- Эх, и саданули, - рассказывает рябой минный машинист Тюркин, когда-то мой одноклассник. - Море заревело! И уж вот до чего качнуло нас! Как только не опрокинулась "Куница". Но и у нас чуть было беды не случилось. Слышим - на верхней палубе творится что-то неладное. Оказалось, что одна мина застряла хвостом в ножницах аппарата. Работает ее винт, урчит, завывает. И сама она, окаянная, рвется, ерзает по железу, бьется о борт. Ведь шутка сказать - шестьдесят пудиков в ней. Болтается такая штуковина, так что весь корпус лодки дрожит. Вот, думаем, ахнет! А тут еще стрельба со всей эскадры. Все море засыпали снарядами. Эх, что было! Не рассказать всего. Давай мы тут зарываться в глубину. Да и ухнули с отрицательной плавучестью футов на триста. Даже заклепки начали слезиться. Насилу выбрались изо всей этой кутерьмы.
- Слышь, Тюркин! Ты про нашего Сонькина им расскажи, - подсказывают другие матросы.
Сонькин служит моторным кондуктором на "Кунице". Это толстый человек на коротких ножках.
При воспоминании о нем Тюркин рассмеялся:
- Да, Сонькин немножко позабавил нас. Как услышал, что одна мина на борту у нас болтается, - у него слабина наступила. Хлоп на палубу пузом и давай ногами дрыгать, точно его на сковородке поджаривают. "Ой, кричит, пропала моя головушка!" Подхватываем мы его, спрашиваем: "Что случилось?" Очухался немного - стыдно ему стало. "У меня, говорит, второй день резь в животе. Чем-нибудь объелся. Все кишки судорогой сводит". А я ему в ответ: "Значит, в кишках тут дело! А мы думали, родить человек собрался". Эх, и рассердился на меня Сонькин!
Слушаем мы эти рассказы и хохочем. Хохочут и матросы с "Куницы". Как будто речь идет о веселой оперетке. А я знаю, что эти люди пережили в море тяжелую трагедию. Попасть в то положение, в каком очутился весь экипаж лодки, - это все равно что быть привязанным к жерлу заряженной пушки, из которой каждую секунду собираются выстрелить.
На базе бьют склянки. Время - восемь часов. Дежурный по палубе свистит в дудку и зычно командует:
- На молитву!
Неохотно, с матерной руганью, идем в другую жилую палубу, где вместе с пожилым священником "Амура" поем "Отче наш" и "Спаси, господи, люди твоя". Так повторяется изо дня в день, пока мы стоим у базы. И еще много раз будет повторяться.
А когда вернулись в свой кубрик, Зобов заявил:
- Ну, доложу я вам, команда с "Куницы" просила сегодня у бога гибели себе.
- Это как понять? - спрашивают матросы.
Зобов неторопливо раздевается, чтобы потом, в постели уже, погрузиться в свои научные книги.
- Понимать тут нужно очень просто. Что вы просили у бога в молитве? "Остави долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим". Это что значит? Мы, мол, потопили немецкое судно - ты, господи, с нами так же поступи, то есть утопи нашу подводную лодку…
- Вот идол беспроволочный! - отзывается о нем команда. - Все перевернет на свой лад.
С Полиной у меня начались нелады.
- Ты очень часто ходишь ко мне. Надо мною соседи смеются. Стыдно встречаться с ними.
Но я чувствую, что за этими словами скрывается какая-то другая причина, и путаюсь в догадках.
- Как же не ходить, Полина, если мне тошно жить без тебя?
- Мне до этого дела нет…
- Ах, вот как!..
Мы поссорились.
Я несколько дней не выходил из базы. Надо же хоть немного проучить ее. Пусть сама вызовет меня.
Напрасны мои ожидания. Тоскливо проходит время. Я начинаю бродить по улицам города в надежде встретиться с Полиной. Но ее все нет.
Мое уныние замечает Зобов и как бы про себя говорит:
- Женщине, как и морю, не верь никогда, если только не хочешь остаться в дураках.
Я рассказал Зобову все.
- А ты что, купил Полину?
