Стройность - Анчаров Михаил Леонидович 13 стр.


Песни эстрадные отличаются друг от друга не словами, которых все равно нельзя услышать из-за шума, и слава богу, потому что когда удается услышать слова, то не то чтобы непременно хотелось умереть, но возникало сожаление - зачем я родился? Но так думать было несправедливо и я гнал эти мысли. Потому что допрыгаться до смерти - в этом было, по крайней мере, хоть что-то самодеятельное, зависящее от меня; но уж в своем рождении я был начисто неповинен.

Когда меня зачинали и я рождался, тут уж меня, как и всех других, ни о чем не спрашивали. И в том, что я родился, моей вины нет, как нет и заслуги. Хотя есть верование и, стало быть, теории на этот счет: что и тут я ошибаюсь и что факт моего рождения есть последствие предыдущих моих смертей, хотя и в других обличиях. Так что на все есть свои теории.

Но меня останавливала мысль, которую однажды высказал мой сын моей супруге, когда она однажды разбушевалась (хотя для этого не было видимых и невидимых причин). Сын мой тогда ей сказал:

- Мама, ты главное, не вникивайся.

И я решил "не вникиваться"!

Что же мне оставалось? Да почти ничего! Только ожидание. Но я сам себя стреножил.

И я все-таки дождался! И притом в той даже области, какой тоже не придавал значения, и не придавал значения именно в силу ее распространенности. Напрасно думают, что труднее всего разглядеть редкое и неожиданное. А все как раз наоборот. Когда его много - о нем не думают, оно как воздух, о котором вспоминают, когда дышать нечем. Таежному жителю труднее заметить воздух, чем горожанину с асфальта. Это же ясно. Примелькалось.

Чего было больше всего в эфире? Конечно, эстрады. Многие так и считали, что хорошая жизнь - это когда много разной мануфактуры и много эстрады. Хотя от мануфактуры и эстрады хорошей жизни не прибавлялось, а прибавлялась только судорожная. Но это - на чей вкус!

Как я мальчишкой любил джаз! Даже описать невозможно. Я честно в школе изучал утверждение, что джаз - это музыка для сытых. Пока однажды не сообразил: ну и что плохого? Что плохого, что люди сыты? Разве мы сами не к этому стремимся? Накормить всех, а не только богатых. А если сытые захотят слушать другую музыку, что в этом плохого? Формула "музыка для сытых" не то призывала нас всю дорогу быть голодными, не то обещала, что сытые и богатые это одно и тоже. Но в любом случае - какое отношение это имело к музыке и джазу?

Никакого! Как мог Горький не заметить, что это была музыка улицы? Это же слышно каждому. Она была ресторанная музыка, ну и что? Где ее было играть? Играют там, где платят. Раньше и за старинную музыку платили, за классику платили. А кто платил? Те же сытые. Но классика уже забыла, что она зародилась на улице, а джаз ей это напомнил.

Неужели Горький всерьез думал, что музыка там, где консерватория? Неужели Горький забыл, что музыка раньше консерватории? Неужели он забыл, что живопись раньше анатомии и академий? И что язык раньше грамматики? Искусство зарождается раньше его изучения, потому что изучают то, что есть. А чего нет, то и изучать еще рано и невозможно. Неужели было незаметно, что в музыку вошла улица? Голодная, негритянская улица! Которая пела и играла свою музыку. И напоминала каждому, откуда он произошел. И доходила именно до души.

Кто хотел ее слушать, должен был либо идти на улицу, либо допустить, чтоб Она пришла к нему. За это надо было платить. Какая же это музыка для сытых? И уж во всяком случае, какая же это музыка сытых? Потому что сытый-то он сытый, но и он помрет. И знает про это. И именно музыка улицы ему об этом напоминала.

А старинная европейская музыка, которую слушали в аккуратных залах, уже давно ни на что не влияла, кроме как на такие же аккуратные вздохи и чванные эстетские улыбки. Нет, джаз было другое. Джаз нес надежду на то, что улица не задавлена. А пока она не задавлена, все еще может образоваться. Потому что жив человек Адам со своими грехами. Тут даже этнография потихонечку приходила к выводу, что Адам был негр, черненький, абориген, из которого потом произошли все разноцветненькие и чванные.

