Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Джозеф Конрад 14 стр.


– Отлично, – сказал я, смущенно улыбаясь, – но не сводится ли все дело к тому, чтобы не быть пойманным?

Казалось, возражение было у него готово, но он передумал и сказал:

– Monsieur, для меня это слишком тонко… превосходит мое понимание… Я об этом не думаю.

Он грузно склонился над своей фуражкой, которую держал за козырек большим и указательным пальцами раненой руки. Я тоже поклонился. Мы поклонились одновременно; мы церемонно расшаркались друг перед другом, а лакей смотрел на нас критически, словно уплатил за представление.

– Serviteur, – сказал француз. Снова мы расшаркались.

– Monsieur…

– Monsieur…

Стеклянная дверь захлопнулась за его массивной спиной. Я видел, как подхватил его ветер и погнал вперед; он схватился рукой за голову и сгорбился, а фалды мундира шлепали его по ляжкам.

Оставшись один, я снова сел, обескураженный делом Джима. Если вас удивляет, что спустя три года с лишним я продолжал этим интересоваться, то да будет вам известно, что Джима я видел совсем недавно. Я только что вернулся из Самаранга, где взял груз в Сидней – в высшей степени скучное дело, которое вы, Чарли, назовете одной из моих разумных сделок, – а в Самаранге я видел Джима. В то время он по моей рекомендации работал у Де Джонга. Служил морским клерком. "Мой представитель на море", – как называл его Де Джонг. Образ жизни, лишенный всякого очарования; пожалуй, с ним может сравниться только работа страхового агента. Маленький Боб Стентон – Чарли его знает – прошел через это испытание. Тот самый Стентон, который впоследствии утонул, пытаясь спасти горничную при аварии "Сефоры". Быть может, вы помните, в туманное утро произошло столкновение судов у испанского берега. Всех пассажиров своевременно усадили в шлюпки, и они уже отчалили от судна, когда Боб снова подплыл и вскарабкался на борт, чтобы забрать эту девушку. Непонятно, почему ее оставили; во всяком случае, она помешалась – не хотела покинуть судно, в отчаянии цеплялась за поручни. Со шлюпок ясно видели завязавшуюся борьбу. Но бедняга Боб был самым маленьким старшим помощником во всем торговом флоте, а мне говорили, что девушка была ростом пять футов десять дюймов и сильна, как лошадь. Так шла борьба: он тянет ее, она – его; девушка все время визжала, а Боб орал, приказывая матросам своей шлюпки держаться подальше от судна. Один из матросов рассказывал мне, скрывая улыбку, вызванную этим воспоминанием:

– Похоже было на то, сэр, как капризный малыш сражается со своей мамашей.

Тот же парень сообщил следующее:

– Наконец мы увидели, что мистер Стентон оставил девушку в покое, стоит подле и смотрит на нее. Как мы решили после, он, видно, думал, что волна вскоре оторвет ее от перил и даст ему возможность ее спасти. Мы не смели приблизиться к борту, а немного погодя старое судно сразу пошло ко дну: накренилось на штирборт и – хлоп! Ужасно быстро его затянуло. Так никто и не всплыл на поверхность – ни живой, ни мертвый.

Недолгая береговая жизнь бедного Боба была вызвана каким-то осложнением в любовных делах, кажется. Он надеялся, что навсегда покончил с морем и овладел всеми благами земли, но потом все пошло насмарку.

Частенько он рассказывал нам о своих испытаниях, а мы хохотали до слез. Довольный эффектом, он расхаживал на цыпочках, маленький и бородатый, как гном, и говорил:

– Хорошо вам, ребята, смеяться, но через неделю моя бессмертная душа съежилась, как сухая горошина, от такой работы.

Не знаю, как приспособилась к новым условиям жизни душа Джима, слишком я был занят тем, чтобы раздобыть ему работу, которая давала возможность существовать, – но я уверен в одном: его жажда приключений не была удовлетворена и он испытывал острые муки голода. Это новое занятие не давало его фантазии никакой пищи. Грустно было на него смотреть, но следует отдать ему должное – свое дело он исполнял упорно и невозмутимо. Это жалкое прилежание казалось мне наказанием за фантастический его героизм – искуплением его стремления к славе, которая была ему не по силам. Слишком нравилось ему воображать себя великолепным рысаком, а теперь он обречен был трудиться без славы, как осел уличного торговца.

