Она снова порылась в комоде, нашла перетянутую бельевой резинкой пачку писем. На ветхих теперь листочках самой что ни на есть подручной бумаги то простым карандашом, то химическим писал с фронта солдат торопливые послания матери. В каждом письме сын успокаивал ее, просил не беспокоиться, не переживать, сообщал, что жив и здоров, крепко бьет фашистских гадов и что после победы непременно вернется в родную Снегиревку. И хотя на всех письмах-треугольниках ответный адрес был однозначен и по-военному краток - такая-то полевая почта, - все же, внимательно вчитываясь в них, я угадывал фронтовые пути-дороги солдата: Киев, Брянск, Смоленск, Великие Луки, опять Смоленск, опять Киев, а дальше пошли заграничные города - Варшава, Познань, Франкфурт-на-Одере. Последнее - Зееловские высоты…
Разнокалиберные листочки были так зачитаны, что на сгибах перетерлись совсем и распадались от-легкого касания, и на многих, размывая строчки, темнели расплывчатые фиолетовые пятна…
И вот старуха подала мне еще одно письмо. Отдельно. Подала и ушла на кухню.
Его писал не Иван. Прочитал я раз, другой. Встал ближе к лампе, в третий раз перечитал. Нет, не то чтобы уж так сильно потрясло меня это письмо - подобных скорбно-убийственных писем матерям военной поры приходило великое множество, - просто я не знал, как поступить, что сказать в утешение. И надо ли говорить? Давно все отболелось, отплакалось, стушевалось за давностью лет… Но так думал я. Меримея Васильевна ждала на кухне моих слов.
- Ну дак прочитал, нет, чо молчишь? - спросила она глухо. И так же глухо попросила: - Прочитай ишо, чтобы я слышала.
И я с запавшим дыханием в четвертый раз стал читать письмо, написанное другой рукой:
"Уважаемая Меримея Васильевна! Как ни тяжело сообщать вам, но сообщаю. Ваш сын Иван Федорович Снегирев погиб смертью храбрых. Погиб в логове фашистского зверя, под самым Берлином. Последний для Вани бой был тяжелым, кровопролитным. Много полегло в том бою наших. Ваня командовал артиллерийским расчетом. Когда расчет перебило, он один стрелял из орудия. Сам видел, как накрыл его немецкий снаряд… Случилось это днем двенадцатого апреля тысяча девятьсот сорок пятого года. Похоронили его в братской могиле возле местечка Бухгольц на правом берегу реки Одер.
Мы клянемся отомстить гитлеровским извергам за Вашего сына и нашего боевого друга, клянемся отомстить за Ваши слезы, за всех матерей нашей Родины! Когда рассеивается пороховой дым, Берлин уже видно…
С письмом высылаю личные вещи Вани: записную книжку, комсомольский билет, боевые награды и часы фирмы "Мозер".
По поручению боевых товарищей - комсорг роты, старший сержант Николай Порошин".
И мы опять молчали, долго молчали. Снова свое урочное прогорланил красный петух в ограде, закудахтали, захлопали крыльями, слетая с насеста, куры. Старуха как бы очнулась, встала с лежанки, раздернула занавески на окне. Голубо упал ранний свет в дверной проем моей комнаты.
- Дак самовар раздувать, чо ли? - наконец подала голос Меримея Васильевна. - Светает уже.
Она говорила еще о чем-то отвлеченном, незлобиво поругивала кур, утайно кладущихся где попало, жаловалась на ломоту в пояснице, на плохие глаза, но я чувствовал: все ее мысли - о сыне, о роковой той минуте, когда Ивана накрыло снарядом. И вот будто проснулась, сказала, о чем думала:
- А опосля похоронку принесли. Эдакую гумажку желтенькую. Мол, убит мой Ваня там-то и там-то. Ну, как в письме…
Меримея Васильевна вдруг посуровела лицом, глянула на меня строго:
- Только я ни письму, ни похоронке той не верю.. Обманывают старуху. И ты не верь. Живой Ваня, ничо с ним не сделалось. Мало ли наговорят. Девки, дак те вон завидуют. Все выспрашивают: где да чо с ним. Он ведь у меня не то что жениться, невесту ишо не выбрал. Вот и зарятся. Нет, ничо с ним не стало, - убежденно повторила старуха. - Примета одна верная есть.
