После ухода Гердера она, оцепеневшая от ужаса и омерзения, так и, осталась лежать на диване, судорожно подогнув колени. В ярком луче света, который падал на потолок от лампочки, запрятанной в голубом матерчатом абажуре, безалаберные, неугомонные пылинки играли в дикую чехарду. Сначала Таня ни о чём не могла думать, всё, что произошло, не умещалось в её сознании. Непоправимость свершившегося сдавила сердце. Таня громко застонала. Ей показалось, что она лежит в холодной, плотной грязи, и она боялась шевельнуться, чтобы не усилить это ощущение. Потянулись мысли, бесформенные, неясные, они переплетались, мешая одна другой, толкая друг друга. Но вот одна из них, острая и быстрая, испепелила все остальные и, как пуля, пронзила мозг. Зачем теперь жить! Поруганная, растоптанная! Впереди тьма… Серый, холодный туман… Ни надежды, ни цели.
Таня лежала долго, продолжая бессмысленно глядеть в потолок. Потом, поборов себя, она встала и, не совсем понимая, что делает, вышла на улицу.
Там было тихо.
Таня медленно пошла по пустынной улице, незаметно для себя всё ускоряя и ускоряя шаг. Она остановилась только на окраине города, осмотрелась вокруг. Дальше дорога уходила в лес. Направо, внизу, играя мелкой зыбью, в лунном свете мягко поблёскивала река. Таня тяжело вздохнула и медленно спустилась к берегу. Она хорошо знала это место - высокий обрыв, нависший над глубоким омутом. Вялым движением, нехотя сняла вязаную шапочку, пальто и, вдруг удивившись бессмысленности своего поступка, тихо, по-старушечьи подумала вслух: "А зачем? Какая разница, как захлебнуться - одетой или раздетой?" Эти простые практические соображения вернули её к действительности, мысли стали проясняться. Ещё немного она постояла в задумчивости. Стало прохладно, и она представила себя в холодной воде, тут же опять глубоко вздохнула, признаваясь себе, что не сможет броситься в реку. Охваченная изнуряющей тоской, она попыталась разозлиться на себя за нерешительность, но и это у неё не получилось. С дрожью Таня вспомнила отца и подумала, что она такая же, как и он, - жалкая и трусливая. Куда деть себя, что делать? И вдруг её осенило - мстить! Только это осталось ей! Только это! Вот он, единственный выход и горькая радость её жизни! Таня надела пальто и медленно пошла от реки. Ночной ветер ласково шевелил русые волосы, разбросанные по плечам.
Шапочка осталась на берегу…
На рассвете партизанский дозор задержал измученную девушку. Она еле стояла на ногах. Старший дозора, плотный, с крупным лицом и большими рабочими руками, растерялся, когда ближе разглядел Таню.
- Господи, твоя воля, - удивлённо проговорил он, обращаясь к напарнику, совсем молодому парнишке, - что же это такое? Смотри-ка, девчушка!
- А вы кто? - еле слышно спросила Таня.
- Смотри-ка, - ещё больше удивился партизан, - чуть живая, сама с гулькин нос, а с нас допрос снимает. Кто! Ясно - кто. Не бандиты, конечно.
- Мне в отряд надо.
- Какой-такой отряд? Шустрая, смотри-ка! Да ты сама-то кто такая?
- Я?
- А то кто же?
- Я - Таня, - смущённо поправляя упавшие на глаза волосы, ответила девушка.
Партизан добродушно рассмеялся:
- Таня! Чья Таня! Откуда?
- Из города.
- Дядя Лёша! Дядя Лёша! - вдруг громко и радостно закричал его молодой помощник и даже подпрыгнул на месте от переполнивших его чувств. - Это же правда Таня!
- Какая Таня? Чего кричишь на весь лес?
- Ну, Таня! Наша же Танька Крылова! - ещё громче, совсем захлебнувшись словами, прокричал лихой партизан, а она, узнав в нём своего бывшего одноклассника Сашу Алексеева, совершенно обессиленная, упала ему на руки.
- Знакомая, значит? - почему-то смущённо спросил старший дозора и, больше для поддержания своего авторитета, чем для дела, спросил: - А как она в смысле надёжности?