Он справлялся с этим прекрасно: замкнулся в себе, опустил голову, ни разу не пожаловался. Все бы было хорошо, если бы не бурные вспышки, происходившие всякий раз, когда всплывало на поверхность злосчастное дело "Патны". К сожалению, этот скандал Восточных Морей не забывался. Вот почему я все время чувствовал, что еще не покончил с Джимом.

После того как ушел французский лейтенант, я погрузился в размышления о Джиме. Однако эти воспоминания не были вызваны последней нашей встречей в прохладной и мрачной конторе Де Джонга, где мы наспех обменялись рукопожатием. Нет, я видел его таким, как несколько лет назад, когда мы были с ним вдвоем в длинной галерее отеля Малабар; тускло мерцала свеча, а за стеной стояла прохладная темная ночь.

Меч правосудия его родной страны навис над его головой. Завтра – или сегодня, ибо полночь давно миновала, – председатель с мраморным лицом покончит с делом о нападении и избиении, определит размеры штрафов и сроки тюремного заключения, а затем поднимет страшное оружие и ударит по его склоненной шее. Наша беседа в ночи напоминала последнее бдение с осужденным человеком. И он был виновен. Я повторял себе, что он виновен, – виновный и погибший человек. Тем не менее мне хотелось его избавить от пустой детали формального наказания. Не стану объяснять причины, – не думаю, что я бы смог это сделать. Но если к этому времени вы не сумели понять причину, значит, рассказ мой был очень туманен или вы слишком сонливы, чтобы вникнуть в смысл моих слов. Я не защищаю своих моральных устоев. Ничего морального не было в том импульсе, какой побудил меня открыть ему во всей примитивной простоте план бегства, задуманный Брайерли. И рупии имелись наготове в моем кармане и были к его услугам. О, заем, конечно заем! И если понадобится рекомендательное письмо к одному человеку (в Рангуне), который может предоставить ему работу по специальности… о, я с величайшим удовольствием! В моей комнате на втором этаже есть перо, чернила, бумага… И пока я это говорил, мне не терпелось начать письмо: день, месяц, год, 2 ч 30 мин пополуночи… пользуясь правами старой дружбы, прошу вас предоставить какую-нибудь работу мистеру Джеймсу такому-то, в котором я… и так далее. Я даже готов был писать о нем в таком тоне. Если он и не завоевал моих симпатий, то он сделал больше – он проник к самым истокам этого чувства, затронул тайные пружины моего эгоизма. Я ничего от вас не скрываю, ибо, вздумай я скрытничать, мой поступок показался бы возмутительно непонятным. А затем завтра же вы позабудете о моей откровенности, так же как забыли о других уроках прошлого. В этих переговорах, выражаясь грубо и точно, я был безупречно честным человеком; но мои тонкие безнравственные намерения разбились о моральное простодушие преступника. Несомненно, он тоже был эгоистичен, но его эгоизм был более высокой марки и преследовал более возвышенную цель. Я понял: что бы я ни говорил, он хочет вынести всю процедуру возмездия, и я не стал тратить много слов, так как почувствовал, что в этом споре его молодость грозно восстанет против меня: он верил, когда я перестал даже сомневаться. Было что-то прекрасное в безумии его неясной, едва брезжившей надежды.

– Бежать! Это немыслимо, – сказал он, покачав головой.

– Я делаю вам предложение и не прошу и не жду никакой благодарности, – проговорил я. – Вы уплатите деньги, когда вам будет удобно, и…

– Вы ужасно добры, – пробормотал он, не поднимая глаз.

Я внимательно к нему приглядывался: будущее должно было ему казаться жутким и туманным; но он не колебался, как будто и в самом деле с сердцем у него все обстояло хорошо. Я рассердился не в первый раз за эту ночь.