Меримея Васильевна еще раз подошла к комоду, еще раз надела тусклые, с выпуклыми стеклами очки, бережно достала, прикрыв черепашьими своими ладонями, какой-то искристо блеснувший мешочек… Это был вышитый бисером бархатный кисет. Конечно, тот самый, фронтовой подарок Ивану. Склонившись над столом, мучительно медленно развязывала непослушными пальцами шелковые его шнурочки и наконец извлекла большие карманные часы.
- Вот она, примета-то! - не то сказала, не то выдохнула Меримея Васильевна. - Они ведь идут, только завести надо. Тут ключик привязан. Заведи-ко.
Я взял из протянутых ее рук очень старые, с помятыми крышками часы, с усохшим скрученным ремешком, на конце которого болтался ключик-трубочка. Благородный металл от времени покрылся темным налетом. Осторожно надавил на головку. С легким щелком откинулась крышка. В свете настольной лампы ярко воссиял белый циферблат с золочеными римскими цифрами. Выше стрелок прочитал готическую вязь: "MOSER".
- Дак ты заведи, заведи их, они ведь идут, - нетерпеливо требовала старуха.
Я открыл крышку с другой стороны, нашел в корпусе отверстие, вставил ключ, легонько покрутил. Часы сразу так нежно-звонко затикали, что не было необходимости убеждаться в их исправности, подносить к уху. Бойко побежала по кругу секундная стрелка.
Наполовину утратившая зрение, Меримея Васильевна сохранила хороший слух и тоже услышала ход часов. Лицо ее вроде бы даже осветилось, и нечто подобное улыбке проступило на запавших губах.
- Слышь, идут! - произнесла она. - Вот знай, живой Ваня, не то бы не шли…
На внутренней части корпуса, изузоренного тонкой гравировкой, был означен и год выпуска часов - 1884-й. А мы с Меримеей Васильевной жили-пребывали в 1984-м. Бог ты мой, ведь это же ровно век! Что-то трагически-символичное почудилось мне в этом громадном временном отрезке…
- Дак вот чо я хочу сказать тебе, - прервала она мои раздумья. - Ты ведь кого-то все пишешь, пишешь. Не про одних, поди, воробушков. Взял бы да и написал про Ваню. Вон сколько бы народу узнало! Напиши-ко…
Меримея Васильевна помолчала, поглаживая на груди, словно волосы сына, мягкий бархат кисета, привычно подняла глаза на портрет. Губы ее опять шевельнулись. То ли советовалась с Ваней, то ли спрашивала что. И решила:
- А часы возьми себе. Все равно скоро помру, кто ждать-то станет? Они ведь у нас фамильные… - как великий секрет, сообщила Меримея Васильевна. - Тяти еще моего покойного, Василия Прокопьевича, были. После тяти муж Федор носил, а опосля, как помер, Ване достались. Гордился Ваня часами-то, все при себе держал. С ними и на войну ушел. И вот прислали ребятки…
Еще подумала, еще посмотрела на сына и добавила с надеждой:
- Вишь, как все складно выходит, ровно время-то из рук в руки передаем. И ты бери, раз даю. Не часы, фамиль нашу даю. Оно, время-то, ведь не остановишь, не указ оно никому, идет и идет своим чередом. Только память и остается. Ты ишо поживешь, может, и дождешься Ваню. А нет, дак сыну или кому там передашь. Лишь бы доброму, незабывчивому человеку. Они ведь хорошие, долго продюжат…
Никаких моих слов, никаких доводов не хватило убедить старуху взять часы обратно. Мне на минуту даже сделалось жутко: откажись я - и она умрет. Так велико было ее желание сохранить память о сыне.
…Пишу я этот рассказ, а на столе передо мной часы убитого солдата. Вечно юного парня в кубанке. И мнится уже мне, как и престарелой его матери, что, пока не остановится время, бессмертным будет имя каждого погибшего на священной войне.
СЕВЕРНЫЕ БЫЛИ
ПОСЛЕДНИЙ ШАМАН
Работал я на Северном Урале. Летом - с геологами, а зимой ходил с охотниками. Охотники там не такие, как в городе, охота для них - работа. Бывал я с ними на зимовьях, в местах промыслов.
