Пересечение - Кулешов Александр Петрович 21 стр.


Мы часами ведем эти бесплодные разговоры, а время-то идет. Скоро уже поздно будет что-нибудь предпринимать. Вспоминаю драйзеровскую "Американскую трагедию". Как я понимаю Клайда Грифитса!

И вдруг я чувствую, что она переменилась. Сразу. Еще вчера была одной, а сегодня совершенно другая. Холодная, сухая, какая-то твердая. Никогда не думал, что она может быть такой. Пришла, как всегда, вечером, после работы, прошла, не снимая пальто. А уж пальто! Ее одежда всегда меня раздражала, все это не то, ГУМом за версту несет. В приличное место с ней не покажешься. Кое-что я ей дарил, радовалась как ребенок. Но не мог же я ее с ног до головы одевать, черт возьми! А с другой стороны, где ей брать? Родители у нее не миллионеры, отец где-то на железной дороге служит и, между прочим, не директором вагона-ресторана, мать - на почте. У самой Люськи оклад - сто десять рэ. Ну, подхалтуривает иногда - печатает, так разве на это оденешься? И что самое поразительное, я чувствую, что это для нее не главное. Главное - я. (И как меня угораздило с ней связаться! Надо же быть идиотом!)

Да, так вот, пришла она в тот вечер, села, не снимая пальто, и говорит:

- Извини, Боря, я на минутку. Больше приходить не буду, вообще не буду тебя беспокоить, - говорит твердо, четко, видно, сто раз про себя эту речь повторяла. - Ребенка я оставлю. Я его уже люблю. Что ж делать, если у него такой отец оказался, моя вина. Будем надеяться, что в мать пойдет, - усмехнулась невесело. - Хоть и плохой ты, Борис, человек, но так просто из сердца вырвать тебя не могу, - вот тут только платочек вынула, глаза промокнула. - И ребенка оставлю. Но ты не беспокойся, ничего от тебя требовать не собираюсь, ничего никому не скажу. С работы уволюсь, может, уеду куда. И насчет моей матери не беспокойся. Я ее уговорю, она никуда не пойдет. Не бойся. А теперь прощай, Борис, хотела сказать тебе "спасибо" за все доброе, да не получается. Прощай.

И ушла. Я понимал, что уговаривать ее бесполезно. Такие вот тихие, они страшнее самых бешеных, они - как кремень. Если уж решили, их уговаривать бесполезно.

Но самое большое впечатление на меня произвели ее слова о том, что она уговорит мать, и та "никуда не пойдет". А если не уговорит? А если та пойдет? При одной мысли, что меня вызывает ректор, я вхожу в кабинет, а там сидит Люсина мать, мне делается дурно. Ведь все тогда! Вся карьера! Что делать? Как сбежать от этого?

Сбежать? Я знаю, как сбежать… И снова неясные мысли мелькают у меня в голове. Столько неприятностей - вот взять и разделаться с ними одним ударом. Но я все же решиться не могу. Ну как я расстанусь с моим городом, со всеми этими людьми, пусть не близкими, но среди которых я родился, жил, своими людьми?

Навсегда.

Никогда больше не пройтись по Метростроевской, не поваляться на сочинском пляже, не посидеть в "Национале"…

Да, это ужасно. Но еще ужасней, если отчислят из аспирантуры, если не будет больше зарубежных поездок, если отвернется мир киношников, веселых приятелей, шикарных подруг.

А так и произойдет, коли разразится скандал. И буду я, как плебей, сидеть в бюро переводов какого-нибудь НИИ восемь часов в день и переводить спецификацию на импортные унитазы. Кому я такой нужен? Даже мистеру Холмеру я не смогу быть полезен. А он ведь обещал мне вполне приличное место у себя. Уж там-то я сумею кое-чего добиться! С моей головой и моей хваткой и моим знанием языка… Безработным не останусь. Да еще с такой поддержкой. Я ведь много чего умею. Просто у нас все эти умения не в почете, на них далеко не уедешь. А вот там…

И все же я колеблюсь, мучаюсь, мечусь.

Но наконец произошло событие, которое заставило меня окончательно решиться.

Почему разные неприятные сюрпризы судьба преподносит тебе в самые неподходящие моменты? (Как будто для неприятностей есть и подходящие моменты.)

