Я еду вместе с землеустроителями экспедиции "Росгипрозема". Для них это очередная командировка. Они привыкли к расстояниям и не думают о них. "Так себе. Километров пятьсот". Они не обращают внимания ни на дорогу, ни на погоду. "Не имеет значения", - любимая присказка Пахомова. "Все становится сложным, - говорит он, - когда постоянно помнишь о своих недомоганиях". Знаю, это его туристский опыт. Он ведь ни одного отпуска дома не провел - сплавляется по рекам или уходит в горы. Отпетый человек: если уж речка, то порожистая, если горный маршрут, то обязательно высшей категории сложности. Лет пять назад на кавказском перевале Дыхни-Ауш он чуть не уморил меня своим "давай, давай!" А тут еще и работа такая. Пахомов три года в Монголии. Эти просторы, видимо, не могут не сказаться на характере. Я заметил некий отсвет пространства на Пахомове и его коллегах. Пространство жило в их словах, интонациях, жестах. Дорога стала образом жизни, естественным их состоянием. Частые и длительные командировки, путешествия, в которых можно ориентироваться только по солнцу или звездам, скитания в кромешной тьме осенних ночей, в пургу, ночевки в машине под вой ветра или, если повезет, в пастушеской юрте. Такая работа. Землеустроители идут первыми: обследуют территорию, выискивают пахотно пригодные земли для будущих хозяйств, намечают их размеры, специализацию. Постоянный и тесный контакт с дорогой, близкое, интимное знание земли и гордость первопроходцев объясняют их презрительное равнодушие к дорожным неудобствам.
Рассказывают они так:
- Были в госхозе. Снежные заряды - один за другим. Надо слетать на отделение, а машина открытая. Ладно, набились в кузов. Ветерок, пальцы коченеют... Ну, перемерзли все. Не в этом дело. Хорошо, приезжаем...
И так далее.
Нас пятеро: начальник экспедиции Юрий Пахомов, шофер Борис Мамлич, инженер экспедиции Анатолий Залетов и "московский коллега" Франциско Мансилья.
Франциско приехал в Советский Союз в конце тридцатых годов вместе с другими детьми испанских республиканцев. По возрасту самый старший из нас, он оказался по-юношески впечатлительным. Очень живой, порывистый человек с постоянной готовностью ввязаться в спор. По-русски Франциско говорил прекрасно, но иногда, волнуясь, путал род имен существительных, да его "л" было другим, несколько мягче нашего. Когда мы вырвались за город и перед нами открылся холмистый простор, Франциско патетически воскликнул: "Бескрайний люна!" Должно быть, пепельно-желтые холмы вызвали в нем представление о Луне. На третьем часу пути он все еще восхищался ландшафтами, продолжая восклицать "Бескрайний люна!" Но, как я заметил, уже без прежнего восторга. Скоро его стало клонить ко сну. Он тусклым взором окидывал окрестности, качал головой, как бы сокрушаясь и не веря, что за стеклами кабины все те же холмы, и шептал: "Бескрайний люна..."
А холмы пологими волнами все бежали и бежали за горизонт.
Много встречных машин. Попадаются целые автопоезда, груз на прицепах старательно укутан брезентом. Автомобиль в Монголии - основной вид транспорта. Тысячи водителей колесят сейчас по дорогам страны. В основном это парни, недавно севшие за руль. Их легко отличить от обладателей других, традиционных для Монголии профессий. Они гордятся своим делом, принадлежностью к братству "кочующих на колесах" и полны сознания собственной значительности. Молодые шоферы живут в той же атмосфере восхищения и интереса, какой были окружены у нас когда-то летчики и машинисты паровозов. У них уже сложился свой быт, свой кодекс чести и свой фольклор. Я уверен, обязательно найдется летописец, который напишет сагу о водителях монгольских грузовиков. Он сделает их героями новой мифологии, а к тому времени, когда страна покроется сетью стальных путей, жизнь и труд первых монгольских шоферов превратятся в легенду.
Завидев пылящий автомобиль, Борис опасливо жмется к обочине.
- Больно уж лихо ездят, джигиты, - бормочет он.
- Да, - говорит Пахомов, - азартные пареньки. Без всякого решпекта к технике. То есть, конечно, и у них уже появились водители, накрутившие по миллиону километров без капремонта. Но нет у братьев того почтения к технике, к которому нас приучили.
- Откуда это почтение возьмется, - бросает Борис. - Они ведь сразу получили все новенькое, все лучшее... Поковырялись бы в гараже с рухлядью, тогда, может, и научились бы ценить технику.
Это в нем говорит шоферская зависть. Борис один из тех неудачников-шоферов, которым вечно выпадает ездить на старых машинах.