Вот что такое был джаз, в котором не услышали протеста! Но потом и его купили. И стали джаз выпускать, как ширпотреб, как музыкальную мануфактуру. Но я не мог понять, что в сегодняшней эстраде видят те, которым она нравится? Потому что уж чего-чего, а новинки в нынешней эстраде не было начисто. Сегодняшняя эстрада со всеми ее методами оставляла меня равнодушным, как тряпье, которое не становится лучше, даже если его называть дизайном.

Сегодняшние металлисты (хеви металл) эстрадные, которые разграбили все сегодняшние свалки вторсырья, издавали музыку, которая была похожа на песни заик. И как раз, когда я так решил, я услышал… Естественно, случайно включил и услышал и увидел передачу о том, как лечат заик. Вот только тут до меня дошло.

Прекрасная милая женщина, доктор (кажется, ее фамилия Сорокина), нашла способ лечить заик, и показывала это наглядно, при всех. Она брала любого заику, а их там был целый зал, просила его выйти на эстраду и спрашивала, как его зовут. И несчастный человек что-то лепетал, заикаясь. И тогда доктор просила его поверить только в одно, только в одно - что человек может все. Любой. В том числе и заика. И что он может на глазах у всех начать говорить, не заикаясь. (А заика к тому времени уже всякую надежду потерял.) Она возвращала ему надежду. Потому что ведь и он когда-то не был заикой.

Начиналось у всех по одной и той же причине: как бы человек ни говорил - его одергивали и все время поправляли. Всегда находился кто-нибудь, кто его поправлял. Кто криком, кто теорией. И человек пугался, начинал пристраиваться к кому-то бездушному. Начинал заикаться, начинал не уметь произнести даже свое имя и фамилию. Потому что чересчур много правил для отдельного человека. И душа его костенела. И вот эта прекрасная женщина-доктор говорила ему:

- Миленький, стисни низ живота, а верхнюю часть (ну там, где сердце), освободи. Как тебя зовут?

И ошеломленный заика четко произносил свое имя и фамилию. А потом то же самое делала с другим заикой. Обучала тут же, на глазах.

Женщина говорила:

- Человек может все!

И это подтверждалось наглядно. Это было, как чудо. Чудо любви и освобождения. От идиотских правил, душегубных правил, скопившихся в цивилизации. А то ведь заиками становились все умные и честные, которые хотели выполнить все правила. Но это было сделать невозможно. Тогда они наглядно, на глазах друг у друга посылали правила… посылали их все. Как можно подальше. И начинали говорить.

Потому что человек может все!

И я это видел сам. И потому все понял. Потому что был уже к этому готов. И понял, что вся сегодняшняя эстрада, против которой я так негодовал, - это самостоятельная попытка излечиться от заикания. Потому что как ни сыграй - все как-нибудь да не по правилам, все что-нибудь не так. И среди своры нападающих был и мой лай. Увы, мой лай, лай моих претензий! Потому что они ни на кого не походили, ни на одно из правил, даже на мои. И им, чтобы перестать заикаться, нужно было прежде всего послать их все… Они это и делали.

Прислушиваться к себе и совершать новинки и музыкальные открытия они будут потом. Сначала надо было перестать заикаться…

Вспомнил, как зовут прекрасную женщину-доктора. Случайно вспомнил. По-живому. Ее зовут Юлия Борисовна Некрасова.

Люди начинают заикаться, потому что начинают говорить не то, что думают, и привыкают к этому, потому что, что бы они ни говорили, всегда идет одергивание и попрек: "Не так, не так, не так… не то, не то…" Чего же удивляться после этого заиканию? Сначала надо наладить нормальную речь.

Окрыленный успехом, я начал искать более целенаправленно. Женщины и дети, женщины и дети… Если первая находка пришла от лица Тони, то вторую я мог ожидать от своего грандиозного собственного сына. А от кого же еще? И я удвоил внимание.