Десять вечера. Двадцать два ноль-ноль. Как сказал бы мой друг Андрей Жуков (где-то он теперь бережет мой покой, на какой далекой заставе? Как он сейчас мне нужен!).

Я сижу на диване, тихо льется музыка, поет Иглесиас. У меня в руках бокал шампанского (последнее время я явно пристрастился к нему), а напротив в кресле - очередная бабочка-однодневка, уже не помню, где словленная и пришпиленная в моей коллекции. Она столь же красива, сколь и глупа. Но это неважно. Я привел ее к себе не для того, чтобы обсуждать мою будущую диссертацию.

Шампанское, музыка, предстоящая ночь наслаждений… Есть все-таки счастливые минуты в моей нынешней жизни.

Вот в этот момент и раздается телефонный звонок. Трубку беру не сразу и с досадой (эх, надо было выключить!). Какому кретину пришла в голову мысль беспокоить меня в столь сладостный момент? (Да любому - приятелей этих у меня навалом, и все звонят, и всё вечером.)

- Да, - говорю я нарочно ворчливым голосом.

И вдруг слышу:

- Это Самсонов, мне - Ямпольского. Я молчу, у меня отнялся язык.

- Это Самсонов, мне - Ямпольского, - настойчиво повторяет голос, в котором я улавливаю еле заметный акцент.

- Это я Самсонов, а вы, наверное, Ямпольский, - хриплю в трубку.

- Двадцать три, одиннадцать, пятнадцатая, - четко произносит голос. И еще раз: - Двадцать три, одиннадцать, пятнадцатая.

Щелчок, соединение прерывается.

Я продолжаю стоять с глупым видом, с трубкой в руке.

- Что случилось? - с тревогой спрашивает меня моя ночная подруга. - У тебя такой вид…

- Собирайся быстро, - кричу я, лихорадочно бегая по комнате в поисках пиджака, галстука, ключей, бумажника, - скорей, скорей же.

Ничего не понимая, но заражаясь моим настроением, она быстро набрасывает жакет, хватает сумку, бежит к двери. Мы выбегаем на улицу. Я отчаянно машу руками, останавливаю какого-то левака и с криком: "Десятка, до Казанского" - вскакиваю в машину и хлопаю дверцей. Левак дает газ, а моя остолбеневшая подруга застывает на тротуаре, провожая меня недоуменным взглядом.

Меня лихорадит, я ничего не соображаю. Приезжаем, я вылетаю из машины, бросив водителю десятку. Он кричит мне вслед: "Ничего, успеете". (Думает, наверное, что опаздываю на поезд.)

Я прихожу в себя, стараюсь успокоиться - действительно, успею. Нечего пороть горячку. Лучше проявить осторожность. Заставляю себя спокойно пройтись по вокзалу, затем не спеша спускаюсь в подвал к камерам. Осматриваюсь - милиционера поблизости нет. Подбираюсь к пятнадцатой ячейке, набираю шифр, дергаю. Не открывается! Дергаю сильней - тот же результат. Чуть не реву от отчаяния. Вглядываюсь - не та ячейка. Вытираю холодный пот, разыскиваю правильную. Она рядом, снова набираю шифр, открываю дверцу, вынимаю конверт, сую за пазуху. Захлопываю дверцу. Оглядываюсь… и едва не падаю в обморок: ко мне неторопливо направляются два плечистых парня. Они смотрят на меня с угрожающим видом, один опускает правую руку в карман. Сердце мое останавливается. Я приваливаюсь к стенке, закрываю глаза. Вот он, конец!

Слышу шепот, щелканье дверцы, какую-то возню. Открываю глаза: парни вытаскивают из ячейки напротив какие-то сумки, корзинки, тихим голосом попрекая друг друга. Пронесло!

Наверное, именно в этот момент я твердо решил бежать. С таким страхом жить невозможно, нет!

Выхожу из вокзала, сажусь в такси, всю дорогу посматриваю в заднее стекло, вылезаю не у дома, а в соседнем переулке, крадусь проходным двором, застываю в темных арках, все время оглядываюсь.