- Поехали в январе в командировку, - рассказывает Пахомов. - Как водится, на двух машинах. Километров пять до Орхона не добрались, застучал двигатель. Ладно, думаю, на рассвете разберемся. На дворе - ночь, холодрыга. Кое-как переночевали в одной машине. Едва рассветало - к мотору. Полный завал: поршневой палец лопнул. Заводской брак. Надо ехать в Улан-Батор за грузовой машиной. Подцепили "газик" на буксир, вытащили на большую дорогу. Ждем. Машин, как назло, ни одной! Темнеть уже начало. Вижу - пылит колымага, трухлявый такой "ЗИЛ-130". За рулем пожилой монгол. Подъехал к нам, улыбается. Чему, думаю, радуется? Потом выяснил: он тоже сутки в снегу куковал. Двинули мы с ним в столицу. Километра три проехали, он мне показывает на руль: садись, кампан! А я на "ЗИЛ"е не ездил ни разу. "Покажи, - говорю, - хоть как скорости переключаются". Показывает: сюда - первая, сюда - вторая. Едем дальше. Только разогнался я под горку, монгол руками замахал, тычет пальцем в спидометр: больше сорока нельзя! Начал объяснять: "Нэген скорость - ару километр, хойр скорость - хорь километр, кору скорость - куч километр". Понятно: первая - десять километров в час, вторая - двадцать. Летим, значит, с горы. Я тормознул, машина не реагирует. "Тормоз бахкуй", - говорит монгол. Нет тормоза! Ничего, поработаю ручником. Прыгаем по камням, машина искрит. Хватаюсь за ручной тормоз, а монгол невозмутимо: "Бахкуй". Ага, и ручного нет! Буду знать. Когда мой инструктор понял, что мне все ясно, он уснул.
Еду. Глаза слипаются. Я ведь ночь-то перед этим не спал, а маялся. Разбудил напарника перед Баян-Цогтом. Как только он меня сменил, я сразу уснул. Не знаю, сколько спал... Проснулся от холода. Друг мой спит, а Баян-Цогт все еще видно.
Растолкал я его: "Давай, кампан, рули!" Он протер глаза, улыбнулся, врубил скорость, а я уснул. Просыпаюсь - в кабине мороз. Друг мой спит. Нет, думаю, так не пойдет. Околеем оба. Больше я сам не спал и ему не давал. Так и ехали. К рассвету добрались до Улан-Батора. Там я опять бегал, доставал машину... Зашел домой чайку выпить. Присел на диван и точно в яму провалился. Шофер чуть дверь не высадил, пока добудился меня.
За разговорами, за кружением привычных мыслей, незаметно забываешь о дороге, а потом бросишь взгляд за стекло и словно очнешься: холмы, пыль, удивленный сурок, застывший на задних лапках, выбеленный солнцем и дождями лошадиный череп...
В сумерках подъезжаем к заправочной станции. Конечно, не бог весть какое событие, но все-таки... Уже как бы начинает складываться некий дорожный сюжет.
Глушим мотор. Поднимающийся к ночи ветер тоненько поет за дверцей кабины.
- Отсюда в двух километрах сомон Дашинчилэн, - говорит Пахомов, - но мы его проскочим. Хорошо бы часам к десяти добраться до гостиницы. Если повезет, - Пахомов улыбнулся, - получим "люкс" на шестерых.
Я не успеваю расспросить про таинственную гостиницу с "люксами" на шестерых. Из домика выходит начальник станции. Он в стеганом халате, на поясе болтаются ключи.
Короткие приветствия, разговоры вполголоса.
Заправка. Квитанции, угощение сигаретами, прощание.
Я долго смотрел вслед заправщику. Чуть припадая на левую ногу, он бредет к домику, который уже тонет в густых синих сумерках.
Ночь навалилась внезапно. Скоро мы ехали в сплошной тьме, лишь спереди она была разорвана светом фар. В полосе света на один короткий миг возникали и тут же пропадали камни, травянистые склоны холмов, все те же мыши-полевки, да еще однажды нам навстречу сверкнули из темноты влажные глаза антилопы-дзерен.
Борис, до этого без умолку болтавший, теперь молчал. Остальные тоже притихли. Наконец Пахомов пробормотал, что по времени нам пора быть в гостинице. И тут я заметил, что мы развернулись и едем в другую сторону. Начался "великий степной блуд" - выражение, придуманное в тридцатых годах первыми русскими шоферами в Монголии.
Мы вышли из машины. После тепловатых бензиновых паров ночной воздух казался особенно чистым и холодным. Да он и был таким здесь, на высоте двух тысяч метров. Над головой дрожали крупные гроздья созвездий, а ветер тянул ровно и сильно. Звезды, свежий воздух нагорья, дикий обжигающий ветер, нетронутая земля... Острое ощущение одиночества пронзило меня. Так, наверное, должен был чувствовать себя человек в начале мира. Недаром кто-то назвал библейскими вот такие ночи, полные звезд и ветра.
