О том, что черный стриж родня заокеанской крохе колибри и что их много видов, я узнал от ученых людей. А вот чем они питаются, где спят и как выводят птенцов, наблюдал сам. Об этом и рассказ.
Смотришь, бывало, на темные силуэты-крестики, фигурно чертящие небесные дали, и диву даешься: ведь надо же так летать! Не нахожу никакого сравнения. Лишь они, одни стрижи, могут так свободно жить-существовать в родной стихии. Небо для них настолько стихия, что земля, твердь всеобщая, не только не нужна им, а часто гибельна. Раз коснувшись ее, стриж уже не взлетит. Слабые лапки с вытянутыми вперед всеми четырьмя пальцами не способны толкнуть птицу даже для взмаха крыльев. Крыльев - в две трети длины тела! Вот почему никто никогда не видел стрижа, сидящего, подобно ласточкам, на проводах, вообще стрижей вне полета.
Дважды мне доводилось держать стрижей в руках, и оба раза мертвыми. Первого нашел на крутом берегу реки, совсем немного не доползшего до спасительного обрыва. Стриж изнемог в отчаянных попытках взлететь и погиб из-за своих таких сильных и быстрых в воздухе и таких ненужных, беспомощных на земле крыльев…
Второго обнаружил в… собственной квартире… Вся семья была в отпуске, уезжая из дома, оставили открытой форточку. Она-то и послужила ловушкой. Но что заставило осторожную, диковатую птицу влететь в форточку, к тому же не очень широкую, выходящую в глубокую балконную лоджию?
И опять вопросы: стриж искал укромное место для гнезда? спасался от хищника? охотился за насекомыми? Не знаю!
Был и третий, можно сказать, особый случай, когда я спас стрижа. Это был слеток. С виду он мало отличался от взрослой птицы, разве что оперением чуть посветлее да кое-где проблескивали с изнанки маховых перьев трубчатые опахала.
Стрижонок лежал между грядок как раз напротив скворечника на березе и как бы тяжко вздыхал, силясь приподняться на раскинутых длинных крыльях. Неизвестно, почему он очутился на земле, но именно на земле эта красивая и вольная птица выглядела жалкой, неуклюжей. Сперва я подумал, что взлететь стрижу мешает колкая трава-отава, недавно скошенная и вновь успевшая набрать рост, однако и с чистого места, даже с деревянного пола ограды, куда я его перенес, он не взлетел. Бился, натужно горбил спину, опрокидывался кверху лапками и обессиленно замирал, скрючив эти лапки, чтобы через минуту-другую повторить все сначала. Но стоило только стрижа подбросить в воздух, как он буквально ввинтился в небо, где поджидали его сородичи. На другой и на третий день - до самого отлета - я безошибочно узнавал его в стае по красной ленточке, привязанной к лапке…
Говорил уже: не видел, как выпал из гнезда "мой", теперь уже помеченный, стрижонок, а вообще-то не раз наблюдал их вылет. Чувствуя, что птенцы достаточно подросли, взрослые птицы все с тем же резким криком одна за другой проносятся у самого скворечника, зазывая, сманивая за собой, а великовозрастный детеныш, нетерпеливо высунувшийся из гнезда, лишь провожает их движением глазастой головы, никак не решаясь довериться крыльям. Он, этот занявший место в летке, более крепкий, не пускает к свету братьев и перехватывает весь корм. Чуть заслышит голоса родителей, заранее распахивает свой широченный клюв-ловушку с бледно-желтой сухой окантовкой по углам. Но взрослые птицы теперь все реже приносят пищу: хватит, мол, пора самим добывать пропитание. День не кормят, два не кормят. Оголодавший птенец на каждый новый зов теперь уже почти вываливается из летка, а все торчит, все ждет подачки. Кончается это обычно тем, что томящиеся под ним в душной тесноте братья попросту выпихивают его. Стрижонок отлого планирует к земле и вдруг с отчаянным визгом - другого слова не подберешь, - будто спущенный с тугой резинки, круто взмывает к небесам.
