вините меня, вините во всем, только знайте, чем больше меня во всем винят, тем легче на душе становится, вроде бы хвалят тебя, и жалеют, и превозносят. И до того доводят, что уже сам себя начинаешь винить, чтобы это облегчение почувствовать хоть на минуточку единственную. А коль уж не в чем себя упрекнуть - подумаешь только: родился же ты, так и в том виноват - и душу облегчишь, пожалеть себя хочется. И впрямь виноват, так виноват, что уж лучше бы на свет и не появляться вовсе!
Легостаев умолк на полуслове - ни прежде, ни потом не вырывалось у него такое горькое, как лесная гарь, признание.
- Прости, - глухо сказал он, с мольбой посмотрев на сына и ожидая хотя бы немного прощения, с таким желанием и с таким нетерпением, с каким ждут глоток воздуха задыхающиеся люди.
- Я все понимаю, отец. - Семен произнес это так, как произносят прощение. - Конечно, может, и не все. Самому надо все пройти, иначе - голая теория. И лучше не надо об этом.
- Лучше не надо, - поддержал Легостаев. - Моя жизнь - это уже история, твоя - вся еще за горизонтом. И кто знает, может, эта околдовавшая тебя девчонка - судьба? Ты хоть пишешь ей?
- В этом вся трагедия, - сник Семен. - Адрес потерял. Представляешь, исчез! Бумажки, ни к дьяволу не нужные, лежат, будто издеваются, а ее адрес исчез! Все перерыл, как свободная минута - ищу. И никаких следов.
- Чудак, - улыбнулся Легостаев. - Пошли запрос в горсправку. И вся проблема.
Семен с досадой махнул рукой:
- Писал. Результат - ноль. Ответили, что не проживает.
- Ну, это ошибка какая-то. Как же теперь?
- А никак, - решительно ответил Семен. - Вот возьму отпуск, махну к ней, разыщу и привезу на заставу.
- Мужской разговор. Это по-легостаевски! - Отец одобрительно хлопнул Семена ладонью по плечу.
Они помолчали.
- А все-таки она была величайшей женщиной, - вдруг сказал Легостаев и тут же осекся: почему "была"? Это слово вырвалось у него не потому, что Ирины уже не существовало вовсе, а лишь потому, что она не жила с ним. - Была и есть величайшая женщина, - смущенно, как школьник, не очень твердо выучивший урок, поспешно поправился он. - Бывают люди - только романтики. Бывают - только реалисты. Бывают и вовсе приземленные, для них - только земля, а луна, солнце, звезды - лишь для того, чтобы луна светила им в темную ночь, солнце грело их раздобревшие тела, а звезды служили ориентиром, не давая заблудиться. А она - она все это, да, невероятно, но все это совмещала в себе. Минуту назад была романтиком, читала вслух стихи среди берез, сейчас - только практик с бухгалтерскими счетами в руках, а еще через минуту моды, наряды, танцы заслоняли ей и звезды, и солнце. Непостижимо, но факт! И этим, ты не удивляйся, именно этим она и велика и неповторима! Среди женщин тоже есть свои гении и свои бездарности…
"Он все еще ее любит, очень любит", - ужаснулся Семен и, кажется, впервые осознал весь трагизм разбитой семьи. Он понял сейчас это потому, что сам шел навстречу своему счастью и сам уже испытывал любовь.
Легостаев подумал: то, о чем он сейчас говорит, было бы более естественным сказать в порыве откровенности близкому, задушевному другу. Но все же говорил сыну, подспудно чувствуя, что ни с кем больше не сможет говорить так откровенно и честно.
