Трое в лодке (не считая собаки) - Джером Клапка Джером 11 стр.


Если вам очень некогда, то неплохо вдобавок громко переговариваться друг с другом о том, что чай вам вовсе не нужен и что вы и не помышляете о чаепитии. Вы располагаетесь невдалеке от чайника так, чтобы он мог вас слышать, и громогласно заявляете: "Я не хочу чаю; а ты, Джордж?" Джордж кричит в ответ: "Да ну его, этот чай, выпьем лучше лимонаду, – чай плохо переваривается". После таких слов чайник немедленно начинает кипеть ключом и заливает спиртовку.

Мы применили эту невинную хитрость, и в результате, когда другие приготовления к ужину были закончены, чай уже ждал, чтобы мы его выпили. Мы зажгли фонарь и сели ужинать.

Как мы ждали этого мгновенья!

В течение тридцати пяти минут на всем протяжении лодки от носа до кормы и от одного борта до другого не раздавалось ни звука, если не считать позвякиванья посуды и непрерывного чавканья четырех пар челюстей. Через тридцать пять минут Гаррис сказал: "Уф!" – и, вытянув левую ногу, поджал под себя правую.

Еще через пять минут Джордж тоже сказал: "Уф!" – и швырнул свою миску на берег. Три минуты спустя Монморанси впервые после нашего отъезда выказал признаки примирения с действительностью и повалился на бок, вытянув лапы. А потом я сказал: "Уф!" – и откинулся назад и крепко стукнулся головой об одну из дуг; но это не испортило моего настроения – я даже не ругнулся.

Как хорошо себя чувствуешь, когда желудок полон. Какое при этом ощущаешь довольство самим собой и всем на свете! Чистая совесть – по крайней мере так рассказывали мне те, кому случалось испытать, что это такое, – дает ощущение удовлетворенности и счастья. Но полный желудок позволяет достичь той же цели с большей легкостью и меньшими издержками. После обильного принятия сытной и удобоваримой пищи чувствуешь в себе столько благородства и доброты, столько всепрощения и любви к ближнему!

Все-таки странно, насколько наш разум и чувства подчинены органам пищеварения. Нельзя ни работать, ни думать без разрешения желудка. Желудок определяет наши ощущения, наши настроения, наши страсти. После яичницы с беконом он велит: "Работай!" После бифштекса и портера он говорит: "Спи!" После чашки чая (две ложки чая на чашку, настаивать не больше трех минут) он приказывает мозгу: "А ну-ка воспрянь и покажи, на что ты способен. Будь красноречив, и глубок, и тонок; загляни проникновенным взором в тайны природы; простри свои белоснежные крыла – трепещущую мечту и богоравный дух – и воспари над суетным миром и направь свой полет сквозь сияющие россыпи звезд к вратам вечности".

После горячих сдобных булочек он говорит: "Будь тупым и бездушным, как домашняя скотина, – безмозглым животным с равнодушными глазами, в которых нет ни искры фантазии, надежды, страха и любви". А после изрядной порции бренди он приказывает: "Теперь дурачься, хихикай, пошатывайся, чтобы над тобой могли позабавиться твои ближние; выкидывай глупые шутки, бормочи заплетающимся языком бессвязный вздор и покажи, каким полоумным ничтожеством может стать человек, когда его ум и воля утоплены, как котята, в рюмке спиртного".

Мы всего только жалкие рабы нашего желудка. Друзья мои, не поднимайтесь на борьбу за мораль и право! Заботьтесь неусыпно о своем желудке, наполняйте его старательно и обдуманно. И тогда без всяких усилий с вашей стороны в душе вашей воцарятся спокойствие и добродетель; и вы будете добрыми гражданами, любящими супругами, нежными родителями, – словом, достойными и богобоязненными людьми.

До ужина Джордж, Гаррис и я были раздражительны, задиристы, сварливы; после ужина мы блаженно улыбались друг другу и нашей собаке. Мы любили друг друга, мы любили весь мир. Гаррис нечаянно наступил Джорджу на мозоль. Случись это до ужина, Джордж высказал бы такие пожелания и надежды касательно будущности Гарриса как на этом, так и на том свете, которые заставили бы содрогнуться человека с воображением.

Теперь он сказал всего-навсего:

– Полегче, старина! Это моя любимая мозоль.