Дома в изнеможении валюсь в кресло, рву конверт, читаю:

"Приложенный текст размножить на машинке, забросить в уборные в театрах, концертных залах, стадионах".

А текст! Господи, что за текст? На кого он рассчитан? Мистер Холмер и его гуманистическая организация - динозавры! Но за такой текст, если его найдут у меня, можно схлопотать десять лет.

И тут я совершаю первый разумный поступок за сегодняшний вечер. Аккуратно складываю письмо, конверт и "текст" на противень, сжигаю, перемешиваю пепел и спускаю в уборной (самое подходящее для них место, тем более велено в уборные и отправить).

Эту ночь почти не сплю. Что делать? Что делать? Не такой уж я дурак, чтоб не понять - это лишь начало, дальше последуют другие задания потрудней и поопасней. Гуманистическая организация, как же! Но я уже замаран, и как еще! Надо сматывать удочки. Надо любым способом попасть за рубеж, попросить политического убежища, добраться в США, связаться с этим Холмером (Как? Не беда, телефоны и адреса Джен и Сэма у меня есть). Сказать, что меня засекли, и вот удалось вырваться, гоните обещанное место, деньги, гражданство и т. д. и т. п. Они своего поддержат. Все-таки кое-что я для них сделал и еще могу, например, консультировать по части молодежи, интеллигенции, киношников, кто есть кто, кто пьяница, кто тряпки любит, у кого порновидео, их можно подцепить на крючок, шантажировать, завербовать. Ну как меня в свое время. Чем они лучше? Вот пусть тоже попотеют. Да.

Господи, господи, помоги! Была б икона, я бы на колени бухнулся.

И господь услышал мои молитвы!

Назавтра меня вызывают и сообщают, что через месяц мы с Известным режиссером летим в Голливуд подписывать режиссерский сценарий.

Ура! Только бы продержаться.

Что сказать об этих тридцати днях? Не дай бог пережить такое. Ночью просыпался, прислушивался к шагам на лестнице, на улицах все время оглядывался, от прохожих шарахался. К телефону боялся подходить.

Ничего не может быть мучительней страха…

А впрочем, может, тоска.

Я ходил по родным мне с детства улицам и переулкам, заходил в аудитории института, на стадион… Все это я вижу в последний раз. У меня перехватывало дыхание, я вздыхал так громко, что люди оборачивались. Боролся с этим, старался думать о том, что меня ждет. Садился по вечерам у своего видеомагнитофона и крутил что попало, лишь бы с пальмами, бассейнами, "кадиллаками", светскими приемами, дорогими отелями, фешенебельными резиденциями. Вот, твердил я себе, вот, что меня ждет. Там я буду жить, не жизнь - райское житье. Лишь бы успеть, лишь бы скорей уехать…

Все испортило письмо Жукова. Уж не помню, когда оно пришло. Как всегда в последнее время, я лишь пробежал его и куда-то засунул. А теперь нашел - помятый воинский конверт.

"Знаешь, Борька, - писал мой далекий друг, - я даже представить не мог, сколько на свете всякой красоты. Когда мы с тобой изучали географию и Михал Михалыч ("Глобус" мы его звали), помнишь, рассказывал нам о тундре, саванне, тайге, джунглях, мы-то с тобой в окно смотрели. Помнишь, росла там у нас на асфальте такая одинокая береза. Небогатая. Глобус любил свой предмет. Уж как все расписывал. Ничего мы с тобой тогда не слушали. Себя только. А теперь, когда повидал я эти леса, поля без конца, на заре, в сумерках, под снегом, в тумане, под солнцем, эх, Борис, бледно, скажу тебе, повествовал нам Глобус. На деле в тысячу раз все красивей…"

Да, помнил я Михал Михалыча, Глобуса. Его рассказы, которые действительно не очень слушал. А потом я ведь все мечтал о пальмах, золотых пляжах и вековых газонах…