- Так ведь это же Таня Крылова! - опять проговорил Саша, растерянный и счастливый, крепко удерживая девушку.
Михаил Петрович тяжело переживал исчезновение дочери. Это несчастье окончательно подорвало и без того слабое здоровье и моральные силы бургомистра. Поиски Тани положительных результатов не дали: она словно сквозь землю провалилась.
А через два дня к измученному неизвестностью, равнодушному ко всему Крылову пришёл Иван Фёдорович.
Бургомистра давили мучительные мысли, от которых он, как ни старался, избавиться не мог. В его душе шла сложная борьба. Глядя на него, Иван Фёдорович понял, что сегодня будет сказано что-то очень важное. И действительно, Михаил Петрович заговорил:
- Ваня, дорогой, как мне всё надоело. Я всё понимаю, а делаю всю жизнь не то, что нужно, и не то, что хочу. Вижу это, а переломить мне себя не под силу. А всё - моя трусость. Опутала она меня, и не вижу я выхода из этого свинского состояния, не знаю, как разрубить этот гордиев узел. Прямо наваждение какое-то!
Иван Фёдорович слушал внимательно, не перебивая, а Крылов говорил, всё больше распаляясь:
- У меня такое впечатление, что потерял я некий стержень, на котором держится человек. А без него, без этого крепкого жизненного стержня, - убогость, низость, гадость. И всё это без просвета, без надежды. Плохо мне… Жить не хочется. Всё стало противно - книги, природа и люди. Их энергия и настойчивость раздражают. Я лгу себе и людям, живу бесцельной, серой и двусмысленной жизнью.
- Есть выход, Михаил, - перебил его Иван Фёдорович, - и стержень жизненный найти не трудно.
- Да я и сам это разумом схватываю, а чувствами своими управлять не могу. Сил нет. Нормальная человеческая жизнь - это для меня неосуществимая мечта. Страшно мне…
- Чего ты всё боишься? Смерти? Миша, дорогой, поверь мне, не стоит того костлявая старуха, чтобы ей так много уделять внимания. Не нужно бояться смерти, она естественна и даже необходима. Бояться нужно морального краха, а здесь у тебя, ты меня уж извини за откровенность, наступила клиническая смерть - это почти конец, однако не всё ещё потеряно.
Громадный Иван Фёдорович тяжело ходит по комнате, его серые глаза под густыми, нависшими бровями горят молодым огнём. И видно, что по натуре он воин - пока борется, до той поры и живёт.
- Ваня, пойми меня, попробуй разобраться, - просительно говорит Михаил Петрович.
- Я скажу тебе прямо, - режет беспощадно Иван Фёдорович, - ты похож на голодного человека, которому толкают в рот кусок сладкого пирога, а он, не разобравшись, бросает его в грязь. Понять я тебя ещё могу, - не так уж это сложно, - а вот сочувствия от меня не жди. Распустился ты, разнюнился. Но в тебе есть главное: ты всё-таки хочешь найти себя. А раз хочешь, значит, можешь. Ты способен на многое, нужно только найти силы, а проще говоря, поверить в себя. А это и значит - стать человеком!
Где-то в тайниках души Михаила Петровича неуверенно загорается слабый огонёк надежды.
- Да, нельзя отставать от стаи, - воодушевляясь, говорит он, - нельзя и обходить её! Только рядом, только вместе… Прожить как следует я не сумел. Может, хоть умру красиво! Помнишь, Ваня, у Гёте: "Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идёт за них на бой".
- Припоминаю немного, - с усмешкой ответил Иван Фёдорович. - Но позируешь ты напрасно. Рановато вроде бы. И вообще, мне кажется, что добро нужно делать проще, скромнее. Это не подвиг, элементарный гражданский долг. Злости в тебе мало. Добренький ты очень. А напрасно.
- Да, но они ведь тоже люди…
- Люди! - сдерживая ярость, сказал Иван Фёдорович и подал Михаилу Петровичу записку от Тани.