А Гаррис, вместо того чтобы крайне нелюбезным тоном сделать замечание, что трудно не наступить Джорджу на ноги, находясь всего в десяти ярдах от него; вместо того чтобы посоветовать человеку с ногами такой длины никогда не влезать в лодку обычных размеров; вместо того чтобы предложить Джорджу развесить свои ноги по обоим бортам, – вместо этого он просто сказал: "Ах, дружище, прости, пожалуйста! Надеюсь, тебе не очень больно?"

И Джордж сказал: "Ни капельки!" – и добавил, что сам виноват и просит прощения. А Гаррис возразил, что, наоборот, виноват исключительно он.

Слушать их было одно удовольствие.

Мы закурили трубки и сидели, любуясь тихой ночью, и разговаривали.

Джордж высказал мысль: почему бы нам не остаться навсегда вдали от греховного мира с его пороками и соблазнами, ведя скромную, простую, воздержную жизнь и творя добро. Я сказал, что давно мечтал о чем-нибудь в таком роде. И мы стали раздумывать, не отрешиться ли нам четверым от мира и не обосноваться ли на каком-нибудь удобно расположенном и хорошо обставленном необитаемом острове, чтобы зажить там среди лесов.

Гаррис заметил, что он слыхал, будто главным недостатком необитаемых островов является сырость; но Джордж возразил, что ничего подобного, если предварительно как следует осушить их, чтобы не бояться промочить ноги.

Тут кто-то из нас заметил, что лучше промочить горло, чем промочить ноги, и в связи с этим Джордж вспомнил одну забавную историю, происшедшую с его отцом. Джордж рассказал, что его отец путешествовал по Уэльсу с приятелем и однажды они остановились на ночь в гостинице, где проживали еще несколько молодых людей, и они (отец Джорджа и его друг) присоединились к этим молодым людям и провели вечер в их обществе.

Компания была веселая, засиделись они допоздна, и когда пришло время отправляться спать, то оказалось, что оба (отец Джорджа был тогда еще зеленым юнцом) изрядно накачались. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате с двумя кроватями. Они взяли свечу и поднялись к себе. И когда они добрались до своей комнаты, свеча пошатнулась и, наткнувшись на стенку, погасла, так что им предстояло раздеваться и ложиться в постель ощупью. Так они и сделали; но забрались они, сами того не подозревая, в одну и ту же постель, хотя им казалось, что ложатся они в разные; при этом один устроился, как и полагается, головой на подушке, а второй, вползавший на кровать с другой стороны, улегся, водрузив на подушку ноги.

На минуту воцарилось молчание, потом отец Джорджа сказал:

"Джо!"

"В чем дело, Том?" – ответил голос Джо с другого конца кровати.

"Послушай! В моей постели уже кто-то есть, – сказал отец Джорджа, – его ноги у меня на подушке".

"Подумай, какое странное совпадение, Том, – ответил Джо. – Провалиться мне на месте, если в мою постель тоже кто-то не забрался".

"Что же ты собираешься делать?" – спросил отец Джорджа.

"Я? Я собираюсь сбросить этого типа на пол", – ответил Джо.

"Я тоже", – храбро заявил отец Джорджа.

Последовала короткая схватка, закончившаяся двумя полновесными ударами об пол; потом жалобный голос позвал:

"Том, а Том?"

"Ну?"

"Как твои дела?"

"Знаешь, честно говоря, – мой тип сбросил на пол меня!"

"А мой – меня! Это не гостиница, а черт знает что!"

Джером Джером - Трое в лодке (не считая собаки)

– Как называлась гостиница? – спросил Гаррис.

– "Свинья со свистулькой", – ответил Джордж. – А что?

– Да нет, значит это не та, – сказал Гаррис.

– А почему ты спрашиваешь? – настаивал Джордж.

– Видишь ли, какая штука, – пробормотал Гаррис. – Точно такое же приключение случилось и с моим отцом в одной провинциальной гостинице. Я часто слыхал от него этот рассказ. Я подумал, может, это было в той же гостинице?..

Мы улеглись спать в десять часов, и я считал, что благодаря усталости сразу усну, но не тут-то было. Обычно я раздеваюсь и кладу голову на подушку, а потом кто-нибудь барабанит в дверь и кричит, что уже пора вставать; но сегодня, казалось, все было против меня. Новизна обстановки, жесткое дно лодки, служившее мне ложем, неудобная поза (мои ноги были под одной скамейкой, а голова – на другой), плеск воды о лодку и шуршание листвы от порывов ветра – все это отвлекало меня и не давало уснуть.