- Не купил, но…
- Зачем же пристаешь к ней, как банный лист? Предоставь ей распорядиться собою.
Меня взорвало его холодное спокойствие.
- А ну тебя к черту! Ты со своими книгами засох, как вяленый лещ.
С горечью в душе иду к Полине. Хочется, чтобы она встретила меня по-прежнему, - с той зовущей улыбкой, от которой становится жарко в груди.
Комната пуста. На комоде бесстрастно отбивает время будильник. Со стены остро смотрит на меня усатое лицо. Это тот, чьи кости гниют в сырой земле. Я отворачиваюсь. Через запыленные стекла окна часто заглядываю на улицу, - нет ее, не идет. Медленно опускается вечер над большим городом. Скучно. Стою у окна и потихоньку насвистываю. Что же мне делать еще? И сам не заметил, как своим носом, совершенно думая о другим, нарисовал на пыльном стекле: "Аллилуйя". А когда прочитал, то сам испугался: что за чепуха? Почему мне вспомнилось это слово? И почему я его написал именно носом?
Шагаю по комнате, безрадостный и потухший.
Полина явилась около полуночи.
- Это кто здесь? - пугливо спрашивает она.
- Кто же другой, кроме меня?
- Ах, как я испугалась!
Торопливо зажигает лампу, а у самой дрожат руки.
Рассказывает, что у двоюродной сестры была, и жалуется на головную боль. Вид у нее помятый, усталый, под глазами синие круги. От моего присутствия уже не загорается, как раньше. Смотрит таким скучным взглядом, от которого, кажется, скиснет и парное молоко.
А через два дня выяснилось все. Я встретил около ее дома Мухобоева. Он, видимо, ждал Полину. Он прохаживался с таким видом, точно в небо хотел плюнуть.
У меня невольно сжались кулаки, но я прошел мимо Мухобоева, как будто и не заметил его.
Ворвался в знакомую комнату и говорю с запальчивостью:
- Полина! Довольно морочить мне голову! Ты ветрогонкой хочешь заделаться, да?
Вид у меня, должно быть, решительный. Полина смотрит на меня испуганными глазами.
- Я не понимаю, о чем ты говоришь?
- Неправда! Ты знаешь, что на улице тебя ждет Мухобоев!
Полина всплеснула руками.
- Ах, господи, вот он про что! Мало ли меня ждут, мало ли за мною ухаживают! Я до сих пор знала только одного своего Сеню.
И вдруг заплакала, залилась слезами.
Моя злоба растаяла, как туман перед солнцем. Мне стало стыдно и жаль Полину.
Да, на этот раз мы помирились. Мы хорошо провели время. Вечер звенел для нас любовью. А когда при звездах и луне возвращался на базу, в душу опять ворвалось сомнение.
"Росомаха" должна была уже вернуться, но ее все еще нет. Это вызывает среди матросов тревогу. Но никому не хочется верить, что случилось несчастье.
- Вернется, - говорят на базе.
- Конечно, вернется. Куда же ей деться?
- На дне моря хватит места для всех наших лодок, - подает голос Зобов.
К нему поворачиваются злые глаза.
- Ты что говоришь?
- Ничего. Только трусы вы большие. Боитесь правды, как плотва щуки.
На него обрушивается команда:
- Не квакай лягушкой!
- Заткнись!
- Двинуть его святым кулаком по окаянной шее, чтобы душой заговелся! Сразу замолчит…
Но Зобова этим не испугаешь: мускулы у него железные, а кулаки - два молота.
Встречаю на верхней палубе своего командира.
- Что-то долго, ваше высокоблагородие, не возвращается она…
Он знает, про что я говорю, и с напускным спокойствием отвечает:
- В шхерах где-нибудь путается. За время войны уже не один раз так случалось. Наверно, скоро опять станет рядом с нами.
Начальство распорядилось послать на розыски "Росомахи" две другие подводные лодки и миноносцы.
Дни стоят погожие, ясные, но для меня они наливаются свинцовой тяжестью. Гроза приближается, - я смутно сознаю это внутренним чутьем. Но какая? Живу и жду неизбежного.
