Он сделал все, что мог - Василий Ардаматский 6 стр.


- Полковника Крафта. Полковник Крафт? Говорит лейтенант Крицвальд. Пленный показаний не дает… Да, пробовал - не дает. Я хочу спросить: передавать его в гестапо или подождать? Так… Так… Понимаю… Понимаю… Нет, они этого не знают. В рапорте офицера строительной роты о пленных не говорится. Да, да, этих двух взяли мои ребята… Один умер. Да… Мы прибыли с опозданием и обнаружили их во время обхода станции, спустя час после боя. Так… Так… Но это не просто, полковник, по инструкции я должен его передать. Понимаю… Понимаю. До свидания, полковник.

Речь шла явно обо мне, и я понимал, что возникла какая-то сложность с передачей меня в гестапо. В ту минуту мне еще как-то не пришло в голову связать вместе болтовню конвойных и этот разговор лейтенанта по телефону…

Меня увели обратно в помещение магазина. Мертвого уже убрали, на лужу крови была набросана солома. Мне развязали руки. Переводчик принес кусок хлеба и жестяную кружку мутной похлебки. Конвойный, пока я ел, сидел на крыльце.

Снова связывая мне руки, переводчик тихо сказал:

- Вы попали в сложную ситуацию. Дело в том, что коменданта станции майора Бранта обвиняют в измене, а вы становитесь свидетелем обвинения. Понимаете?

Я кивнул головой.

Снова прогремели запоры, и все стихло. Я лег на бок и сразу забылся в странном сне. Я слышал каждый звук, и в то же время у меня было такое ощущение, будто меня здесь нет и ничто происходящее меня не касается. Реальной была только боль. Я все время видел перед собой стек, сделанный из тонкой ветви бамбука, я даже помнил, что у этой ветви пять звеньев, а ручка стека обмотана изоляционной лентой синего цвета…

И вдруг я вспомнил Михаила Карповича, хозяина партизанской землянки, в которой я жил. Это воспоминание точно встряхнуло меня. Нет, не то - будто вдруг сотни колоколов забили в тревожный набат и пробудили во мне ясное сознание происходящего. В какие-то мгновения мне показалось, что я вижу Михаила Карповича и слышу его хрипловатый голос: "Видно, зря я тебе втолковывал, что такое человек на войне. Опять ты думаешь только о своей особе. Ты же попал в плен к заклятым врагам. И, вместо того чтобы думать о том, как достойнее принять смерть, ты помнишь только о том, что тебя били стеком и что тебе больно. А война-то продолжается, и ты еще на войне"…

Но разве я еще могу воевать? Я стал напряженно думать об этом, и боль точно отдалилась…

И часа не прошло, как меня снова подняли и отвели в тот дом на взгорке…

Конвойным и переводчику приказали выйти, и в кабинете рыжего лейтенанта, кроме него, остался я и, судя по всему, тот самый полковник Крафт, которому звонил лейтенант. Это был с летами сильно раскисший мужчина, все у него оплыло - и живот и лицо. Живот ему еще кое-как удавалось подхватить ремнем полковничьей формы, а лицо обвисало багровыми складками.

- Садитесь там, - сказал он на довольно хорошем русском языке и показал на стул.

Я сел. Он долго смотрел на меня крупными слезящимися глазами.

- Я знаю русский язык, потому что в прошлую войну так же, как вы сейчас, был в плену у вас. - Он попытался улыбнуться, но мышцы лица его не пошевелились и отечные щеки даже не дрогнули. - Ваше состояние я очень хорошо понимаю. Но я понимаю и другое - бессмысленность фрондирования. Когда я был в плену, у нас в лагере - он находился возле Самары - сама жизнь выработала своеобразный устав поведения пленных. Был в нем и такой параграф: для пленного беспрекословное послушание есть не что иное, как виза на возвращение домой живым.

- Теперь этот город называется Куйбышев, - непонятно почему сказал я и, увидев, что полковник не уразумел моей реплики, пояснил: - Город Самара, где был ваш лагерь, теперь называется городом Куйбышевым.