Я расскажу о манси Мусии Турганове, старом суеверном человеке, с которым пришлось немало скоротать дней и ночей.
Охотились мы в верховьях Северной Сосьвы. С первым снегом уезжали на упряжке оленей, с двумя собаками.
…Олени легко тянут нарты по свежей неглубокой пороше. Мусия поет по-своему бесконечную песню. Поет про горы, про лес, про удачную охоту. Мерно покачиваются крупы оленей, болтаются, как у собак, парные языки, мелькают проворные ноги.
Мы сидим на нартах в малицах - одежде из оленьих шкур. Меня она стесняет - везде трет, жмет, руки и ноги будто связаны. Зато Мусия чувствует себя вполне нормально. Привычно погоняет оленей и все поет. Я знаю, чему радуется охотник: ему приятно видеть приволье родных лесов.
Вдали виден высокий мыс. Лесистая гора клином вдается в приречную долину. Быстро приближаемся к мысу, и я вижу на двух елях, как на столбах, темный лабаз - чамью. Недалеко от него к дереву приставлена лестница. Если ты голоден, нечем стрелять - лезь в лабаз, возьми что тебе надо. Но и сам оставь что-нибудь. Таков неписаный лесной закон.
Мусия останавливает оленей, достает из мешка муку, соль, табак, направляется к лабазу. Лезу за ним и я. На стенах висят беличьи шкурки, веревки, ремни для упряжки, пара новых нярок - легкой кожаной обуви. На полке стоит деревянное ведерко с мукой, бутылка с порохом. Мусия дополняет припас для кого-то на черный день и вырезает ножом на притолоке низкой двери знак. Теперь охотники будут знать, что здесь был Мусия и не нарушил лесного закона.
И опять качаются наши нарты. Временами, взметая снег, из прибрежных зарослей выбегают дикие олени. Они мало похожи на своих домашних сородичей - дымчато-сизые, подтянутые, стремительные. Собаки с визгом устремляются за ними.
- Гик! - кричит Мусия, и псы послушно возвращаются. Мяса нам пока не нужно, нарты загружены полностью.
Незаметно темнеет. Долго еще едем в сумерках. У Мусии нет часов, но всегда ровно в шесть он откидывает на спину капюшон малицы, оглядывается и объявляет:
- Пришла!
"Пришла" - значит приехали. Здесь ягельный участок, здесь будем ночевать. Мусия распрягает оленей, надевает на заиндевелые шеи ошейники с бубенцами, отпускает животных на волю. Они неторопливо уходят в стороны, хватая с веток свисающий мох, разбивая копытами снежные подушки.
Разводим большой костер, варим ужин. Потрескивают сучья в огне, свернувшись, прямо на снегу отдыхают собаки. Звезды млеют в туманном небе, мороз крепчает.
- Мусия, - спрашиваю я, - помнишь ли шаманов?
Старик потягивает трубку, задумчиво смотрит на костер.
- Как не помнить, помню. Шибко умный шаман был, с духами говорил… Бога-атый был. Стадо оленей имел, собольих мехов три лабаза…
Мусия выколачивает о толстый коричневый ноготь трубку и снова набивает ее табаком.
- Однако жадный шаман был. Когда умирал, велел все меха в могилу с собой положить, оленей привязать у могилы. Все и сложили, и оленей привязали…
- Как же он разговаривал с духами?
Это я спросил неспроста.
Мусия кладет в карман потухшую трубку, встает. Минуту смотрит на звезды, как бы к чему-то прислушивается. И вдруг кричит:
- Эге-ге-ге! Слышу тебя-а!
Пики огромных елей упираются в небо, тайга безмолвна. Лишь эхо от крика глухими отголосками летит по долине реки, перекликаясь, плутает по горам и замирает. Мусия поднимает руки и сначала медленно, затем быстрее начинает ходить вокруг костра, что-то нашептывая, приговаривая. Шире круг, снег клубами летит из-под ног. Колоколом вздулась малица, разметнулись седые косички. На ходу Мусия выхватывает из-за пазухи еще один ошейник с погремушками. Звон бубна, крики, улюлюканье переносят меня в те далекие времена, когда вот так же бесновались у костров шаманы, заклиная невзгоды, призывая на помощь духов. Растревоженные собаки вскакивают, снуют с места на место, скулят. Шаман подбегает к рослому псу, ловко хватает за загривок. В руке Мусии блеснул кривой нож!