Все-таки я заснул и проспал несколько часов. Потом какая-то часть лодки, выросшая только на эту ночь (ибо ее еще не было, когда мы отправлялись в путь, и она исчезла к утру), впилась мне в позвоночник. Некоторое время я все же еще спал, и мне снилось, будто бы я проглотил соверен и, чтобы его извлечь, в моей спине буравят дырку. Я считал, что это бестактно, и просил поверить мне в долг, и обещал расплатиться в конце месяца. Но меня и слушать не хотели и настаивали на том, чтобы вытащить деньги немедленно, потому что в противном случае нарастут большие проценты. Тут у нас произошла словесная перепалка, и я высказал своим кредиторам все, что о них думал. И тогда они повернули бурав с таким изощренным садизмом, что я проснулся.

В лодке было душно; голова у меня болела. Я решил выйти подышать свежим ночным воздухом. Я натянул на себя оказавшуюся под рукой одежду (кое-что было мое, а кое-что – Джорджа и Гарриса) и выбрался из-под тента на берег.

Ночь была чудесная. Луна уже зашла, оставив притихшую землю наедине со звездами. Казалось, что, пока мы, ее дети, спали, звезды вели беседу с нею, со своей сестрой, и поверяли ей свои тайны голосами слишком низкими и глубокими для младенческого слуха человека.

Они невольно вызывают в нас благоговейный трепет, эти яркие и холодные, удивительные звезды… Мы похожи на заблудившихся детей, попавших случайно в полуосвещенный храм божества, которое их учили почитать, но которое они до конца не познали; и они стоят под гулким сводом, затканным мириадами призрачных огней, и глядят вверх, надеясь и боясь увидеть некое страшное видение, парящее в вышине.

И все же ночь кажется исполненной силы и умиротворенности. Перед ее величием тускнеют и стыдливо прячутся наши маленькие горести. День был полон суеты и волнений, наши души были полны зла и горечи, а мир казался жестоким и несправедливым к нам. И вот ночь, великая любящая мать, ласково прикасается своей ладонью к нашему пылающему лбу, и заставляет нас повернуться к ней заплаканным лицом, и улыбается нам; и хотя она безмолвствует – мы знаем все, что она могла бы нам сказать, и мы прижимаемся горящей щекой к ее груди, и горе наше проходит.

Порою горе наше поистине глубоко и мучительно, и мы безмолвно стоим перед лицом Ночи, ибо у нашего горя нет слов, а есть только стон. И Ночь полна сострадания к нам. Она не может облегчить нашей боли, но она берет нашу руку в свою, и маленький мир уходит куда-то далеко-далеко и становится совсем крошечным, а мы на темных крыльях Ночи переносимся пред лицо еще более могущественного существа, чем она сама, и вся жизнь человеческая, освещенная сиянием этого существа, лежит перед нами как открытая книга, и мы понимаем, что горе и страдание – лишь ангелы божьи.

Только те, кому дано было страдать, могут увидеть это неземное сияние; но те, кто его видел, вернувшись на землю, не смеют говорить о нем и не могут поведать тайну, которую узнали.

Случилось давным-давно, что несколько прекрасных рыцарей ехали по незнакомой стране, и путь их лежал через дремучий лес, густо заросший колючим кустарником; и стоило кому-нибудь заблудиться в этом лесу, как шипы раздирали ему тело в клочья. А листья деревьев, росших в этом лесу, были такие темные и плотные, что ни один солнечный луч не проникал сквозь ветви, чтобы смягчить мрак и уныние.

И когда они ехали через этот дремучий лес, один из рыцарей отдалился от своих товарищей и уже не вернулся к ним больше; и они, горько сокрушаясь, поехали дальше, оплакивая его, как погибшего.

И вот наконец рыцари достигли прекрасного замка, который был целью их странствия, и пробыли они в этом замке много дней, и весело там пировали. И как-то вечером, когда сидели они в пиршественном зале перед пылавшими в очаге бревнами и осушали заздравные кубки, растворились двери и вошел рыцарь, потерявшийся в лесу, и поклонился им.

Его платье было в лохмотьях, как у нищего, и на теле было много глубоких ран, но лицо его сияло светом великой радости.

И они стали его расспрашивать о том, что с ним случилось. И он рассказал им, как заблудился в дремучем лесу и блуждал много дней и ночей, пока, изодранНый шипами и истекающий кровью, не упал, готовясь умереть.