- А-а! - Полковник вяло махнул рукой. - Вы там все переименовали. Но это не имеет никакого отношения к нашему вопросу.

- Нет, имеет, - упрямо сказал я, безотчетно радуясь, что, оказывается, про Куйбышев я вспомнил не случайно. - У нас и устав для пленных свой, новый: лучше погибнуть, но не стать предателем.

- Боже, как вы любите фразеологию! - Полковник попытался поморщиться, но шевельнулись только его косматые седые брови. - Никто и не ждет от вас предательства, речь идет только об одной детали уже минувшего боя: много ли партизан участвовало в нападении на станцию?

- Много, очень много!

- Это хорошо. - Полковник и лейтенант переглянулись. - Сто, двести, пятьсот?

- Очень много. Уточнения не будет.

Лейтенант тихо сказал полковнику по-немецки:

- Может, поскольку он начал говорить, всыпать ему еще? - Он протянул руку за стеком.

- Нет, не надо. Я эту нацию знаю, он больше ничего не скажет. Надо зафиксировать то, что он сказал, и найти способ передать все майору Бранту. Это надо сделать быстро, уполномоченный СД уже приехал и сейчас обнюхивает станцию. Понимаете? - Полковник встал. - Ну, вот и все.

Меня отвели назад, в магазин. Когда я остался один, меня охватил ужас: не повредил ли я партизанам, сказав, что их было очень много? Вдруг враги теперь пошлют в лес мощный карательный отряд? От этой мысли меня пробрал холод и начало трясти.

Опять лязгают запоры. Конвойные торопятся. На этот раз они пришли без переводчика. Понукают меня в пути. А когда я намеренно пошел медленнее, один из них сказал другому:

- Он еще капризничает. Там его выдрессируют в два счета.

- Дурак, - отозвался другой конвойный, - не хотел говорить с нашим лейтенантом. Он пожалеет об этом.

- Эти умеют. Ты знаешь, когда я захожу в их здание, мне жутко становится.

Все ясно. Меня ведут в гестапо. И такая тоска сдавила грудь, не сказать словами. А тут еще день, как назло, солнечный такой, тихий, добрый.

Гестапо размещалось в здании школы. В вестибюле, где во всех школах за деревянным барьером нянечки принимают от ребят пальто, стоял канцелярский стол с несколькими полевыми телефонами. За столом в расстегнутом настежь черном кителе сидел альбинос огромного роста - его ноги торчали из-под стола. Один из конвойных подошел к нему, щелкнул каблуками и сказал что-то. Белобрысый отстранил его рукой, чтобы посмотреть на меня. Потом он нажал кнопку одного из телефонов.

- Рихард! Партизан доставлен… Хорошо… - Он положил трубку и крикнул: - Дежурный!

Из комнатки, в которой в школах помещается нехитрая школьная канцелярия, выбежал, на ходу застегивая китель, солдат. Альбинос показал ему на меня и сказал:

- В комнату номер два.

Солдат подошел ко мне и толчком в спину направил к лестнице. Я видел, как он расстегнул болтавшуюся у него на ремне кобуру.

У двери, на которой мелом была написана крупная двойка, он поставил меня лицом к стене, а сам постучался. Когда дверь открылась, он гаркнул:

- Арестованный доставлен!

Там, за открытой дверью, смеялись. Солдат взял меня за локоть, подвел к двери и резким толчком в спину впихнул в комнату.

В комнате в непринужденных позах сидели три гестаповских офицера. Несколько секунд они с любопытством рассматривали меня. Потом один из них слез с подоконника и сел за стол.

- Фамилия? - спросил он тихо.

Я молчал и смотрел поверх его головы. Там, между двумя окнами, был вбит гвоздик, а пониже - деревянная рейка, вся исколотая кнопками. Наверное, здесь вывешивались школьные объявления или расписание уроков.

- Фамилия? - чуть громче повторил гестаповец.

Я молчал.

- Все-таки ты вызови переводчика, - сказал сидевший на диване офицер.

Гестаповец за столом рассмеялся:

- Тьфу, дьявол, я же забыл, что имею дело с обезьяной!

Он позвонил по телефону и потребовал к себе переводчика.