Лицо Михаила Петровича, и без того бледное, стало совсем белым. Он с опаской, недоверчиво посмотрел на строгого друга, на перегнутый пополам двойной лист из школьной тетради, неуверенно протянул руку. Потом долго протирал очки мягкой светло-жёлтой замшей, подаренной ему самим комендантом, и, всё ещё не веря, что это письмо от Тани, начал читать:
"Дорогой папа! Прости, что заставила тебя волноваться. Иначе я поступить не могла - так сложились обстоятельства. У меня большое горе… Но теперь я вне опасности, среди настоящих людей, таких простых и в то же время необыкновенных. Они твёрдо знают, что нужно делать. Они остались свободными и бьют ненавистных фашистов. Папа, если бы ты только знал, какое это счастье - быть сильным и свободным! Я хочу, чтобы ты стал таким, потому что очень люблю тебя. Прошу тебя, если ты меня хоть немного любишь, выполни просьбу Ивана Фёдоровича. Это нужно для меня, для тебя и для всех нас.
Крепко целую и верю в тебя. Твоя Таня".
У Михаила Петровича сильно тряслись руки. Он не мог усидеть на месте, заметался по комнате, нервно сжимая пальцы. Немного оправившись, он опять сел за стол и ещё раз внимательно перечитал письмо. Некоторое время он просидел не шелохнувшись, с серым, осунувшимся лицом, а затем поднял на Ивана Фёдоровича полные растерянности, бегающие глаза:
- Господи, Танечка. Бедная, родная моя девочка. Жива… Любит меня, беспокоится…
- Тяжело ей, Михаил, а она не только о себе думает, о людях беспокоится. И верит им… И тебе верит.
- Да, да, верит, - смущённо глядя в лицо Ивана Фёдоровича, порывисто сказал Крылов. И вдруг замер. Отвернулся к стене, уставился в одну точку. И спросил еле слышно:
- Ваня, скажи, что с ней?
- Теперь всё хорошо.
- Случилось что?
- Не знаю, - смущённо ответил Иван Фёдорович.
- Ты знаешь, - настаивал Михаил Петрович.
- Зачем тебе это?
- Скажи, я это должен знать обязательно, - сказал Михаил Петрович таким тоном, будто Иван Фёдорович был виноват в чём-то.
- Хорошо, - ответил Иван Фёдорович, - я скажу: над Таней надругались… Старший лейтенант Гердер.
- Что?! - прокричал Михаил Петрович.
- Гердер, - твёрдо проговорил Иван Фёдорович.
- Гердер?
- Он самый.
Стало очень тихо. У Михаила Петровича судорожно дёрнулось плечо. Он вскочил и уставился бессмысленным взглядом на Ивана Фёдоровича.
Пауза затянулась.
Наконец Иван Фёдорович заговорил:
- Да, да, он самый. Как это ты сказал про него вчера: "Вполне приличный молодой человек". Так, кажется?
- Но это же подлость! Это не укладывается в моей голове.
- А прочие их дела укладываются?
- Нет, ты подожди… Как же это? Как можно? Это же страшная подлость.
- Заладил как попугай, - жёстко отрезал Иван Фёдорович. - Подлость да подлость! Неужели ты до сего времени не понял, что сам по себе фашизм - сплошная гадость и сплошная подлость? И что приспешники его - цивилизованные звери, бешеные и кровожадные? И мы для них не люди вовсе, а… рабочая скотина.
Иван Фёдорович умолк как-то сразу, поняв, что слова его Михаилу Петровичу больше не нужны.
- Не сомневайся во мне, Ваня. И не нужно больше ничего, - тихо проговорил Михаил Петрович. - Я сделаю всё, что в моих силах.
За решёткой
Тихон получил сильную затрещину и, ничего не видя, кроме зелёных, плавно расплывающихся кругов, скатился по крутым деревянным ступенькам в подвал. Сначала он лежал без движения. "Опять влопался, - как в тумане пробежала мысль. - Вот и всё, живым отсюда не выбраться".
Тихон явно слышал своё сердце, оно стучало часто и громко. Дёргало, как нарыв, разбитую, распухшую губу. Тихон с трудом поднялся на ноги, огляделся. Его тюрьмой было небольшое, низкое помещение с грязными холодными стенами и кирпичным сводчатым потолком. Сверху в единственное маленькое оконце узкой полосой проливался тусклый свет да в дверные щели из коридора проникали яркие лучи от электрической лампочки.