Уже потом, в поезде, он долго не мог ответить себе на вопрос: почему он был так беспощадно откровенен с сыном, когда вспомнил об Ирине, его матери! И все-таки ответил: война. Да, приближавшаяся сейчас к границе война, дававшая знать о себе пока что косвенно, исподволь, но тем более таившая в себе острое и зловещее чувство неизбежности, именно мысль о неизбежной войне и предстоящих испытаниях и побудила его к откровенности. Потому что среди первых, кому выпадет вдохнуть первую пороховую гарь этой войны, будет и его сын. Будет, будет! Легостаев знал, что такое быть первым в бою. И потому, как бы об этом ни было даже страшно подумать, вынужден был предположить и такое: он никогда уже не сможет разговаривать с сыном, как теперь, накануне войны.
- Ну, а что у тебя здесь, на заставе? - отсекая все предыдущее, спросил Легостаев.
- Нормально, - без рисовки ответил Семен. - Нормально, если не считать, что немецкие самолеты ястребами над границей шныряют. И через границу, как к себе домой, летать повадились.
- А вы что?
- А мы смотрим на них и любуемся. Открывать огонь категорически запрещено. В марте тридцать два самолета перемахнуло. Бомбардировщики, разведчики. Мы по ним - из винтовок и пулеметов. Одного сбили - врезался в землю. А нам приказ: не стрелять.
- Да что за дикость?
- Приказы не обсуждаются, батя, лучше меня знаешь. Разъяснили: нарушения границы носят непреднамеренный характер. Вроде воздушных туристов. Вот и составляем акты и шлем на ту сторону. А там расшаркиваются с улыбочкой: битте-дритте, больше не будем. И опять двадцать пять. Не пограничники - Пимены с гусиными перьями. Короче, детская игра. А то, что все наше приграничье, да и чуточку поглубже, на их разведка ртах до каждой букашки обозначено, никто и в затылке не чешет.
- Чудеса в решете! - возмутился Легостаев. - Ребенку понятно: чуют слабину - распоясываются.
- Самолеты еще что, - все сильнее распалялся Семен. - Наряды наши обстреливают. Весной сынишку лесника убили. Стреляли по наряду, а пуля - в мальчонку, у сторожки змея бумажного мастерил. Всей заставой того мальчонку хоронили. Знал я его хорошо, прибегал чуть не каждый день на заставу… Войны еще нет, а люди гибнут.
Семен, чтобы заглушить вскипевшее в душе волнение, вытащил из ящика стола малого формата книжонку, протянул отцу. Тот развернул, увидел тексты на русском и немецком языках.
- Разговорник? Любопытно. - Он полистал книжонку, задержался взглядом на одной из страниц.
"Где председатель колхоза?" "Ты коммунист?" "Как зовут секретаря райкома?" "Ни с места! Руки вверх, иначе буду стрелять! Брось свою винтовку!" "Говори всю правду, иначе я тебя расстреляю и сожгу твой дом!" "Сдавайся!"
- Лексикончик! - воскликнул Легостаев и взглянул на титул. - Составитель полковник фон Зультсберг. Ай да полковник, ай да оригинал! Это из тех самых, кто жаждет дружить и не жаждет нападать?
- Вероятно.
- А ведь есть и такие, кто твердит: образумится Гитлер, не рискнет, - вспомнив давние опоры, сказал Легостаев. - А только иллюзии это, вредный самообман. Тигра манной кашкой не накормишь. Если бы в Испании не побывал, может, и я то же самое бы твердил: образумится. А сейчас убежден - будет война. И жестокая.
- Ну что ж, - твердо проговорил Семен, - пусть попробуют. Мы готовы. У нас есть все: люди, техника, полководцы. Всыплем им - век будут помнить.
- Согласен. Вот только насчет полководцев…
- Никаких "но", - вспыхнул Семен. - Знаю, еретик ты. И снова заведешь разговор, как тогда, в Москве.
- Нет уж, дай мысль закончить. Вот ты говоришь, полководцы. Да, есть. И я преклоняюсь перед ними. Но ты же, надеюсь, диалектик, а не талмудист. Каждая эпоха рождает своих героев. И полководцев. Нынешние - дети своего времени. Понимаешь, своего! Полководцы гражданской войны. Той, что двадцать лет назад отгремела. Двадцать! Конечно, в новой войне пригодится их гигантский опыт, их беззаветная храбрость. Но она, эта война, родит новых полководцев. Они еще, может, ходят, безвестные, а уже с маршальским жезлом! Отсеки мне потом голову, если буду не прав. Это исторически неизбежно. И винить тех, кто уйдет с театров военных действий, несправедливо. Все естественно, закономерно.