– Мне кажется, – сказал я, – все это проклятое дело в достаточной мере неприятно для такого человека, как вы…

– Да, да, – прошептал он, уставившись в пол. Больно было на него смотреть. Он был освещен снизу, и я видел пушок на его щеке, горячую кровь, окрашивающую гладкую кожу лица. Хотите верьте, хотите не верьте, но это было душераздирающе. Я почувствовал озлобление.

– Да, – сказал я, – и разрешите мне признаться, что я отказываюсь понимать, какую выгоду надеетесь вы получить от этого барахтанья в навозе.

– Выгоду! – прошептал он.

– Черт бы меня побрал, если я понимаю! – воскликнул я, взбешенный.

– Я пытался вам объяснить, в чем тут дело, – медленно заговорил он, словно размышляя о чем-то, не поддающемся ответу. – Но, в конце концов, это мое дело.

Я открыл рот, чтобы возразить, и вдруг обнаружил, что лишился всей своей самоуверенности; как будто и он от меня отказался, ибо забормотал как человек, размышляющий вслух:

– Удрали… удрали в госпиталь… ни один из них не пошел на это… Они!.. – Он сделал презрительный жест рукой. – Но мне приходится это выдержать, и я не должен отступать, или… Я не отступлю.

Он замолчал. Вид у него был такой, словно его преследуют призраки. На лице его отражались эмоции – презрение, отчаяние, решимость, – отражались поочередно, как отражаются в магическом зеркале скользящие неземные образы. Он жил, окруженный обманчивыми призраками, суровыми тенями.

– О, вздор, дорогой мой! – начал я.

Он сделал нетерпеливое движение.

– Вы как будто не понимаете, – сказал он резко, потом посмотрел на меня в упор. – Я мог прыгнуть, но бежать не стану.

– Я не хотел вас обидеть, – сказал я и глупо добавил: – Случалось, что люди получше вас считали нужным бежать.

Он густо покраснел, а я в смущении чуть не подавился собственным своим языком.

– Быть может, так, – сказал он наконец. – Я недостаточно хорош; я себе позволить это не хочу. Я обречен бороться до конца, – сейчас я веду борьбу.

Я встал со стула и почувствовал, что все тело у меня онемело. Молчание приводило в замешательство, и, желая положить ему конец, я ничего лучшего не придумал, как бросить небрежным тоном:

– Я и не подозревал, что так поздно…

– Ну что ж, хватит, – сказал он отрывисто. – Сказать по правде, – он озирался, разыскивая шляпу, – и с меня довольно.

Да, он отказался от этого предложения. Он отстранил руку помощи; теперь он готов был уйти, а за балюстрадой ночь, спокойная, казалось, его подстерегала, словно он был намеченной добычей. Я услышал его голос:

– А, вот она!

Он нашел свою шляпу. Несколько секунд мы молчали.

– Что вы будете делать после… после?.. – спросил я очень тихо.

– Отправлюсь, по-видимому, к черту, – угрюмо пробормотал он.

Рассудок ко мне вернулся, и я счел нужным не принимать его ответа всерьез.

– Пожалуйста, помните, – сказал я, – что мне бы очень хотелось еще раз вас увидеть до вашего отъезда.

– Не знаю, что может вам помешать. Проклятая история не сделает меня невидимым, – сказал он с горечью, – на это рассчитывать не приходится.

А затем в момент прощания он начал бормотать, заикаться, нерешительно жестикулировать, проявляя все признаки колебания. Да будет это прощено ему… мне. Он вбил себе в голову, что я, пожалуй, не захочу пожать его руку. Это было так ужасно, что я не находил слов. Кажется, я вдруг закричал на него, как кричат человеку, который на ваших глазах собирается шагнуть за край утеса в пропасть. Помню наши повышенные голоса, жалкую улыбку на его лице, до боли крепкое рукопожатие, нервный смех. Свеча с шипением погасла; наконец закончилось наше свидание; снизу, из темноты, донесся стон.