Но, очевидно, ему сказали, что переводчика нет или что он занят.

- Где хотите, найдите мне переводчика! - закричал ом в трубку, мгновенно побагровев. - Чтоб через три минуты он был у меня!

Гестаповец швырнул трубку и посмотрел на того, который сидел на диване:

- Вот так каждый день. То нет переводчика, то нет машины, то испорчен штабной кабель. Где вы откопали для нас этого рыжего саботажника?

Сидевший на диване брезгливо махнул рукой:

- Он работал в аппарате берлинского управления, умудрился потерять какой-то документ, и его двинули на фронт.

- "Двинули на фронт"!.. - Сидевший за столом гестаповец пожал плечами. - Неужели у вас там до сих пор не понимают, что сюда, на такие посты, надо посылать лучших, а не всякое дерьмо!

- Не узнаю тебя, Фридрих, ты стал неврастеником. Надеюсь, себя ты не относишь к дерьму?

Офицеры дружно, рассмеялись.

Третий - он сидел в кресле у окна - глазами показал на меня:

- Интересно, что думает сейчас этот тип?

- Я знаю, - сказал гестаповец за столом. - Он думает, когда мы его повесим. Он не догадывается, какой ему подготовлен сюрприз. Шутка сказать - Берлин, милый старый Берлин.

- Для него Берлин не то что для тебя. Притом его и там ждет виселица или пуля в затылок. И вообще, нелепо, что я должен везти этого типа в Берлин, - сказал сидевший на диване.

- За дорогу вы подружитесь и будете играть в карты.

Офицеры рассмеялись.

Явился уже знакомый мне переводчик. Сидевший за столом гестаповец показал на него пальцем:

- Вот типичные кадры рыжего. Не то русский немец, не то немецкий русский, деятель из русских эмигрантов, а учился в Гайдельберге. На допросах чуть не падает в обморок - фи-ло-соф.

Переводчик стоял посреди комнаты, руки по швам.

- Валерианки для себя захватил? - спросил у переводчика сидевший за столом офицер.

Переводчик не ответил.

- Ладно. Посади этого типа на тот стул. Так. Сам садись здесь. Будем работать. Задача такая: надо выяснить, сколько партизан нападало на станцию.

- Я уже знаю этого человека, - тихо сказал переводчик. - Он отвечать не будет.

- Да? - Гестаповец презрительно посмотрел на переводчика. - Переведи ему мой вопрос.

Я выслушал перевод и молчал.

Офицер, сидевший в кресле, вскочил и стал за моей спиной.

- У него, наверное, прилип язык, - сказал он гортанным голосом.

- Проверь, - улыбнулся гестаповец за столом.

Удар по затылку сбросил меня со стула, я потерял сознание. Очнулся на середине комнаты и под смех фашистов стал подниматься.

- Ну как, отклеился язык? Философ, помоги ему, посади на стул.

Когда я садился, гестаповец, стоявший за моим стулом, поигрывал толстой резиновой палкой.

- Попробуем его с другой стороны, - усмехнулся гестаповец за столом. - Философ, переведи ему вот что. Мы тщательно обследовали станцию. Судя по всему, в налете на нее участвовало не больше двадцати бандитов. А он на допросе у коменданта сказал, что партизан было очень много. Зачем он пытается обманывать нас?

- Я сказал тогда неправду.

Выслушав перевод моего ответа, гестаповец, сидевший за столом, переглянулся с тем, на диване.

- Зачем?

- Просто так. Мне надоел тот рыжий лейтенант.

Мой ответ вызвал хохот гестаповцев.

- Ну, а все-таки, сколько было партизан?

- Не помню.

- Ну, ну, если партизан было немного, значит, их было мало? Так?

- Если хотите, так.

- Что значит - если хотите? Мы же знаем точно, вас там было не больше двадцати человек. Запомни: не больше двадцати. И, если хочешь жить, всюду, где тебя будут спрашивать, называй эту цифру. Не больше двадцати! Понял?

- Да, понял.