- Не будем философствовать, отец. Сам знаешь, в конце концов поссоримся.
- Пусть по-твоему. Только хочу, чтобы ты мыслил. Пора.
- Ты хочешь лишить меня веры?
- Слепой - да. Осмысленной - ни за что! Скажи, есть разница между фанатиком, исступленно бьющим поклоны у иконы, и человеком, беспредельно верящим в прекрасную идею?
- Разумеется, есть.
- Какая же? Верит и тот и другой.
Семен задумался, подыскивая более точный ответ.
- Огромная разница! - не ожидая, пока заговорит Семен, воскликнул Легостаев. - Да что там разница - непроходимая пропасть! Фанатик всецело полагается на идола, а борец за идею - на свой разум и свои силы. Первый вымаливает счастье у бога, второй - добывает его в бою.
- Уж не к фанатикам ли меня хочешь причислить? - обиженно спросил Семен.
- Избави бог, - улыбнулся Легостаев. - Просто ты вырос, и я вправе говорить с тобой, как с мужчиной.
- Сейчас и не захотел бы - вырастешь, - сказал Семен. - Время на пятки наступает. И летит, как ненормальное, и проходит незаметно!
- Нет, сынка, время не проходит, - мягко, задумчиво поправил его Легостаев. - Время остается. Это мы проходим…
- Снова философия, - остановил отца Семен. - Ты же никогда не был пессимистом.
- А я и сейчас не пессимист! - постарался бодро возразить Легостаев. - С чего это ты взял, что я пессимист? - И, не дав сыну порассуждать на эту тему, озабоченно спросил: - Порохом пахнет, а ты говоришь: "Поеду, заберу, привезу"? Прямо в огонь, в пекло?
- А если не могу без нее?
- Все ясно. Только не забывай, что такое любовь. Мудрецы и поэты бьют в литавры: любовь - чудо, любовь - счастье, любовь - вечный праздник. Да не бывает его, чуда, в этаком чистом виде. И счастья такого нет, дистиллированного. Да, любовь - чудо, счастье, волшебство. И она же - муки, горе, а бывает, что и позор.
- Не надо, - остановил его Семен, зная, о чем говорит отец, и пытаясь отвлечь его от мрачных мыслей.
- Не надо так не надо, - мрачно согласился Легостаев. - Да только оттого, что смолчу, не выскажу, - от этого оно от меня не уйдет, во мне это - и надолго, может, навсегда. Ты не сердись, я ведь не исповедоваться приехал, не сочувствия искать. Повидать тебя захотелось, кроме тебя, никого у меня нет. - Громадным усилием воли он заглушил жалость к самому себе. - Был бы помоложе, сел бы в "ястребок" да помог бы твоей заставе этих залетных коршунов отгонять.
- Оставайся, - улыбнулся Семен. - Переквалифицируешься в пограничники.
- Теперь разве что в управдомы, как Остап Бендер, - в тон ему пошутил Легостаев. - Границу-то мне покажешь? Хоть одним глазком взглянуть.
- Завтра, - пообещал Семен. - И границу покажу, и погранстолб.
- И если можно - с лесником познакомь, - необычно тихо попросил Легостаев. - У которого мальчонку…
- Познакомлю, - не дал ему договорить Семен. - А сейчас, извини, мне пора на боевой расчет.
Легостаев смотрел, как сын затягивает широкий комсоставский ремень, как большими пальцами обеих рук решительно раздвигает складки на гимнастерке, как с маху надевает зеленую фуражку, и каждое движение напоминало Легостаеву его самого. Все повторяется, это неизбежно, как жизнь.