- Бог жертву просит! Жертву… жертву… жертву…
Ночной лес страшными звуками отдает слова: "Тву, тву, тву".
Собака визжит, неистово рвется. Но Мусия силен, вскидывает ее над головой, ударяет ножом.
- Мусия! - в ужасе кричу я. - С ума спятил!
Но собака падает в снег невредимой. Шаман снова кружится, снова размахивает руками.
Снег вокруг костра сбит до земли, головешки, разбросанные ногами, шипят и гаснут. Шаман, бросив бубен, в изнеможении валится на хвою. Немного отдышавшись, говорит, будто слышал доброго духа. Много хороших слов он сказал. Хорошую охоту обещал, соболя обещал…
Благодарю Мусия за редкий концерт, говорю, что он как взаправдашний шаман. Охотник согласно кивает головой и неожиданно добавляет:
- Последний шаман…
После ужина ломаем лапник, сооружаем у костра постели. На морозе спит Мусия, как белый медведь на льдине. Деревья стреляют от стужи, а ему хоть бы что! Спина закуржавела, от лица, запрятанного в затянутый капюшон малицы, валит пар.
Я не могу уснуть. Часто греюсь чаем, подкладываю дрова в костер. И лишь днем в дороге, когда снова, покачиваясь, мчатся нарты, временами смыкаю глаза.
НА "РАССОЛАХ"
Мы шли по дальнему таежному маршруту. Через каждые пять-шесть километров останавливались, рыли неглубокие шурфы и брали образцы грунта.
И в этом месте хотели взять пробу, но неожиданно из тальниковых зарослей на середину быстрой горной речки ошалело выбежал лось. Постоял, загнанно раздувая ноздри, и тяжело побрел по реке, то и дело макая морду в воду и громко фыркая. Над ним звенящей тучей кружились оводы и слепни. Лось, отбиваясь от насекомых, взбрыкивал то одной, то другой задней ногой, запрокидывал на спину голову и вдруг, как подстегнутый, снова сорвался в карьер. Он так и не заметил нас, неподвижно стоящих на берегу, доскакал до бочага и шумно грохнулся в него, оставив на поверхности одну голову с корнистыми развилками рогов.
- Ай, как худо, ай, как тяжело сохатому! - сказал Мусия и так скривил лицо, точно не лося, а его донимал овод. - Пойдем, однако, пусть отдыхает…
Мы углубились в тайгу, обошли стороной измученное животное и опять вышли на берег. Река в этом месте была шире и мельче. Там и тут в русле лежали глыбистые, обкатанные, с баню величиной, валуны.
- Здесь сохатые лечатся, не надо им мешать. Надо быстро ходить отсюда, - опять заторопил Мусия, оглядываясь.
- Как лечатся?
- А так - нос полощут, купаются.
И старый охотник, работавший в летние месяцы у геологов проводником, стал рассказывать.
В жаркую пору лосей немилосердно одолевают оводы. Они и не только кусают их, а еще, что гораздо страшнее, откладывают в широкие, доступные для насекомых полости ноздрей яички, из которых впоследствии выходят личинки. Эти личинки мало того что сосут кровь - вырастая, забивают ноздри, и лосю становится трудно дышать.
Конечно, "прополаскивание" ноздрей вот таким путем, как это делал шедший по реке лось, приносит животным какое-то облегчение, но не избавляет от паразитов. А избавляются они так. Есть в тайге какие-то особые застарелые ямы с плесневелой, как бы щелочной водой. Уровень в них поддерживается слабыми родниками, которые, наверное, содержат минеральные соли, убивающие личинок овода. Еще дома, в поселке, Мусия рассказывал, что к этим ямам с целительной водой, к "рассолам", как он их называл, проложены настоящие лосиные дороги, что лоси приходят к ним издалека и собирается их у ям иногда до полутора десятков и больше.
Я напомнил об этом Мусии и попросил показать один из таких "рассолов".
Он находился в излучине реки. Обыкновенная яма с мутной, белесоватой, будто разбавленной известью водой. Когда-то с весны, видно, по берегам ее росла буйная осока, но теперь она была вся вытоптана копытами. И вообще все напоминало так хорошо знакомый водопой для скота: кругом следы, вырытая земля, лежки, обшарпанные деревья.