"Я понимаю, - писал Андрей, - ты в своих поездках такого навидался, что небось посмеиваешься, есть у тебя такая дурацкая манера, над моим письмом. Но, учти, все самое красивое, что есть в других странах, есть у нас! Все! Такая вот страна, брат, что пальмы, и горы, и джунгли, и моря, и реки, и пустыни! Да разве тебе объяснишь? Помню, как ты мне прошлый раз этот твой альбом американский показывал с цветными фото. Не спорю, полиграфия у них будь здоров. А виды… Посмотрел бы ты на виды, что с моей вышки открываются! Да ладно, все равно не поймешь. А я тебя. Но захочешь, приезжай, если выкроишь недельку. Я тебя тут устрою. Поверь, всю жизнь потом эти края вспоминать будешь. Приезжай, Борька, советую, вырвись… Не приедешь - пожалеешь…"

Надо же! Найти это письмо в те дни. "Пожалеешь". Словно предупреждение, словно красный свет светофора. О чем предупреждал? Чтоб не плевал в колодец, чтоб знал, что бросаешь. Впрочем, он-то не знает. Это я знаю. Просто напомнил. Конечно, по родным пенатам, по матушке-Расеюшке, я особенно не колесил. Кроме Юрмалы да Сочи, Крыма да Петербурга, ничего толком не видел, но все же представить себе могу, не тот уже лопух, что на уроках Глобуса больше о том думал, как Верку из параллельного потискать, чем о том, какая фауна в Приамурье.

И вот все брошу… Прочел я тогда это письмо и, честное слово, чуть не заплакал. Болван здоровый. Тогда думал. Но в полной мере, какой я необъятный болван, я, к сожалению, понял куда позже. До чего же мы все-таки крепки задним умом.

Письмо Андрея моего настроения, как вы, может быть, догадались, не улучшило. Правильно пишет-то. Эх, махнуть бы к нему подышать тем воздухом. Чистый небось, не то, что этот, которым дышу. В переносном смысле.

Черта с два! Какой там воздух, какие родные просторы! Бежать, скорее бежать! Успеть бы…

Кошмарное это было время. Кошмарнее не придумаешь. (Так я тогда думал, наивный, наивный болван.)

Наступил день отъезда.

Я ничего не взял с собой, что могло бы выдать мои планы, договорился о разных делах и свиданиях сразу после приезда, всем сказал, что уезжаю ненадолго… Словом, хитрил вовсю.

Когда проходили таможню и паспортный контроль, я так боялся, что хоть рубашку выжимай - весь обливался холодным потом. Никогда я не забуду взгляд того пограничника - внимательный взгляд, рентгеновский, словно он меня насквозь видит, как Андрей Жуков тогда. Долго смотрел. Потом поставил штамп и вернул паспорт. "Просмотрел ты меня, братец", - подумал злорадно. А потом сказал себе: "Да нет, не ты, меня многие просмотрели, ох многие". Ну да ладно, мы в самолете. Я жил это время в таком напряжении, что проспал всю дорогу, не хуже моего шефа.

Наконец выходим в Лос-Анджелесском аэропорту, который, кажется мне, мы покинули вчера. Та же машина, тот же представитель студии, тот же отель.

Только я - другой.

Глава IX
КРАЙ ОЗЕР И ТРЕВОГ

Как много у нас в стране красивых мест! И все, почти все увидит офицер-пограничник за свою службу. С кем ни поговоришь, кто служит хоть пяток лет, а уж столько повидал! Если же с каким-нибудь полковником - у кого за спиной десятка два-три пограничных годков, тут уж заслушаешься, ни один геолог с ним не сравнится.

У каждого, конечно, свои привязанности, кому милей снега, кому морские берега или тропики. А я москвич, люблю леса, поля, перелески. Карелия, озерный край, прямо покорила меня. Я и раньше любил ту песню: "…будет долго Карелия снится, будут сниться с этих пор - остроконечных елей ресницы, над голубыми глазами озер…"

- Говорят, она умерла, - печально бормочет Зойка, она имеет в виду Клемент, певицу, которая пела эту песню. Молодая красивая Клемент умерла от саркомы. С тех пор песню никто не поет.

Мы летим с Зойкой на вертолете. В Ленинград прибыли поездом, сразу на аэродром, самолетом еще кусок пути, и вот теперь попутным вертолетом, удача.

Почти всю дорогу молчим, не можем оторваться от окна, такая внизу красотища! Меня охватывает какое-то грустно-волнующее настроение. И мысли лирические. Возвышенные. Красиво мыслю.

Куда хватает глаз - протянулись леса и леса. Ели, сосны, береза, ольха.