Разлад с Полиной углубляется. Я уже не сомневаюсь, что она любит другого - Мухобоева. И каждый раз, когда я возвращаюсь от нее на свое судно, решаю про себя:
"Не пора ли бросить всю эту канитель? Ясно, что связался чад с дымом, и получился один угар…"
И все-таки тянусь к Полине, как шмель к пахучему цветку.
О нашем соперничестве узнали команды с "Мурены" и "Триглы". Разболтал Мухобоев. Ему захотелось, чтобы и другие знали о его победе.
Некоторые из наших матросов подзуживают меня:
- Неужели уступишь этой твари?
Я отвечаю на это:
- Да уступить я никому и ни в чем не уступлю. Понимаете? И в любой момент могу в морду дать, кто будет лезть ко мне с такими разговорами.
Нашему отдыху пришел конец: "Мурена" подлечила свои раны и теперь спешно готовится в новый поход. В гавани, около гранитной стенки, где пришвартована лодка, громыхают ломовые подводы. Жадно лязгает цепью подъемный кран, а его длинная, как у жирафа, шея то и дело поворачивается. Натуживаются крепкие мускулы матросов, трещат под тяжестью спины. "Мурена" беспрерывно глотает грузы: снаряды, соляровое масло, смазочное масло, мины, ящики с консервами. Перед уходом она старается как можно туже набить свой железный желудок.
Безоблачное небо обжигает зноем. Море плавится и кажется горячим. На матросах рабочее платье мокро от пота.
Неожиданно хлестнула команда:
- Смирно!
А вслед за этим слышим старчески трескучий голос:
- Здорово, морские орлы!
Около сорока глоток дружно и привычно выбрасывают в воздух готовый ответ:
- Здравия желаем, ваше гитество!
Это явился к нам сам адмирал, начальник подводной дивизии.
Он тучен - весом пудов на восемь. Сырое лицо с седыми бакенбардами расползлось в стороны. А над этим ворохом мяса и сала возвышается громаднейшая лысина, словно каменный мол над морем. Заочно матросы называют его "Гололобый".
Офицеры и матросы поражены небывалым явлением: адмирал привел на подводную лодку свою дочь. Все смотрят на нее угрюмо, враждебно - быть теперь беде. Но что можно поделать? Гололобому все позволено - на золотых погонах его грозно чернеют орлы.
Дочь, как только спустилась внутрь "Мурены", пришла в восторг:
- Прелесть! Светло, как в театре. Папочка, да тут столько приборов разных, что можно запутаться! Я бы ни за что не разобралась.
- Поэтому-то, Люсик, ты и не командир, - смеется Гололобый.
- Папочка, а это что за машины?
Отец говорит ей о дизель-моторах.
- Нет, все здесь удивительно! Нечто фантастическое!
У Люси звонкий голос, а с молодого лица радостно излучаются две спелые вишни, как два солнца. На тонкой фигуре - белое прозрачное платье. Она кажется мне чайкой: спустилась на минуту в лодку, но сейчас же упорхнет в синий морской воздух. И уже не верится, что от такой радостной женщины может случиться несчастье. Я смотрю на нее и думаю: неужели Гололобый, напоминающий собою гиппопотама, ее отец?
- Папочка! А где же перископ? Я хочу посмотреть в него.
- А вот командир покажет тебе.
Она поднимает ресницы и бросает на командира ласковый взгляд.
- Пожалуйста! Я с удовольствием вам покажу.
Гололобый продолжает осматривать лодку, всюду заглядывать. Вот здесь-то и случилась непредвиденная каверза. Не успел он войти в офицерскую кают-компанию, как на него набросился наш Лоцман. Это был командирский пес, лохматый, клыкастый, с голосом, точно у протодьякона, - ревущий бас. Гололобый со страху побелел, как морская пена. Но тут же опомнился, в ярь вошел. Глаза стали красные, как у соленого сазана. Поднялся шум - всех святых уноси.
- Это что за безобразие! На судне псарню завели!..