- Дворец неважнецки освещён, зато все другие удобства налицо, - неслышно прошептал Тихон. Он криво усмехнулся, сел на рассохшийся, скрипучий топчан и, качнувшись на нём несколько раз, добавил: - Барский гарнитур - остатки прежней роскоши. - Но эти пустые слова не успокоили его. Напрасно он хотел обмануть себя. Шутить не хотелось. Одна мысль безжалостно сверлила мозг: "Это конец!" Тихон замер, ему стало страшно. А время, казалось, не двигалось. Вдруг Тихона забил озноб. Мышцы, не чувствуя над собой власти, сокращались, дёргались в такой дикой пляске, что перехватывало дыхание. "Ну, раскис совсем", - щёлкая зубами, подумал он, будто упрекая кого-то, лёг на топчан и укрылся телогрейкой. Вскоре озноб прекратился, стало теплее, и - молодость взяла своё - Тихон незаметно заснул. Сон был крепким и долгим, таким, что, проснувшись, Тихон первое время не мог понять, где он. Придя в себя, встал, размял онемевшее тело и вновь почувствовал силы, готовность к борьбе. Отдохнувшие мышцы приятно ныли, прося работы.
В окошко теперь пробивался яркий солнечный свет, будто раскалённый добела брус металла повис во мраке. Во дворе, передравшись, зашумели воробьи. Громко, будто осуждая забияк, несколько раз подряд каркнула ворона. Тихон рванулся к окну, вцепился в решётку руками… "Бежать! Но как? При удобном случае? А будет ли он, этот удобный случай? Должен быть!" Тихону рисовались разные варианты побега: из камеры, с допроса и во время казни… Он никак не мог представить себя мёртвым. Все кто угодно могут быть убитыми, но он, Тихон, - никогда! "Как это не двигаться, не жить?!" Он внимательно рассматривал решётку. Круглые, в палец толщиной, ржавые прутья не оставляли никаких надежд.
Во дворе, прямо перед глазами Тихона простучали грубые подкованные сапоги. Донеслись обрывки немецкой речи. Послышался шум автомобиля, хлопнула дверца.
- Собираются, гады, - прошептал Тихон и вдруг решил, что его сейчас должны вызвать на допрос. Он напряжённо ждал - вот-вот откроется дверь - и поймал себя на мысли, что хочет этого. И дверь действительно отворилась, яркие лучи света выхватили Тихона из темноты. На уровне плеч узника показались две огромные ноги, и выросла фигура солдата.
- На, - добродушно сказал он, протягивая кусок чёрного хлеба и алюминиевый солдатский котелок, до половины наполненный жидкой похлёбкой. Тихон осторожно подошёл, взял у солдата еду и заглянул ему в лицо. Оно было злым. Тихон узнал немца - это он вчера вечером провожал его сюда и с большим знанием дела стукнул по затылку.
Солдат медленно выпрямился и посмотрел на Тихона. Но вот его правая нога пошла по дуге назад и, сделав большой замах, блестя подковкой на кожаном носке сапога, понеслась вперёд, прямо к подбородку Тихона. Реакция обороняющегося была мгновенной и точной - сапог просвистел мимо его уха. Солдат вложил в удар столько силы, что его по инерции рвануло вперёд, и он, потеряв точку опоры, с грохотом свалился по ступенькам на пол.
В коридоре раздался громкий, весёлый смех. Ошалевший от неожиданного падения и оскорблённый неуместным смехом, солдат быстро вскочил и бросился на узника. Тихон, успевший за это время поставить котелок на пол, напружинившись, со сжатыми кулаками встретил противника. Солдат не ожидал отпора, и, получив встречный прямой удар в зубы, ойкнул, и упал навзничь, нелепо взмахнув длинными руками.
- Прекратить! - раздался сверху резкий, уверенный голос старшего лейтенанта Гердера. - Ко мне! - скомандовал он солдату, и тот, выплюнув сгусток крови, яростно взглянул на Тихона и неохотно полез вверх по лестнице.
Дверь с громом захлопнулась.