И озера.

Озера голубые, словно купается в них опрокинутое над тобой пронзительно-голубое небо. Озера коричневые из-за руды, похожие с высоты на шоколадное желе, посыпанное по краям миндальной пудрой кувшиночьих листьев. Озера свинцовые, и застыли на них неподвижно, будто скопища серых цапель, сухие камыши. Озера, смахивающие на чернильное пятно, на серебряное блюдо, на синюю эмаль. Огромные, крохотные, круглые, вытянутые, извилистые, как реки, прямоугольные, как спортплощадки. А на озерах всех размеров и форм - острова. Вот этот подобен зубной щетке: ручка-коса и щетинка из остроконечных елок. Тот, другой, словно гребная восьмерка - тонкий вытянутый, и на нем строго в затылок восемь одинаковых деревцев. Порой на озере остров, на нем озерцо, а на нем еще островок, эдакая матрешка. Или вот совсем крохотный остров, собственно, просто дерево, да и то корни в воде…

А меж лесами залегли желто-зеленые проплешины болот, похожие на маскировочные комбинезоны, разложенные для просушки. Или луга, поляны, лиловые ковры иван-чая.

В лесах вьются широкие желтые дороги - то прямые, как стрела, то хитро и бесконечно петляющие. Их окаймляют светлые пятна лесоповалов, усеянные уже очищенными, но неубранными еще стволами. Из окна вертолета они напоминают беспорядочно разбросанные спички.

Изредка на дорогах, похожий на пучеглазого муравья, тянущего во много раз длинней себя травинку, движется лесовоз.

Все ближе Заполярье. Вот уже тут и там возникают лесистые сопки, совсем близко вырастающие под вертолетом. Белеют сквозь леса белые поляны ягеля, мшистые камни, большие валуны. Меньше озер, зато то тут, то там сверкнет быстрая юркая речка.

Я посмотрел потом в энциклопедии - Мурманская область. Миллион населения, сто тысяч озер. По десять человек на каждое озеро! И сто четырнадцать видов рыб. По виду на почти девять тысяч человек. Это по видам. А если по количеству, наоборот. Такого изобилия рыбы не часто встретишь.

Да разве только рыбы! Потом, когда на машине колесил я по бесконечным километрам тех самых, ровных с высоты и не таких уж ровных под колесами, дорог, какой только живности не видел окрест! Вон пестрые куропатки, неторопливо прогуливающиеся, что подружки по бульвару. Вон лось, настороженно поглядывающий на нас своим влажным нежным глазом, весельчак заяц, мчащийся куда-то сломя голову. Быстрые, скорые ласки…

Бывают и медведи, доставляющие немало хлопот пограничникам своим нежеланием считаться с пограничным заграждением.

А сколько здесь грибов, черники, брусники, морошки…

До чего богатая, до чего ж красивая земля!

О многом размышляешь здесь у окна вертолета, пролетая вот так над лесами, лугами, реками и озерами этой моей земли.

С чего начинается Родина? - думаю. Все же, наверное, не с букваря и буденовки. Она начинается с самой себя - с огромного необозримого пространства советской земли, на которой и я и мои предки родились, выросли, которая, как сказано в песне, всегда в тебе и в которую ты когда-нибудь уйдешь, оставив ее потомкам.

Охватить взглядом эти пространства, не говоря уже о поезде, и с самолета невозможно. Современные лайнеры летают на такой высоте, что земля скрыта облаками или почти не видна.

А вот когда смотришь из низко летящего вертолета, да еще когда три-четыре часа в пути, ощущение совсем иное. Эти бескрайние просторы, эти бесконечные леса, эти светлые дороги и голубые озера, все это необозримое пространство, без единого селения на многие десятки километров вызывает у меня стихийную гордость от того, что все это мое - моя земля, мой край, моя родина, ощущение величайшего могущества.

Наверное, если б это было возможно, следовало с ранних лет сажать наших ребят в вертолеты или самолеты-тихоходы, чтобы вот так прокатить. Чтобы навсегда запомнили свою Отчизну такой вот беспредельной, прекрасной, зримо величественной. Запомнили и навсегда от сердца, от души, еще не от разума гордились ею.

Назад Дальше