Немедля его место в летке занимает следующий…
Но вот молодые все на крыле, пусто в скворечнике. Как-то непривычно тихо становится у дома, словно он обезлюдел. Однако стрижи держатся неподалеку, то беззвучно реют высоко в небе, то с шелестом проносятся низко над огородами. Все зависит от погоды. В тихую, сухую они вообще не опускаются к земле и спят в парении под облаками; в прохладную, сырую - небыстро летают над пойменными лугами с редкими черемушинами, где в заветрии скапливается комарье. Теперь в стрижиных стаях все чаще промелькивают белобрюхие, невесть откуда взявшиеся городские ласточки, серые, землистого цвета береговушки и, конечно же, вековечные постояльцы здешних подворий - ласточки-касатки.
Заприметил я также, что стрижи-сеголетки хоть и легкие на подъем, все же летают не так умело, не так ловко, как их родители. Утомляются, что ли, раз то и дело как бы привстают на месте, сбоисто стригут крыльями, а потом в долгом парении отдыхают.
Я научился отличать молодых птиц от старых. Нет, не по окрасу. По окрасу стрижей в воздухе не разобрать. Молодые чуть покороче, поокруглее, вроде бы какие-то кургузые, не так грациозно, я бы сказал, не так "ювелирно" несут себя в пространстве и, как уже было подмечено, чаще отдыхают, недвижно раскинув серпы-крылья. Но самое главное: нет пока в их полете тех восхитительно красивых, плавно-привольных разворотов, какими отличаются истинные мастера высшего птичьего пилотажа - старые стрижи.
Еще я заметил, что стрижата, как и забияки-петушки, нет-нет да и срываются с голоса: в каком-нибудь особо удавшемся, особо быстром вираже-пируэте крикнет от восторга, а у него вместо крика радости получается тонкий визг. Ну, как у того, что вытолкнули братья из гнезда…
Опытные птицы почти всегда летают впереди, легче и быстрее находят восходящие воздушные потоки, где долгие минуты, а то и часы свободно плавают, лишь изредка перебирая крыльями. Чаще в таком состоянии я видел стрижей в светлые июльские ночи.
Раз спрашиваю соседку бабу Женю, давно ли в скворечники стали селиться стрижи?
- Ты про кого, про касаток, что ли?
- Ну, по-твоему, может, и касатка, а правильно - стриж. Вон те, над домом которые кружат.
Баба Женя сделала козыречком черную, плохо гнущуюся ладонь, прищуристо посмотрела в небо.
- Да как леса вокруг деревни повырубили, сразу и жить стали. В те поры по старицам много сухостою дуплистого было, вот в дуплах сперва жили. А до этого сроду в скворечниках не видела. Она ведь, касатка-то, не воробей, дичится народу, скотины, а теперь куда ей без гнезд-то? Вот и подалась на постой к скворцам…
Правильно бабка рассудила. И верно, куда деваться? Вырубают дуплистые деревья, вообще леса, и тут волей-неволей пойдешь на сближение с человеком. Да только ли стрижи прибиваются к людям? Смех ведь сказать - ворона сложила гнездо на дикой высокой яблоне в огороде за баней…
И все же рассказ мой был бы неполным, не проведи я такого опыта.
На другой год придумал сделать у одного скворечника съемную крышку. Скворцы мне были неинтересны, и, пока они выводили птенцов, крышку я не снимал. А вот когда поселились стрижи, снял в первую же неделю. Посмотреть: что и как там? Сделал это, само собой, без хозяев, осторожно и быстро. В дуплянке на утрамбованной скворчатами гнезде-подстилке лежало два белых продолговатых яичка. Я подумал, что кладка еще не окончена, и закрепил крышку на место.
Но больше они и не снесли. В тот же вечер стрижиха села парить. И вроде бы не одна парила: иногда ее подменял самец. Несколько раз из дуплянки выныривал один и тут же залетал другой стриж. Непостижимо, как сидящий на гнезде стриж угадывал реющих в небе сородичей, призывно вскрикивал, и те немедленно появлялись рядом. И уж кто тут есть кто, уследить было совсем невозможно: стрижи парами, стайками, в одиночку подлетали к скворечнику, на секунду цеплялись к летку, улетали, снова возвращались - и так до позднего вечера, до глухого ночного часа.