- Ну, вот и хорошо. Это только такой идиот, как майор Брант, не мог перебить вас, как бешеных собак. Последнее не переводить, - бросил он переводчику. - Может, ты хочешь спросить что-нибудь? - обратился он к гестаповцу, сидевшему на диване.

Тот, смеясь, махнул рукой:

- Ну его к черту, наговоримся в Берлине.

Гестаповец, сидевший за столом, взял телефонную трубку и назвал седьмой номер:

- Возьмите арестованного. Поместить в одиночку, глаз не сводить. Вечером его увезут в Берлин. - Он положил трубку и вышел из-за стола. - Ну вот, и все дело. Майора Бранта можно считать списанным в архив. Как он надоел всем нам! Надутый, как индюк: "Браухич спросил у меня", "Я звонил Браухичу". А сам глуп как пробка. Мои люди рассказывают, что, сидя на станции, он целыми днями решал шахматные этюды или дрессировал своего дога.

…Меня отвели в подвал и заперли в маленькой комнатушке без окна. Чуть приметный свет проникал только в щель под дверью. Ощупью я нашел в углу кучу соломы и лег на нее. В ушах звенело, голова точно налита расплавленным свинцом - тяжелая, горячая. Страшно хотелось пить.

Вдруг открылась дверь и вошел переводчик:

- Меня послали узнать вашу фамилию.

- Это не имеет для них никакого значения.

- Я понимаю, но, мне кажется, вы можете назвать любую фамилию. Им это нужно только для заполнения сопроводительного документа.

- Скажите, какую хотите.

- Федоров, Иван Федоров.

- Как хотите.

Переводчик не уходил, топтался возле меня, опасливо посматривая на стоявшего в дверях солдата.

- Что вам еще надо? - спросил я.

- Ничего. Я только хотел, чтобы вы знали, как я вам сочувствую.

- В сочувствии всякой сволочи не нуждаюсь.

- Ну да, ну да, - пробормотал он и ушел.

Странный тип".

9

"Ночью меня вывели, во двор. Гестаповец, который заявлял, что наговорится со мной в Берлине, сел в легковую машину, которая тут же выехала со двора. Два солдата возились с замком задней дверцы арестантской машины, никак не могли ее открыть.

Стоявший рядом со мной переводчик тихо сказал:

- Вы попали в большую игру против майора Бранта. Он арестован и тоже отправлен в Берлин. Ваши показания для его судьбы решающие.

- Не хотите ли вы предложить мне спасти вашего майора? - так же тихо спросил я.

- Нет, но вы это должны знать.

- Я сам давно все понял.

- Ну да, я так и думал. Но комендант просил… Дверь машины с железным грохотом открылась, солдат крикнул мне: "Живей!" Я влез в черную утробу машины, и там между мной и сидящими у входа двумя солдатами возникла дверь с зарешеченной дыркой. Машина рывком тронулась и покатилась по тряской булыжной улице. Минут через десять начался асфальт.

В машине было тихо. Я подумал, что солдаты заснули. Но, когда я ногой нажал на дверцу, тотчас послышался окрик:

- Ферботен!

Вспомнилось неожиданное… Однажды мы переезжали из Москвы на дачу. Мне было тогда лет семь. Приехал грузовой фургон, который до отказа набили вещами. Меня посадили в кресло, задвинутое в самую глубину кузова, а потом еще поставили шкаф, который закрыл от меня свет божий. Сначала это укромное местечко мне нравилось, но, когда грузовик тронулся и я остался один позади качающегося шкафа, мне стало страшно, и я закричал благим матом, но никто меня не слышал. Я кричал, кричал, пока не обессилел и не уснул. Вечером на дачу вызвали врача, и он сказал, что у меня нервное потрясение. Мама плакала, называла отца палачом своего ребенка, а он растерянно молчал.

Милые мои, где вы? Живы ли? Что бы с вами было, если бы вы знали, что происходит сейчас со мной!..

…Меня привезли на военный аэродром. В темноте виднелись силуэты стоявших в ряд больших самолетов. Вокруг сновали военные. Все службы здесь были под землей, и люди возникали из земли и в нее уходили. Иногда через открытую дверь из подземелья вырывался яркий свет, и тогда раздавался тревожный крик:

- Свет!