Джим ушел. Ночь поглотила его фигуру. Он был ужасный путаник. Ужасный! Я слышал, как песок скрипел под его ногами. Он бежал. Действительно бежал, хотя ему некуда было идти. И ему не было еще двадцати четырех лет.

Глава XIV

Я спал мало, быстро покончил с завтраком и после недолгих колебаний отказался от утреннего посещения своего судна. Поступок предосудительный, ибо мой первый помощник – во всех отношениях человек прекрасный, – не получая вовремя письма от жены, сходил с ума от ревности и злобы, ссорился с матросами и плакал в своей каюте либо проявлял такое бешенство, что мог довести команду до мятежа. Такое поведение всегда казалось мне необъяснимым: они были женаты тринадцать лет; один раз я мельком ее видел и, по чести, не мог представить человека, который впал бы в грех ради столь непривлекательной особы. Не знаю, правильно ли я поступал, скрывая свои соображения от бедняги Селвина: парень устроил себе ад на земле, это отражалось и на мне – и я страдал, но какая-то, несомненно ложная, деликатность сковывала мне язык. Супружеские узы моряков являются интересной темой, и я мог бы привести вам примеры… Однако сейчас не время и не место, и мы заняты Джимом, который был холост. Если его чувствительная совесть или гордость, если все экстравагантные призраки и суровые тени – роковые спутники его юности – не позволяли ему бежать от плахи, то меня, которому, конечно, нельзя приписать таких спутников, непреодолимо влекло пойти и посмотреть, как покатится его голова.

Я отправился в суд. Я не ждал сильных впечатлений или ценных сведений, не думал, что буду заинтересован или испуган – хотя, пока живет человек, страх является дисциплиной спасительной, – но не ждал я и такого угнетенного состояния. Горечь его возмездия словно пропитала воздух в суде. Подлинный смысл преступления заключается в нарушении той веры, какой живет общество и человечество, и с этой точки зрения он не был низким предателем – наказание его не было явным. Не было ни высокого эшафота, ни алого сукна (имеется ли алое сукно на Тауэр-Хилл? следовало бы его иметь!), ни пораженной ужасом толпы, которая возмущена его преступлением и тронута до слез его судьбой. Наказание не носило характера мрачного возмездия. Я шел в суд и видел яркий солнечный свет, блеск слишком яркий, чтобы он мог действовать успокоительно, на улицах смешение красок, словно в испорченном калейдоскопе: желтой, зеленой, синей, ослепительно белой; коричневое обнаженное плечо; повозка с красным навесом, запряженная волом; отряд туземной пехоты, марширующий по улице, – темные головы, пыльные зашнурованные ботинки; туземный полисмен в темном узком мундире, подпоясанный лакированным поясом; он посмотрел на меня своими восточными скорбными глазами, словно его переселяющаяся душа бесконечно страдала от непредвиденного… как это называется?.. аватара – воплощения.

В тени одинокого дерева во дворе суда деревенские жители, призванные по делу о нападении, сидели живописной группой, напоминая хромолитографию лагеря в книге о путешествии по Востоку. Не хватало только неизбежных клубов дыма на переднем плане да вьючных животных, пасущихся поодаль. Сзади, нависая над деревом, поднималась желтая стена, отражая солнечный свет. В зале суда было темно и как будто более просторно. Высоко в тусклом свете под потолком вертелись пунка. Кое-где между рядами незанятых скамей виднелась задрапированная фигура человека, неподвижного, словно погруженного в благочестивые размышления, казавшегося карликом в этих голых стенах. Истец – тот, кого избили, – тучный, шоколадного цвета, с бритой головой и обнаженным жирным плечом, с ярко-желтым значком касты над переносицей, сидел напыщенный и неподвижный; только ноздри его раздувались, да глаза сверкали в полумраке.