Птенцы появились ровно через полмесяца. Когда они запопискивали, я снова приставил к березе лестницу, заглянул в скворечник. На дне лежали два покрытых реденьким пушком комочка. Затаились, будто неживые. Но когда я притронулся к одному, он сейчас же взбугрил на спине култышки-крыльца, запрокинул на них несоразмерно большую слепоглазую голову и с готовностью растянул утробный зев. Как-то не верилось, что вот из этих уродцев через месяц с небольшим явятся на свет божий прекрасные, неповторимого облика птицы, птицы-молнии, птицы-призраки, непревзойденные летуны всего пернатого мира.
Рядом с птенцами я заметил какие-то крошки, похожие на подвядшие ягоды-землянички. А когда рассмотрел их дома через лупу, оказалось, что это - мушки, мошки, всякие козявки. И сразу догадался, чем и как кормят стрижи птенцов. Приносят они им не по мухе и не по две - набивают в полете насекомыми полный рот, выделяют какое-то вяжущее вещество, скорей всего слюну, уминают, склеивают добычу и уж потом "брикетиком" подают птенцам.
Как и в прошлый год, нынешние стрижи после вылета молодняка какое-то время далеко не улетали, все вились над рекой или тут же, над домом. Поздними вечерами изредка навещали скворечники. То ли проверяли, не остался ли, не замешкался кто, то ли ночевали - не знаю, не усмотрел.
Зато усмотрел другое. В августе, перед самым отлетом птиц в дальние края, я вдруг заметил в стрижиной стайке одного - с необычным красным подхвостьем. Второй раз заметил - озадачился: не видал таких. Радостная разгадка пришла сама собой: разлато выгнув острые крылья, стриж коснулся брюшком речной глади - так они пьют, - и я отчетливо различил красную капроновую ленточку. Да ведь это "мой", тот самый стриж, которого я подобрал в огороде и отпустил помеченным с тайной надеждой на встречу. Встретились!
И я опять вспомнил одинокую дуплистую сосну на излуке полевой дороги, стрижей, оплакивающих потерянный дом, и в который раз убедился в их верности родному порогу, милой своей родине.
Я вспомнил стрижей моего детства.
ЧАСЫ ФИРМЫ "МОЗЕР"
Сперва я пугался ее голоса. Всегда неожиданно, с какой-то внутренней болью она спрашивала:
- А ты помнишь его?
Я вскидывал от бумаг голову и снова видел ее, стоящую у жаркой печки, прямую и неподвижную. Меримея Васильевна подслеповато смотрела поверх меня на выцветший портрет на стене. А с портрета глядел на нее молодой чубатый парень в кубанке. И что-то неуловимо схожее было в печальных глазах обоих.
- Дак, говоришь, не помнишь? - обидчиво переспрашивала старуха. - Как же ты забыл моего Ваню, он ведь вон на сколь моложе тебя!
В который раз я принимался объяснять, что помнить ее сына никак не могу, потому что не знал его, повторял, что, если бы даже и знал, все равно забыл бы: когда он погиб, мне было четыре года…
Меримея Васильевна не понимала:
- Ведь ты же старше, в отцы ему годишься, а забыл…
Эти нелегкие разговоры повторялись из вечера в вечер, а точнее - второй год. Именно второй год на лето я снимаю в старухином доме комнату. Она, как и в прошлый раз, отвела мне просторную горницу с круглым столом посредине, с геранями на окнах и деревянной кроватью, заваленной горой подушек. Еще в горнице был комод с гипсовым петухом-копилкой, развесистый фикус в кадке и тот самый портрет на стене. Сама старуха занимала смежную комнатенку за печкой, даже не занимала, а только часами грелась у этой печки, спать же ложилась, не снимая заплатных шерстяных носков и обвислого платья, в кухне на широкой лавке.
Она была высокая и сухая, как расколотая молнией безлистая осина в огороде, ничего у меня не просила, ни на что не жаловалась, а лишь винила за то, что забыл я убитого на войне ее сына.
- Он ведь один у меня был, соколок мой, все любили его, все знали, а ты не помнишь, - грустно укоряла старуха.
Давно мы с ней по-родственному привыкли друг к другу, а неназойливые, старчески безрассудные ее упреки я воспринимал как желание высказать доверительному человеку самое сокровенное и самое больное. Да и понятно: старуха была совершенно одинока.