Он по рождению мальчик, значит, в перспективе будущий мужчина; и отличается он от будущих мужчин, в том числе от меня, только одним - ему пять лет, с половиной. Значит, все идеи, мужские, у него первичные, а не переученные взрослыми поправками, хотя он иногда уже и заикается. Значит, влиять начало и на него. Надо было торопиться.

Сейчас в своем лучшем виде он такой "лихой, молоденький и голенький". И уже маме велел "не вникиваться". Поскольку он будущий мужчина, он круглые сутки сражается. Как просыпается, так и начинает сражаться. И я ему не мешаю, и даже покупаю пластмассовых воинов. У него их целая армия. Есть и пираты.

- А зачем тебе пираты? - я спрашиваю. - Они же людей резали. Ты тоже хочешь людей резать?

- Нет, - говорит он, - я же понарошке.

И вижу, что он тоже "не вникивается". Понарошке - это значит спорт, самое распространенное мужское занятие. И тоже незаметное, как воздух. Так его много. Но меня это уже не смущало.

И вот однажды… О, это великое "однажды"! Неужели никто не замечает, что все живое бывает только однажды, дважды не бывает ничего. Дважды, трижды бывает только в машине. А в жизни - только однажды!

И вот однажды сын приходит и говорит:

- Папулечка! Папулечка!

- Ну, чего? - спрашиваю.

- Я игру придумал.

- Какую же? - поинтересовался я.

- Футбол! - говорит он.

- Ну, футбол не ты придумал… - говорю, потому что знал твердо, что футбол придумал не он.

Но сын сказал:

- Я другой футбол придумал.

- Какой? - спрашиваю.

- Надо каждой команде дать по мячу…

- Чего?.. - говорю. - Чего?

- И каждая команда будет забивать мяч в свои ворота.

- Ну и где ж соревнование? - спрашиваю.

Но судьба меня помиловала, и я не успел пропустить открытие.

Нет, вы представляете?! Выходят две команды на футбольное поле, у каждой свой мяч, и они начинают забивать мяч в свои ворота. Мы - в свои, они - в свои. И сколько я потом ни проверял эту идею, я видел почти ее универсальность, и не мог придумать, как этой идеей воспользоваться в корыстных целях. И магазинным дьяволам здесь нечего было делать. И я подумал: "Ог-го! Ог-го! Не оно ли? Не оно ли?" Ну сын, ну сын! Мне было чем гордиться.

Я понимал, что они могут придумать, как воспользоваться и этим, но меня радовало, что уже я не могу придумать. Потому что кто же будет платить деньги, чтобы посмотреть, как две команды забивают мячи в свои ворота. И не будет традиционных победителей. И наша самая распространенная игра не может рассчитывать на то, что распродаст билеты своим болельщикам. Потому что болельщики-то теперь были за две команды, а не за одну.

А что? А что? Тут что-то было! Во всяком случае, запахло проколом, запахло проколом всей дьявольской системы. А как пахнет прокол? Так и пахнет! Злым духом. То есть магазин стал очевидно пованивать.

И тут я впервые неизвестно чему обрадовался. И больше всего меня обрадовало, что я обрадовался неизвестно чему. А тут еще случайно приходит сын и говорит:

- Папа, а что больше: небоскреб или Египетская пирамида?

Я смутно помнил, что, кажется, небоскреб. И говорю: - Небоскреб не больше, а выше. Но уж что наверняка выше, и я знаю это точно, так это Останкинская телебашня. Она - 550 метров.

- Ого! - говорит сын.

- Ну да, она больше чем полкилометра.

А сам думаю: "Она ведь не только этим больше. Уже небоскреб отличается от пирамиды тем, что в небоскребе живет куча народу, живого, а пирамида хранит одного сушеного покойника. А уж с телебашни идут передачи для миллионов живых людей".

Передачи эти, правда, так себе. Но это уж не вина тех, кто слушает, а вина тех, кто эти передачи изготовляет. И миллионы живых людей вынуждены слушать разнообразную музыку, которая отличается друг от друга только подробностями заикания. Вынуждены слушать "Соло для кильки в томате" и вникать в стиль "сервелат". Или вникать в лекции, в которых людское неумение жить друг с другом цивилизованно объявляют духовной жизнью.