Брайерли тяжело опустился на стул; вид у него был изнуренный, как будто он провел ночь, бегая на корде. Благочестивый шкипер парусного судна, казалось, был возбужден и смущенно ерзал, словно сдерживая желание встать и пламенно призвать нас к молитве и раскаянию. Лицо председателя, бледное (волосы были аккуратно зачесаны), походило на лицо тяжелобольного, которого умыли, причесали и усадили на постели, подперев подушками. Он отодвинул вазу с цветами – пурпуровый букет, а над ним несколько длинных стеблей с розовыми цветками – и, взяв обеими руками лист голубой бумаги, пробежал его глазами, оперся локтями о край стола и стал читать вслух ровным голосом, внятно и равнодушно.

Клянусь Юпитером! Несмотря на мои глупые размышления об эшафоте и падающих головах, уверяю вас, это было несравненно хуже, чем гильотинирование. Нависло тяжелое предчувствие конца без надежды на отдых и покой, какого ждешь за взмахом топора. В этой процедуре была холодная мстительность смертного приговора и жестокость изгнания. Вот как смотрел я на нее в то утро, и даже теперь я замечаю несомненный проблеск истины в таком отношении к этой процедуре. Можете себе представить, как остро воспринимал я ее в то время. Быть может, потому-то я и не мог примириться с неизбежным концом. Об этом деле я никогда не забывал, всегда жадно о нем размышляя, словно оценка его еще не была дана – оценка отдельных людей и всего человечества! Этого француза, например. Приговор его страны был вынесен в бесстрастной и строго определенной фразе, какую могла бы произнести машина, если бы умела говорить. Лицо председателя было наполовину скрыто бумагой; виднелся его лоб, белый, как алебастр.

Перед судом стояло несколько вопросов. Прежде всего – было ли судно пригодно к плаванию во всех отношениях? На это суд ответил: нет. Помню следующий вопрос: управляли ли судном надлежащим образом до момента катастрофы? На это они ответили "да" – одному богу известно почему, – а затем заявили, что нет данных точно установить причину аварии. Должно быть, наткнулись на плавучее разбитое судно. Помню, около этого времени пропала без вести норвежская баржа с грузом строевого леса; такого рода судно в шквал легко могло опрокинуться и в течение многих месяцев плавать вверх дном – нечто вроде морского вампира, во мраке подстерегающего суда. Такие скитающиеся трупы часто встречаются в Северном Атлантическом океане, где вас преследуют все чудовища моря – туманы, ледяные горы, мертвые суда, одержимые злобными намерениями, и длительные зловещие бури, которые цепляются за судно как вампир, пока не иссякнут сила, мужество, даже надежда и человек не почувствует себя опустошенным.

Но в этих морях такое происшествие – редкость, и, казалось, всю эту историю специально подстроило злостное провидение; дело производило впечатление совершенно бесцельной чертовщины, если только провидение не поставило себе целью убить кочегара и навлечь на Джима беду похуже смерти.

Эти мысли отвлекли мое внимание, и некоторое время я лишь смутно слышал голос председателя, но затем звуки стали складываться в отчетливые слова.

"…пренебрегли своим долгом", – читал он. Следующей фразы я не разобрал. "…покинули в минуту опасности доверенных им людей и имущество…" – продолжал он и замолк. Глаза бросили мрачный взгляд поверх листа бумаги. Я поспешно стал разыскивать Джима, словно ждал, что он исчезнет. Нет, он сидел на своем месте, неподвижный и очень внимательный.

"Поэтому…" – выразительно начал голос. Джим, полураскрыв рот, ловил слова человека, сидевшего за столом. Эти слова врывались в тишину, нарушаемую лишь вертящимися пунка, а я, следя за тем, какое они производят на него впечатление, улавливал только отрывочные фразы приговора.

"Суд… Густав такой-то, шкипер… немец по происхождению… Джеймс такой-то… штурман… свидетельства аннулированы".

Наступило молчание. Председатель положил бумагу, оперся о ручку кресла и спокойно стал разговаривать с Брайерли. Публика двинулась к выходу, я тоже направился к дверям. Выйдя за дверь, я остановился, и, когда Джим проходил мимо меня, я поймал его за рукав и удержал. Взгляд, какой он на меня бросил, расстроил меня, словно на мне лежала ответственность за его состояние: он посмотрел так, будто я был воплощением зла.

Назад Дальше