Но для Лоцмана, что нищий в рваной одежде, что адмирал в золотых погонах, - все равно: заслуг он не признает. Еще сильнее начинает лаять.
В кают-компанию вбегает командир. Я впервые вижу его таким растерянным, обескураженным, чего не случалось с ним даже при встрече с неприятельским миноносцем. Он даже не пытается унять своего пса, заставить его замолчать.
Гололобый обрушивается на командира, надрывается, синеть стал, как утопленник.
- Это мерзость!.. Под суд отдам!.. Всех отдам!..
А Лоцман тоже не уступает - поднял шерсть и готов вцепиться в бедра его превосходительства.
Нам и любопытно, кто кого перелает, и в то же время страх берет, чем все это кончится.
Наконец Лоцмана уняли, но не унимается Гололобый.
- Папочка! - обращается к нему дочь. - Папочка! Тебе же доктора запретили волноваться.
- Да, да, это верно… Горячиться мне вредно. Но меня псина эта вывела из равновесия…
Гололобый начинает затихать, а дальше и совсем обмяк.
У него всегда так выходит: нашумит, нагрохочет, точно пьяный черт по пустым бочкам пройдется, - и сразу затихает. В сущности, адмирал он безвредный, даже добрый в сравнении с другими.
Приказывает выстроить нас на верхней палубе. Обходит фронт, шутит с каждым, улыбается.
- Ты что, братец, женат? - спрашивает у одного матроса.
- Так точно, ваше превосходительство.
- А это хорошо, хорошо. Вернешься домой, а тут тебя женка ждет.
Другой матрос оказался холостым.
- Вот и отлично! - одобряет Гололобый. - Забот меньше, не будешь тосковать, не будешь беспокоиться, как там супруга поживает.
Подходит к Зобову.
- Ты что это, братец, серьезный такой, мрачный?
- С детства это у меня, ваше превосходительство.
- Что же случилось?
- С полатей ночью в квашню упал.
- Значит, ушибся?
Зобов преспокойно сочиняет дальше:
- Никак нет, ваше превосходительство, потому что я в самое тесто попал. И до утра там провалялся. С той поры и началось у меня это скучище. Мать говорит, что мозги мои прокисли…
Хохочет Гололобый, смеется дочь, улыбаются офицеры и команда. Становится весело.
Доходит очередь до Залейкина. Веснушчатое лицо его строго-серьезное, как у монаха-отшельника, а глаза прыщут смехом.
- Ты чем до службы занимался?
- По медицинской части, ваше превосходительство.
- Как по медицинской?
- При университете в анатомическом театре работал вместе со студентами.
- В качестве кого же?
- А я без всякого качества - просто сторожем служил. Подавал человеческие трупы, а убирал только куски от них…
Гололобого от смеха даже в пот бросает. Он то и дело снимает фуражку и вытирает платком лысину.
- Ты, значит, знаком с анатомией?
- Так точно, я ее, можно сказать, всю на практике прошел, анатомию-то эту самую.
- В таком случае скажи-ка, братец, почему это я толстый?
Залейкин шевельнул бровями и отчеканил серьезно:
- От ума, ваше превосходительство!
- Это что же значит?
- В голове ум не помещается - в живот перешел…
- Хо-хо-хо… - грохочет Гололобый, точно ломовик по мостовой катит. - Молодец! Люблю находчивых матросов! Вот тебе за умный ответ…
Дает Залейкину трехрублевую бумажку.
А когда Гололобый удалился, мы еще долго смеялись, смеялись до слез.
- Ой, батюшки! - жалуется боцман. - Я живот свой надорвал от смеха. Вот, лысый идол, начудил…
- Что вы, братва, - все лысый да лысый! - вступается Залейкин. - А я доложу на этот счет совсем другое…
- А ну, удумай что-нибудь.
- Вот козлы и ослы никогда не лысеют, а какой толк в них. Могут они, скажем, академию кончить и дослужиться до его превосходительства?
И опять смех среди команды.
А когда заговорили об адмиральской дочери, все стали злыми: пребывание на подводной лодке женщины нам даром не пройдет.