Мы долго колесили по старым тропам в стороне от жилья и времени. Спутники мои молчали. Ночью, под чужими звездами, среди необъятных просторов чувствуешь себя маленьким и бесконечно одиноким. Что-то похожее, должно быть, испытывали древние кочевники и пастухи.
Увидев на горизонте пыльные столбы фар, мы поняли, что забрались севернее.
Много написано про огни постоялых дворов в ночи, и хотя этот (мне не хотелось называть его ни гостиницей, ни мотелем) был темен и молчалив, в моем воображении развернулась вся литература предмета с шумными наездами путешественников, неожиданными встречами, долгими чаепитиями и разговорами у камелька. Я знал, что наша дорожная станция лежит в трех километрах от моста через Орхон, что где-то недалеко прячется в темноте озеро Угий-Нур, но все равно что-то гордо-одинокое виделось мне в этом крепком молчаливом строении. Это был одинокий кров. Двор посреди мира, освещаемый только слабым мерцанием звезд. Он не был привязан ни к какому жилью и стоял здесь единственно для того, чтобы дать усталому путнику ночлег.
Молодой монгол зажег в комнате свечи, принес вторые одеяла и пошел растапливать печь. Работал он легко, без суеты, как горничная со стажем. Так оно и было. Еще недавно здесь служил его отец, которому он помогал с детства. Пахомов знал их обоих.
Мы пригласили парня к столу. От курицы он отказался, выпил стакан пива и, пожелав нам спокойной ночи, удалился.
Ветер скребся за окном как живой. Вслушиваясь в ночные шорохи, я незаметно уснул.
Земля еще лежала в ночной тени, когда мы вышли. Воздух был свежий, откуда-то тянуло сладковатым кизячным дымком. В чистом небе болтался узкий серпик месяца, бледнели звезды... День только начинался, и много еще всего было впереди.
Мои спутники уже вели речь о деле.
- Нет, - говорил Пахомов, - Цэцэрлэг оставим на завтра. - Он показал на белые домики у горизонта. - Там устраивают центр производственного объединения... Забирай левее, Борис! Левее! - Пахомов раскрыл карту. - Стоп! Дальше мы пойдем пешком. Надо посмотреть землю. Заедете за нами через пару часов.
Солнце припекало, я ощущал его тепло сквозь стекла кабины. Мы с Борисом размяли ноги, дозаправили из канистры наш "газик", покурили в машине.
Мимо проносились монголы на мотоциклах. Они сидели, лихо подбоченившись или свесившись с седла, как при вольтижировке. Мы уже встречали на дороге этих джигитов. Как легко и естественно эти парни пересели с лошади на мотоцикл. Они слились, срослись с машиной. Это был кентавр по-монгольски. Неистребима любовь монголов к хорошим мотоциклам. Удивительно ли, что их гонщики начинают теснить на соревнованиях признанных мастеров спидвея.
- Ну, - весело говорит Залетов, - теперь на Тамир. - Он прячет в портфель карту и документы. - На ключи! А, Юрий Афанасьевич? За хариусами. Похлебаем ушицы?
- У тебя есть бумага?
- Да, я взял бичиг .
- Решайте живее, - бросает шофер. - Если ловить, то сейчас. Через несколько часов поднимется ветер. - Борис поворачивается ко мне. - Весной здесь всегда так: утром тихо, а после окаянные ветра и пыльные бури.
Мы останавливаем машину под скалой. Ее огибает мелкая - на два птичьих глотка - каменистая речушка, сквозь прозрачную воду хорошо видно устланное пестрой галькой дно. Я выпрыгиваю на сухой галечник в радостном предвкушении чего-то неожиданного.
Хрустальная вода ключей, плеск струй на перекатах, ноздреватый, слепяще-белый снег, заросли тальника, за ними синие горы и над всем бездонное голубое небо. И все такое чистое, свежее, молодое...
- Смотри, - говорит Залетов.
В пяти шагах от нас на мелководье стоит цапля. Темный узкий хохолок свисает с ее головы. Цапля то ли дремлет, то ли просто не обращает на нас внимания. Даже шум мотора не вывел ее из задумчивости.
В наследственной памяти этой птицы не было страха перед человеком.
Мы вытащили из машины снаряжение и провиант, сложили все под скалой и уселись завтракать. Землеустроители продолжали обсуждать какие-то свои проблемы, Франциско горячился и спорил, что-то доказывал Пахомову... Я рассеянно слушал их. Я никак не мог забыть, что невдалеке от нас, на мелководье, втянув шею, стоит на одной ноге ж и в а я цапля.