Но радость не проходила. И я вдруг понял, почему.

Заканчивалась "Утренняя почта", в которой было много шелупони и вторсырья, но была прекрасная лекция искусствоведа, над которым смеялись. Лекция фактически не отличалась ничем от любой искусствоведческой лекции, но была глупа настолько, что это было уже видно.

И вдруг последним номером пошла настоящая песня. Было видно, что она настоящая. Было слышно, что она настоящая. Хотя ни одного слова понять было нельзя, потому что ее пели на голландском, кажется, языке. Но песня была лихая, минорная, окраинная. И было понятно, что песня живет. И ни хрена с ней не сделаешь. Женщины за певицей делали какие-то движения распахивающимися платьями и показывали свои невероятно длинные ноги, но это не имело ни малейшего значения. Потому что все перекрывала песня. В ней была энергия, ритм, минор отчетливый. И лихость, равная лихости купринского "Гамбринуса". И душа разговаривала с многомиллионной душной.

- Посмотри, какие ноги… - сказала жена, желая сделать мне приятное, зная, что я этим делом увлекаюсь.

- Какие ноги! - закричал я. - Какие, к чертовой матери, ноги! Ты слышишь песню?!

- Только не плачь, - сказал сын, который заметил, что я реву только от радости, а на остальное плюю. Но все равно, это его беспокоило.

- Сынок, я не вникиваюсь, не бойся, не вникиваюсь. Я просто радуюсь.

И тут у меня впервые зародилось сомнение в отношении самой лекции о конце света лет через сорок. Лекции, в атмосфере которой я жил все это время. И сомнение зародилось именно потому, что лекция была научной. Нет, я не сомневался, или почти не сомневался в наблюдениях, на которых лекция основывала свои выводы, в эмпирических фактах, диструкции биосферы и человека. Я засомневался в ее выводах, и сомнения для этого давала сама лекция. Началась переоценка ценностей, в том числе и самой лекции. И в этой переоценке меня мощно поддерживал "Закон Случайности", живой случайности, которую вычислить было нельзя, поскольку она живая.

Вот вам два примера.

Один из прежней жизни, другой - из сегодняшней. Я слышал много версий о гибели Эрнста Тельмана. Какая из них правильная, я не знаю. Я не историк. Но одну версию о том, почему не удалось снасти Эрнста Тельмана, я сам читал в послевоенном "Огоньке".

Была целая организация, которая готовила его побег из тюрьмы. Кажется, из Моабита. Все было продумано. Все было рассчитано. Все буквально. А бегство сорвалось. Знаете, почему? Потому что кто-то, чтобы не заскрипел замок от ключа и дверь камеры открылась бы тихо, пипеткой залил в замок подсолнечное масло. И капля подсолнечного масла вытекла из скважины, и проходящий мимо охранник, заметив эту каплю, ничего не сказал, а прошел к сигналу тревоги. Поднял тревогу. Побег сорвался. Вот так!

Можно было эту каплю предусмотреть, а тем более предусмотреть, что капля вытечет из скважины? Нет, этого вычислить было нельзя. Но это случилось.

И второй случай. Передали, что запущен на орбиту модуль, который должен был состыковаться с космической станцией. Все было высчитано, сами понимаете… Компьютерный век! И баллистика, и всякое такое… А через день передали, что стыковка отменяется, и модуль снова запущен на стыковку. Чего же не рассчитали? И вот модуль состыковался, но неплотно. Образовалась щель, и космонавтам пришлось выйти наружу, глазами посмотреть, что же там произошло. Что же оказалось? Оказалось, что между модулем и станцией застрял кусок какой-то материи. Можно ли было рассчитать появление этой тряпки? Нет. Потому что появление этой тряпки было живой случайностью, и кто-то был виноват. А когда тряпку выдернули в космосе, то модуль благополучно притянулся и щель пропала…

Я смутно почувствовал, что в этой лекции, в атмосфере которой я жил все это время, есть какая-то щель и, значит, надо было искать тряпку или каплю масла в самой лекции.