Перед войной она овдовела - муж Федор, колхозный конюх, спасая угодившую в полынью лошадь, промок в ледяной воде и слег. Всего и промаялся две недели - умер, как рассказывали соседи, от крупозного воспаления легких. Перестрадала Меримея, перенесла потерю, полагаясь на единственную теперь отраду - сына. А Ваня в ту пору служил в кадровой. Только бы возвращаться домой - и вдруг война. На фронте оказался в первый же месяц. А за месяц до победы погиб под Берлином…
После похоронки стали деревенские подмечать за Меримеей непонятное: то она готовит застолье, будто ждет Ваню, то с узелком отправляется в неближнюю дорогу - на железнодорожную станцию, - будто встречать его. Это когда еще не старая была.
Ну, а дальше - больше. Стала заговариваться Меримея. Всех спрашивает, не видел ли кто Ивана, не получал ли от него писем. Вечерами обходила избы фронтовиков, наседала на каждого: как, мол, так, ты хоть и безногий, но пришел, а Иван где? Ивана-то где оставил? Другого стращала: "Погоди, придет он, спросит с тебя, пошто не дождался!" Зачастила и на почту - не доверяла уже почтальонше. Никакие уговоры не помогали - сердилась, махала руками, оскорбленно твердила свое: невзлюбили вы Ивана, потому и скрываете вести от него…
И всем стало ясно: Меримея маленько не в уме. А как понимать иначе, если прошло уже больше десятка лет после войны, а она все ходит на автобусную остановку встречать сына и ругается с каждым, кто пытается ее образумить.
Нет, не в обиде она была на людей. Понимала: обида плохой помощник во всяком горе. Ее же горе было давнее, застарелое, как неизлечимая болезнь, и старуха притерпелась к нему. Давно жила придуманным ожиданием. А уж если сердилась, так это на тех, кто хоть словом, хоть намеком пытался разуверить ее в неизбывной ее надежде.
И вот совсем уже много минуло времени, поумирали от фронтовых ран многие Ивановы ровесники, вовсе состарилась мать убитого солдата. А все жила, все тянула свой век. Как знать, может быть, ожидание и хранило ее все эти долгие годы. Жила не для себя, для сына: неуж он вернется и не повидает мать?..
Теперь уже не каждый вечер, а только по большим праздникам - в День Победы и в день рождения Ивана - приходит Меримея Васильевна на автобусную остановку. И часами стоит под козырьком-навесом, терпеливая, древняя, как легенда, уже привычная для всех - в черной плюшевой жакетке, в черном же платке, навалившись плоской грудью на залощенную суковатую палку-батожок. Привычная всем, даже малым детям. Лишь новый приезжий из районного центра, почувствовав на себе пронзительный взгляд старухи, поспешно обойдет ее…
А в будни, меж этих праздников? Не раз замечал: смотрит Меримея Васильевна бессонными ночами на портрет сына, и скорбные ее губы в паутине морщин невнятно шепчут что-то. Все разговаривает с Ваней и никак не может наговориться…
И в ту ночь Меримея Васильевна долго не спала, ворочалась на лавке, вставала, выходила на крыльцо, возвращалась и снова ложилась. Из-за нее не спалось и мне. Слышу, опять поднялась. Я взял сигареты, пошел к ней. Старуха сидела, низко склонив голову к коленям. Колоколом взбугрилось платье на ее острых лопатках.
- Дак слушай про Ваню, - одышливо сказала она, продолжая свои думы. - Раз встал, дак слушай. Я вот тебе сейчас расскажу, и ты вспомнишь его. Махонький он был ишо, совсем махонький. Головенка белая - вылитый одуванчик. Не ходил ишо, а мы его уже на покос с собой возили. Дак вот, на покосе и было. Накормила я его это, уложила на телегу, и пошли мы с Федором грести. И тут послышалось будто бы мне - ревет Ванюшка. Подбегаю к телеге, а робенка нет. Попона отброшена, а робенка нет! Попоной-то укрывали его от мух. Я - в крик. Тут с граблями подоспел Федор, чо да как. А ты из кустов это выходишь, держишь Ванюшку на закорках и хохочешь. "Что, напужалась? Да я же пошутковал!" Тебя тогда Федор и огрел граблями за шутки за такие. Теперь-то ужо вспомнил?