И когда он был уже на пороге смерти, в глухом мраке подошла к нему величавая дева и взяла его за руку и повела его неведомыми тропами; и вот над мраком чащи засиял лучезарный свет, пред которым дневной свет был как лампада перед солнцем. И в этом дивном сиянии явилось измученному рыцарю, словно во сне, некое видение; и столь ослепительно прекрасным было это видение, что рыцарь, забыв о своих тяжких ранах, стоял словно зачарованный, и радость его была глубокой, как море, глубины которого не измерил еще никто.

И видение исчезло; и рыцарь преклонил колени и возблагодарил святую, бывшую его путеводительницей в этом мрачном лесу и давшую ему узреть сокрытое в чаще видение.

И дремучий лес этот зовется Скорбью. Но о видении, которое явилось там прекрасному рыцарю, мы не смеем рассказывать, не можем поведать.

ГЛАВА XI

Как Джордж раз в жизни встал слишком рано. – Джордж, Гаррис и Монморанси не выносят вида холодной воды. – Джей проявляет героизм и решительность. – Нравоучительная повесть о Джордже и его рубашке. – Гаррис в роли повара. – Страничка истории (учебное пособие для школьников)

На следующее утро я проснулся в шесть часов и обнаружил, что Джордж тоже не спит. Мы поворочались с боку на бок и попытались снова уснуть, однако из этого ничего не вышло. Если бы по каким-нибудь особым причинам нам было необходимо немедленно встать и одеться, мы, конечно, свалились бы замертво, едва взглянув на часы, и проспали бы до десяти. Но поскольку нам в течение добрых двух часов было абсолютно нечего делать и такое раннее пробуждение не имело ни малейшего смысла, то мы оба, вопреки рассудку, но в полном соответствии с общей извращенностью человеческой натуры, почувствовали, что умрем на месте, если пролежим еще хоть пять минут.

Джордж рассказал, что нечто подобное – только еще хуже – случилось с ним полтора года назад, когда он жил на квартире у некой миссис Гиппингс. Однажды вечером его часы испортились и остановились на четверти девятого. Он не заметил этого сразу, потому что, ложась спать, забыл их завести (случай в его жизни весьма редкий), и повесил у изголовья кровати, даже не взглянув на циферблат.

Все это происходило зимой, дни стояли очень короткие, и к тому же всю неделю над городом висел непроницаемый туман; поэтому, когда Джордж проснулся утром, темнота не могла служить признаком раннего часа. Он приподнялся и снял с гвоздя часы. Они показывали четверть девятого.

"Господи помилуй! – воскликнул Джордж. – К девяти я должен быть в Сити. Почему меня никто не разбудил? Что за безобразие!"

И тут он швыряет часы, и вскакивает с постели, и принимает холодную ванну, и моется, и одевается, и бреется без горячей воды, так как греть ее некогда, и затем вновь кидается к часам.

То ли от сотрясения, полученного ими, когда они шлепнулись на кровать, то ли по какой-нибудь другой причине, неясной самому Джорджу, только часы, застывшие на четверти девятого, пошли и теперь показывали уже без двадцати девять.

Джордж схватил их и сбежал по лестнице. Внизу, в гостиной, было темно и тихо: ни огня в камине, ни завтрака на столе. Это было невиданное безобразие со стороны миссис Гиппингс, и Джордж твердо решил, что вечером, по возвращении домой, выскажет ей свое мнение на этот счет. Пока же он напялил пальто, нахлобучил шляпу, сунул под мышку зонтик и бросился к выходу. Дверь была еще на крюке. Джордж предал анафеме всех ленивых старух вообще и миссис Гиппингс в частности и, удивляясь, что в такой поздний, неподобающий для порядочных англичан час все в доме спят, откинул крюк, отпер дверь и выскочил на улицу.

Он резво пробежал с четверть мили, и лишь к концу этой дистанции ему показалось странным и непонятным, что на улицах так мало народу, а лавки закрыты. Конечно, утро было очень мрачное и туманное, но это еще не основание, чтобы замерла вся деловая жизнь. Ему-то ведь приходится идти на работу, – почему же другие валяются в постели из-за таких пустяков, как туман и темень?

Наконец он добрался до Холборна. Ни единого омнибуса, ни одного открытого ставня! И ни души вокруг, если не считать трех человек: полисмена, зеленщика с тележкой и возницы обшарпанного кэба. Джордж вытащил часы и воззрился на них: без пяти девять! Он остановился и сосчитал свой пульс. Он нагнулся и ущипнул себя за ногу. Потом, с часами в руке, он подошел к полисмену и спросил, который час.

Назад Дальше