Дверь поспешно захлопывалась.

Меня отвели к груде ящиков и приказали сесть. Стоило мне чуть пошевелиться, конвойный рычал:

- Не двигаться!

Офицер, который раньше уехал на легковой машине, был уже здесь. Он дважды прошел мимо ящиков с каким-то военным, раздраженно с ним разговаривая. Потом он появился из-под земли с рослым человеком в плаще и без фуражки. Они остановились шагах в пяти от меня.

Человек в плаще осмотрел небо и сказал:

- Нет, разрешить вылет я не могу.

- Ответственность беру на себя, - раздраженно сказал гестаповец. - Я не имею права сказать вам все, генерал, но мое дело сверхсрочное, сверхважное.

- А я не имею права разрешить вылет. Авиация противника проявляет большую активность, и зажечь огонь даже на десять минут для вашего взлета означает поставить под удар аэродром, который в стратегическом отношении тоже сверхважный.

- Я должен быть в Берлине утром.

- Будете днем.

Они помолчали.

- Прикажите соединить меня с Берлином.

- Это можно.

Они снова исчезли под землей.

Тихая, теплая ночь. В черном небе мерцают редкие звезды. Где юг, где север? Нахожу в небе ковшик Большой Медведицы и по ручке ковша определяю север, потом восток.

Там, далеко-далеко, - Москва и мои милые старики. Наш дом, справа - книжный магазин, а слева… Подождите, что же слева? Кажется, фотография. Ну да, фотография. За стеклом - портреты артистов, писателей. Помню, как я останавливался, бывало, перед витриной и бездумно смотрел на фотографии, оттягивая возвращение домой, потому что получил "плохо" по истории. Ох, проклятая история! Как я ненавидел все эти даты, войны, имена, которые нужно было запоминать! Зато какое счастье пойти в воскресенье с отцом в кафе-мороженое! Я получал целую кучу разноцветных холодных шариков и запивал их розовой шипучей водой. Потом отец ехал на бега, а я становился свободным как птица. Прежде всего я шел на улицу Горького. Там у меня было любимое местечко - скверик против Моссовета…

Где-то далеко ухнули подряд несколько тяжелых, глухих взрывов. Казалось, я лицом ощутил качнувшуюся тишину ночи. Идет война. И вдруг мне стало страшно и стыдно: идет война, а я опять думаю о какой-то чепухе: о пломбире, о шипучей воде…

И я снова вспомнил своего партизанского учителя Михаила Карповича. Вспомнил и повел с ним безмолвную беседу. Я мысленно рассказал ему все, что случилось со мной с той минуты, когда я очнулся на угольной куче возле депо, и до вот этой тихой ночи на безвестном мне вражеском аэродроме. И спросил: "Правильно ли я себя вел?"

Считайте это мистикой, но я услышал хрипловатый от непроходящей простуды, негромкий голос Михаила Карповича: "Опять ты, парень, якаешь направо и налево! "Я люблю пломбир, я люблю улицу Горького"… Здесь, здесь ищи свою беду. Неужели тебе не понятно, что война - это ты сам! Ты же солдат. А настоящий солдат, он, брат, и во сне воюет…"

Что-то похожее я от него слышал раньше в те томительные ночи, когда жил в его землянке. Только теперь то действительное смешалось с тем, что я думал и сам.

"Михаил Карпович, но сейчас война для меня только в том, чтобы не сломиться перед палачами".

"Нет, парень, это еще не вся твоя война. Не каждый, кто не ворует, - честный. Если бы все наши солдаты считали, что главное для них - как бы не стать подлецом, мы бы давно войну проиграли. Я знаю, тебе нелегко, тебя бьют, но ты подумай и о другом. Если ты даже сломишься, враг от тебя большой ценности не получит, ты же ничего важного не знаешь. Гестаповцы скоро разберутся, что ты для них не копилка с деньгами. Ну, а то, что ты попал в какую-то их игру, что это для тебя? Играют-то они, а не ты".

"Что же мне делать, Михаил Карпович?"

Назад Дальше