Тяжело мне было слушать больную старуху, и я вышел на крыльцо покурить. Светало. Снизу от речки на огороды волнами накатывался знобкий туман. Над ним поникло зависли бахромистые шляпы подсолнухов. Как-то пугающе-неприятно резанул слух неуместный в тиши крик петуха. Красный, будто жар в загнетке, он разом обозначился среди нахохлившихся пестрых кур. Птицы тесно мостились на верхней пряслине ограды.
Когда я вернулся, Меримея Васильевна сидела все в той же позе. Ждала меня.
- Накурился, табакур? А Ваня в рот не брал. Ни к чему ему это зелье. И теперь не курит. Вон он, кисет-от, в комоде лежит. Подарили ему на войне, он и прислал домой…
Она умолкла, что-то припоминая, потом сказала:
- Верно, в комоде. Постой ужо, покажу. Все тебе покажу Ванино, но сперва карточки. Может, и вспомнишь…
Меримея Васильевна с трудом выдвинула ящик комода, долго шарила в нем, наконец вынула обрямканный по углам альбом. Из-под толстых матерчатых корочек торчали мятые фотографии. Многие из них, как и портрет на стене, уже выцвели.
- Тута ишо первый раз его снимали, - ткнула старуха черным негнущимся пальцем в фотографию, где еле просматривался круглоголовый карапуз в зыбке-качалке. - Верно, первый. Фотограф-то у нас был свой, деревенский, Семен Базлуков, вот он и снимал всех.
Старуха долго всматривалась в фотографию, то поднося ее к самым глазам, то отдаляя, в чем-то засомневалась, зашаркала носками на кухне. Сняла с гвоздика тусклые очки с тесемкой вместо дужек, склонившись к лампе, еще раз пристально вгляделась в фотографию.
И заговорила:
- Нет, спутала я тебя, не ты это. Семен тогда пошутковал на покосе, он спрятал от меня Ванюшку. Вот такохонький в те поры сынок-от и был. Семен-то ведь свояком нам приходился, сено наладился пособить убрать, ну и это… Царство ему небесное, в войну убило…
Она переложила несколько снимков, снова ткнула пальцем в один.
- А это уже в школе когда Ваня учился. Вишь, какой стройненький, ровно колосок…
На фотографии в рост стоял тоненький мальчик с ясными глазами и светлыми вьющимися волосами. На шее был повязан пионерский галстук, перехваченный по-тогдашнему металлической смычкой. Правая рука мальчика, тоже на тогдашний манер, лежала на узорчатой пирамидке.
- В пятом классе он тут, - уточнила Меримея Васильевна. - И здесь Семен снимал. Один он у нас был, фотограф-то.
Старуха подумала, напрягая память, опять отвлеклась:
- А этот аппарат-то - или как? - еще с той германской привез. Трофея, говорил. Дак вот, и снимал всех, пока не ушел на войну. Теперь-то вспомнил Ваню?
Меримея Васильевна по-настоящему разгневалась, когда я - в который раз! - начал объяснять… Резко перебила:
- Какой ты наяноватый, право, втемяшил - нет да нет! Неуж у тебя ум отшибло! Ну ишо смотри, пуще смотри, вспомнишь!
Она торопливо заперебирала трясущимися пальцами линялые, с блеклыми разводами фотоснимки, нашла нужный. Он лучше других сохранился, и на нем я без труда узнал Ваню. Здесь он уже юноша, но так же светловолос и тонок. Фотография групповая, Ваня - в центре, а по бокам и сзади такие же молодые парни и девушки. Врезка сбоку говорила, что ребята эти - выпускники Верхнеснегиревского лесотехникума. И дата: июль 1940 г.
- Неуж и теперь не вспомнил? - требовательно спросила старуха, выпрямляясь во весь свой высокий рост, глядя мне прямо в глаза. И столько упрека прозвучало в ее голосе, что я тоже встал и твердо сказал:
- Вспомнил. Я знаю твоего Ивана…
- Вот-вот, - обрадовалась Меримея Васильевна, - говорила, вспомнишь. Это хорошо, раз вспомнил. Шибко плохо, когда забывают… Тем же годом, в сороковом, он и ушел в армию. А тут - на тебе! - война… Писал мне письма. Да покажу ужо, про чо писал-то.