- Я всегда тебе чертовски завидовал, - сказал Семен, остановившись на пороге и вглядываясь в отца так, как вглядываются прощаясь. - Ты был в Испании. А мы обстреляны только холостыми патронами.
- Можешь не завидовать, - откликнулся Легостаев. - Самому воевать придется. И, увы, боевыми будут обстреливать. А в войну лучше тем, кто на фронте. Парадокс? Нет, вовсе и не парадокс. В войну, брат, если ты в тылу и если совесть при тебе, так она тебя, эта самая совесть, лютой казнью казнить будет. И после войны не отстанет. Я вот рад, честное слово, рад, что побывал на войне. Не потому, что могу при случае хвастануть, нет, все это блажь и чепуха. Рад потому, что сам собой горжусь, выше себя чувствую - не перед другими, нет, перед самим собой.
- Понимаю, отец, - тихо произнес Семен и глубже надвинул фуражку. - Да ты располагайся, отдыхай. Меня не жди. Я после боевого расчета - на границу, до рассвета. Если, конечно, все будет в порядке. Койка в твоем полнейшем распоряжении.
- Княжеские покои, - осмотрев постель, заключил Легостаев. - И в самом деле, прилягу.
Оставшись один, он повнимательнее осмотрел комнату сына. Во всем - и в заправке солдатской койки, и в стройных рядах книг на полке, и в сложенной на табуретке гимнастерке, - во всем был тот же самый порядок, какой, к своему изумлению, Легостаев обнаружил в комнате Семена, когда вернулся из Испании. И даже сама комната была похожа на ту, детскую, в которой, будто по ошибке, поселился взрослый, самостоятельный и любящий порядок и чистоту человек.
Легостаев разделся, лег на звякнувшую пружинами кровать и тут же уснул.
Среди ночи Легостаев вдруг подхватился с койки, точно его подняли по тревоге. Подскочил к окну. Тихо и таинственно смотрела на землю, на дальний лес луна.
"Неужто можно пробудиться от тишины?" - удивился он.
Семен еще не вернулся. И Легостаев со щемящей грустью подумал о том, что, если он останется здесь еще хотя бы на сутки, станет для занятого, измотанного тревогами сына обузой.
"Повидались - и хорошо, и хватит, - внушал он себе. - Какая, в сущности, разница - день ли, месяц ли? Все равно уезжать, все равно прощаться, сколько ни живи. Даже векам и тысячелетиям приходит конец".
Он подошел к вешалке, извлек из кармана спортивной куртки трубку, принялся набивать ее табаком. Табак был сухой, хрупкий, и первая затяжка обожгла рот полынной горечью.
Легостаев сел на подоконник. Светало. Невидимая отсюда река укрывалась туманом. Осторожно, словно боясь, что ошибутся и запоют слишком рано, пробовали голоса птицы. На коновязи за конюшней устало фыркали кони. И тут же все эти звуки опрокинул, приглушил гул самолета - ворчливый, зловредный, с повторяющимся надрывом.
"Старый знакомый, - встрепенулся Легостаев, пытаясь приметить самолет в еще мрачноватом предрассветном небе, - "фокке-вульф". Ранняя пташка, не спится в ангаре".
На тропке, среди тихих, еще спящих, не тронутых ветерком яблонь послышались осторожные шаги. Семен! Даже если бы Легостаев не увидел сына, то узнал бы по этим шагам.
- Жми смелее! - сказал он, высунувшись из окна. - Я уже не сплю.
В ту же минуту на все голоса заскрипело, заголосило крыльцо, и в комнату вошел Семен. Даже в полутьме было видно, что ночь, проведенная на границе, не только не утомила его, но придала ему бодрости.
"Молодость! - с завистью подумал Легостаев. - Славная молодость!"
- Едва не ушел, - возбужденно заговорил Семен. - Уже на середине реки достали. Отстреливался, паразит.
- Отстреливался? - удивленно спросил Легостаев, кляня себя за то, что спал настолько крепко, что не услышал стрельбы. - Как же так? А я проснулся от тишины.