Вечером мы замаскировались и стали ждать. Вскоре из тайги с противоположного берега вышли один за другим семь лосей. С ними были и вихлястые длинноногие лосята. Животные пересекли реку цепочкой, ступая след в след (так ходить их приучил глубокий снег), поднялись на каменистый берег и по пробитой среди кустовья тропинке направились к яме. Лоси привычно, даже торопливо зашли в воду и дружно принялись взбалтывать ее ударами передних ног. Эти бухающие удары далеко разносились по вечернему лесу. А потом, когда вода была основательно перемешана с грязью, началось и вовсе смешное: животные по самые глаза запустили свои огромные горбоносые головы в воду, шумно, как насосом, втягивали через ноздри эту грязь и, вскинув голову и помедлив какое-то время, словно бы раздумывая, куда дальше плюнуть, громогласно чихали… Коричневая вода с ошметками грязи летела из ноздрей в две струи, точно из брандспойтов.
Вокруг ямы росли старые осины. Их стволы и нижние ветви были сплошь заляпаны уже засохшей и свежей грязью. "Прополаскивая" ноздри, лоси чихали и друг на дружку, от чего, видимо, получали еще большее удовольствие. Когда какой-нибудь возбужденный сохатый с плеском выбрасывал из воды голову, другие не сторонились, а, наоборот, старались придвинуться поближе.
Эти лечебные процедуры продолжались больше часа. Затем лоси один за другим вышли из ямы и разбрелись кормиться по прибрежной лужайке.
ПОДЗЕМНАЯ РЕКА
- Вставай! Скоро Ва́парам, там отдыхать будем. Долго отдыхать будем! - сказал Мусия, приспосабливая на плечи и на спину под рюкзак в несколько раз сложенный плащ.
Я достал блокнот, перечитал названия предстоящих остановок, записанных в поселке. Они мне ни о чем не говорили: Таракча, Мунья, Кизья, Вапарам, Бурнима, Ветца… Попробуй разберись, что это. Да и само название реки, по которой мы идем вот уже третий день, непонятно и загадочно, как фигурная зарубка на дереве, оставленная охотником манси, - Молмыс.
- А что такое Вапарам?
- Увидишь, - коротко ответил Мусия. - Однако пошли.
И мы пошли дальше. Снова, как вчера и позавчера, потянулись удивительно похожие одна на другую береговые лужайки с травой выше человеческого роста, отлогие мокрые запески на поворотах, изузоренные, будто вышитые куличьими следами, наклонные к реке, длинные и ровные, как добротно вымощенные мостовые, участки сплошной каменной плитки. Они, эти природные мостовые, без единой колдобины, кустика, радовали и поражали: ну кто же, в какие времена создал здесь такие дороги? Идти по ним было одно удовольствие - знай переставляй ноги! Для полноты воображения не хватало лишь стародавнего экипажа, громыхающего по булыжнику железными ободами колес.
Но "мостовые" по берегу небесконечны, их сменяли подступающие к самой воде ветровалы, сквозь которые без топора не пролезть. Мы поднимали на сапогах отвороты, спускались в реку и брели по ней, покуда было возможно.
В одном месте, срезав речную петлю, неожиданно вышли на чистый песчаный берег. Впереди мрачной громадой вздымалась отвесная известковая скала. Под нее широким разливом подтекал Молмыс.
- Вапарам, - сказал Мусия и сел на песок. - Теперь смотри, долго смотри, все увидишь…
Я снял рюкзак и направился к скале. Она оказалась на другом берегу. Под ней с глухим урчанием кружилась вспененная вода. Я бросил палку, она тоже закружилась, сначала тихо и широко, затем круги стали меньше, обороты быстрее. И тут я заметил в центре водоворота похожую на кратер воронку, в которую с бешеной скоростью уходила вода. Вблизи этой дьявольской горловины палка, будто намагниченная, стала подниматься торчмя и наконец завертелась вертикально, как веретено, медленно утопая. Минута - и палки нет!
Вот оно что - река уходит под землю, вероятно, в карстовые образования. "Вапарам", по-моему, означает "исчезла вода", а "вапетам", наоборот, - "появилась вода".