Тихон, готовый ко всему, напряжённо ждал, что будет дальше.
Но его пока оставили в покое.
"Странно, - подумал он, - с каких это пор в гестапо такие аттракционы оставляют без последствий?" Всё ещё продолжая удивляться и насторожённо прислушиваясь, он принялся за еду. Проходил час за часом, но в камере никто не появлялся. Уже короткий осенний день подходил к концу. "Не спешат, гады, - тоскливо думал Тихон, уставший от нервного напряжения, - да и куда им торопиться? Успеют и в гроб загнать, и поминки справить".
И только поздно вечером Тихона повели на допрос к начальнику районного отделения гестапо. Кроме майора Демеля, в кабинете были следователь гестапо старший лейтенант Гердер и переводчица из комендатуры Наташа. Тихон предстал перед начальством настороженный и жалкий: волосы растрёпаны, на лице засохли глубокие царапины, один глаз заплыл, нижняя губа сильно распухла и беспомощно отвисала. Всё это раздражало и смущало, Тихон не знал, куда деть руки, на чём остановить взгляд. Напряжённый, озирающийся, он напоминал загнанного собаками зверя - взъерошенного, уставшего, но готового в любой момент продолжать смертельную борьбу.
Демель спокойно сидел за широким полированным столом и не спускал с арестованного изучающего взгляда.
- Садитесь, пожалуйста, - вежливо сказал он после длительной паузы.
Тихон осторожно сел на стул.
Наташа внимательно посмотрела на партизана, и сердце её защемило от жалости.
Опять наступила тяжёлая пауза, и Тихон, постепенно успокаиваясь, подумал: "А, чёрт с вами, что вы мне сделаете! Двум смертям не бывать, а одной не миновать!" Эта старая поговорка мгновенно воскресила в памяти Тихона далёкую картину. Вот он стоит на вершине крутой горы. Лыжи-самоделки крепко привязаны ремнями к подшитым валенкам. Никто из ребят ни разу не спустился с горы в этом месте: обрывы и коварные природные трамплины подстерегают смельчаков на пути. Тихону страшно, но обратного пути нет. Десятки восхищённых ребячьих глаз с любопытством смотрят на него. Не поворачивать же лыжи обратно! Звонко выкрикнув эту же самую поговорку - двум смертям не бывать… - он лихо сдвигает на затылок старенький, видавший виды треух и, чуть живой от восторга и страха, летит вниз, в неизвестность…
Воспоминание детства, как молния, вспыхнуло и пропало, но Тихон почувствовал себя несколько увереннее. Он встретился глазами с Наташей и еле заметно подмигнул ей:
- Что сидишь такая грустная? Меня ещё рано оплакивать, кралечка. Пожалей лучше себя и вот этих ощипанных павлинов.
Наташа вздрогнула от неожиданности, удивившись прозорливости парня. Она заметила вопрос на лице Демеля и, помня, что он понимает русскую речь, перевела:
- Арестованный не себя, а нас считает достойными сожаления.
- Почему ты так считаешь? Почему заговорил об этом? - с интересом, живо спросил Демель.
Прежде чем ответить, Тихон взглянул на Наташу и, усмехаясь, сказал:
- Да вот, барышня ваша уж очень ласково смотрит на меня, жалеет.
Демель всё понял по-своему, он решил, что этот странный парень не очень удачно иронизирует, и снисходительно сказал:
- Ты покушался на её жизнь, как же она ещё может смотреть на тебя?
- Вот это-то и удивительно, - ответил Тихон и от души рассмеялся.
Демель не понял истинной причины смеха, но он ему не понравился. Начальник гестапо хорошо знал людей и видел, что разговор с этим дерзким партизаном получится едва ли. С самого начала допроса смертник вёл себя вызывающе, будто не майор Демель, а он был здесь хозяином положения. Майор начинал злиться, а это было опасно для арестованного. Наташа за короткий срок хорошо изучила манеру Демеля играть с обречёнными на смерть в демократию. Он убивал свою жертву не иначе, как вдоволь наговорившись с ней "по душам". Арестованных, намеченных для этих фарисейских бесед, не разрешалось бить, их немного кормили - они должны были выглядеть более или менее прилично.