По гавани с коммерческих и военных судов разноголосо прозвучала медь отбиваемых склянок. Через полчаса мне предстоит смена. А пока что я с винтовкою в руках стою на верхней палубе "Мурены".
Солнце точно играет в прятки: то спрячется за облако, то опять обольет светом. Легкий ветер скользит по морю, словно пыль с него сдувает. Однако чувствуется, что погода начинает свежеть. Чайки нервничают: снежными комьями нижут воздух и беспокойно кричат. Ночью должна разыграться буря.
Я смотрю на морской простор, откуда доносится до меня угрожающий гул пропеллеров. Это парят наши гидропланы. Как они похожи на альбатросов! Некоторые спустятся на сизую поверхность моря, проплывут немного и снова взмоют в вечернее небо. С высоты виднее, не крадется ли где-нибудь в недрах моря неприятельская субмарина. Один из гидропланов, это чудо из чудес человеческого разума, вонзился в облако и скрылся за его пределами. Что ему там нужно? В гавани, недалеко от нас, дымит одной трубой их матка "София". Для гидропланов она является такой же базой, как наш "Амур" для подводных лодок.
Куда-то уходит, огибая мол, "Мудрец". Это двойное судно, похожее издали на железный мост с двумя быками. На нем имеются подводные краны мощной силы. Оно появилось на божий свет только во время войны и приспособлено исключительно для того, чтобы спасать погибшие подводные лодки.
"Мудрец" выходит на большой рейд и продолжает свой путь дальше. Я провожаю его глазами, а в голове возникает тоскливая догадка, что где-то в море произошло несчастье.
- Слышишь, что ли, Власов? Или оглох?
Поворачиваюсь на зов: с набережной кричит мне наш рулевой Мазурин. Из-под коричневых усов расползается такая довольная улыбка, точно его сразу произвели в адмиральский чин.
- В чем дело?
- Носатый-то ведь повел ее, твою кралю. Вон туда пошел, за город…
- Убирайся к черту!
Он еще что-то говорил, но я уже больше ничего не слышал. Помутилось сознание. Я не помню, как сменился с поста. Мне никуда не хотелось идти, но что-то толкало меня за город, как парус ветром.
Берег оказался безлюдным. Закат грозно нахмурил огненные брови. Из-под них упрямо смотрел на меня воспаленный зрачок солнца. Медленно опустились багряные ресницы. Будет дело! В воздухе послышался гул! Пой, ветер, пой панихиду! Прибою захотелось подшутить: разостлал передо мною ковер из белой пены, но тут же отпрянул назад. Неужели я такой страшный?
Но где же, где эта счастливая пара? Мне хочется посмотреть им в глаза.
Начинается бугристое место. Впереди что-то мелькнуло. Ускоряю шаги. Так и есть: идут под руку. Полина первая заметила меня. Метнулась в сторону, точно Мухобоев оттолкнул ее. Он тоже оглядывается…
Сближаемся. Они останавливаются и ждут. Хочу быть спокойным, как индусский идол. Злобу свою сдерживаю, как цепную собаку. Полина не смотрит на меня, стоит с понурой головой, словно в ожидании приговора. Ветер раздувает ее юбку, играет локонами. Мухобоев первый заговаривает со мною:
- А, Семен Николаевич! Куда это ты так торопишься?
- Не дальше этого места.
- Разве что забыл здесь?
- Ничего, кроме подлости!
- Вот как!..
Разговор обрывается. Только сверлим друг друга глазами. Слышно, как под отвесным берегом рокочет прибой. Молчание наше становится тягостным. Мухобоев и на этот раз заговаривает первым:
- Что это ты смотришь на меня, как черт на архимандрита?
- Потому что я не просвирня, чтобы взирать на твою вывеску с умилением. А ты не только не архимандрит, но я и за человека-то тебя не считаю.
Мы оба задыхаемся от волнения.
- А кто же, по-твоему, я?
- Рвота поганая!..
- А, так!..
Я почему-то снял свою старую истрепанную фуражку и аккуратно положил ее на траву, точно это была корона с драгоценными камнями. А когда сделал это, сам удивился; быть может, удивил и своего противника.