А время шло, и киногруппа обрастала нужными ей кинопомощниками: и к одному я особенно присматривался, потому что он был похож на Апостола. Свела нас, ну конечно же, песня. Пел ее покойный Бернес, на слова, кажется, тоже покойного Исаковского. Песня про то, как солдат вернулся с фронта и пришел на могилу жены своей Прасковьи. И солдат на могиле своей жены справлял поминки. Солдат, который пришел к тебе, Прасковья, и три державы покорил. И там солдат пил из кружки "вино и горе пополам"…

И мы с ним сошлись на этой песне и понимали, что хлюпаем носами не от горя, а от радости, что сказаны такие вот слова. И мы с ним часто встречались, и пили. Из кружки. Вино и горе пополам. И звучала на всю квартиру "Прасковья". И жена моя негодовала. Совершенно справедливо.

И вот сегодня он пришел ко мне как раз, когда шла передача последних известий, в которых сообщалось, что на аукционе продана картина Ван Гога "Подсолнухи" кому-то в частные руки за 36 миллионов долларов. Ну, в общем, пьяный бред. Особенно было интересно это слушать, когда у меня наступила переоценка ценностей (денежных, во всяком случае), толчок к которой дал ансамбль "Кукуруза" и история с контрабасами (4 рубля пара).

И он мне говорит:

- Слыхал… Сообщали, что в американском посольстве американцы арестовали трех охранников из двадцати восьми. А охрану несет морская пехота. - За что же? - спрашиваю.

- За шпионаж, - говорит, - и за связь, любовную, с русскими женщинами.

- Та-ак. - говорю, - за шпионаж, значит…

А он отвечает:

- А знаешь… Ходят слухи, что и трех русских женщин мы арестовали за то же самое.

Это уже начинало походить на футбол с двумя мячами, по мячу в каждой команде, и каждая забивает в свои ворота. Я думаю: "Ничего, ничего… мы еще поищем…" И начал переоценивать саму лекцию. (И правда, если не торопиться и подождать лет десять, то и лекция сама будет стоить гораздо дешевле, чем контрабас.) И думал: "В чем же щель этой лекции? И какая тряпка не позволяет ей окончательно состыковаться?"

И тут приходит Тоня без арфы и спрашивает:

- У вас есть?

Я говорю:

- Да вот есть… немножко осталось, на донышке.

- Эх, зря не захватила, - говорит Тоня. - У нас есть кубинский ром; только муж считает, что он пахнет керосином, а я считаю, что ничего…

А Апостол говорит:

- А ты позвони ему. Пусть принесет.

- А вот и то дело… - И позвонила.

Мы закончили, что у нас было, и Апостол все время острил, и жена моя клала ему двугривенные за остроты. А когда у нас все кончилось, он собрал все двугривенные, пересчитал и сказал:

- Ну и ставочки у вас…

Ему дали еще двугривенный.

Потом пришел муж Тони, принес бутылку рома с запахом керосина, а Тоню увел. А жена пошла спать. Мы с Апостолом продолжили наши игры, и запах керосина совершенно не чувствовался, ну совершенно… И он начал меня учить, как надо дрессировать собак, хотя у меня собака была, а у него не было. Но это неважно. Важна теория.

И я ему сказал:

- Знаешь что? Обучи сначала меня… А я ей потом расскажу.

Апостол сказал:

- Хорошо…

Я надел на шею ошейник, и он начал учить меня собачьим командам: прыгать через препятствия, стоять на задних ногах. А когда я выучился стоять на задних ногах, я сказал:

- А теперь пойдем покажем жене. Она еще не видала наши успехи.

И мы пошли в спальню. Там свет не горел, а жена уже спала у стенки. Я ей сказал:

- Слушай! Смотри! Я уже умею на задних лапах стоять! И ходить в ошейнике!

Она сказала:

- А ну вон отсюда!

И прогнала нас. Чем вызвала в нас обиду.

Я сказал:

Назад Дальше