А потом - и это было как подарок - цапля двумя широкими плавными взмахами, как-то неправдоподобно медленно взлетела над нами. Она распласталась на бледной голубизне неба, застыла на миг, косо вытянув ноги и раскинув белые с черным крылья. Это было поразительное зрелище! Я вдруг понял, почему так упорно, с таким любовным восхищением старые китайские художники и японцы рисовали полет цапли.
Ключи взломали лед только по центру русла. Их прозрачные струи с пением летели в изломах льдин, которые, казалось, вобрали в себя всю сияющую голубизну весеннего неба. Мы шагали по еще крепкому льду, а слева и справа от нас взлетали турпаны. Они взлетали с трудом и долго летели над самой водой, повторяя все изгибы русла.
Золотисто-коричневые нырки оказались более доверчивыми. Они подпускали нас совсем близко и только тогда взлетали - стремительно и легко, с каким-то радостным шумом. Отлетали они недалеко. Блеснув белым подхвостьем, нырки плюхались на воду и как ни в чем не бывало снова принимались за чистку своих золотисто-замшевых жилетов.
Заросли тальника кончились, и нам открылась уже знакомая холмистая степь. Вдали, на фоне подернутых дымкой гор, разгуливали крупные стройные птицы. Я не узнал их (что было узнавать?), я догадался, что это журавли. У них начинались токовые игры, знаменитые их "танцы". Птицы поводили шеями, кивали, приседали, подпрыгивали, хлопали крыльями.
- Юра, - позвал я Пахомова, - журавли...
Пахомов невозмутимо продолжал долбить лунку во льду. Мое сообщение его не тронуло. Он привык к птичьему изобилию.
- Их здесь много, - сказал наконец Пахомов. - Осенью возле Джаргалант-хана тысячные стада журавлей пасутся с домашним скотом... Местные жители их не трогают.
А потом была уж вовсе литературная птица - лебедь. Я не только никогда не видел лебедей, но даже начал сомневаться в их существовании. Для меня они остались где-то там, в "Слове о полку Игореве". Это была почти условность, метафора - "всплеснула обида лебедиными крылами на синем море..." Но сейчас перед нами на зеркале чистой воды плавала пара настоящих лебедей - ослепительно белые птицы с красиво изогнутыми шеями и чуть приподнятыми крыльями. Тут даже Пахомов бросил свою работу.
Кому довелось однажды увидеть взлетающего с воды лебедя, никогда не забудет этой картины. Быстрые, тревожные повороты головы, затем стремительный разбег, шея вытянута вперед, глубокие и сильные взмахи крыльев и наконец в радужной пыли брызг с торжествующим трубным гласом птица отрывается от воды.
Предвкушение радостных неожиданностей, с каким я приехал на ключи, не покидало меня. Но оно было и тревожным это чувство. Я не понимал, что со мной происходит, что я переживаю. Ладно, красота. Блеск снега, разлитое вокруг сияние, изысканные наряды птиц, грация их танцев... Хорошо. Но ведь даже деловитая возня нырков, их драки из-за корма, верещание в кустах каких-то неизвестных мне птах - все это заставляло сильней колотиться сердце... Впервые так остро я переживал пробуждение природы. Это была воля, счастливый ликующий мир без выстрелов, жизнь без меня. Любая птица казалась здесь чем-то бо́льшим, чем была на самом деле.
Мне вспомнился зоопарк. За проволочной сеткой, на вершине искусственной горы, густо забрызганной птичьим пометом, сидел кондор. Табличка сообщала: "Кондор. Семейство американских грифов. Самый крупный представитель отряда хищных птиц. Размах крыльев - 3 м, поднимается до 6 тыс. м. Живет в Андах". Итак, кондор восседал на вершине горы, а под ним копошился болтливый и пестрый птичий мир. Но за металлической сеткой надменный экзотический хищник, этот обладатель многих птичьих рекордов, как бы уже и не был хищником. Клетка отвела кондору его место в индустрии развлечений. Он был деталью реквизита и имел свой инвентарный номер. Я поймал себя на том, что вместе с другими посетителями зоопарка с интересом разглядываю нагловатого и бойкого городского воробья.
Пахомов просверлил на ледовом "мостке" лунку и вручил мне удочку. Пора было приниматься за дело, а я все вертел головой, боясь что-то пропустить, не увидеть, не пережить... Мне вдруг представились солнечные просторы, заселенные свободным веселым зверьем. Так оно и было. Южнее нас, в Гоби, бродили дикие верблюды-хавтгаи, куланы, гобийские медведи-мазалаи. За их судьбу можно было не беспокоиться. Монгольское правительство приняло решение организовать в Гоби заповедник. Он будет создан на территории около четырех миллионов гектаров от гор монгольского Алтая до Восточной Гоби и станет одним из крупнейших заповедников в Азии.
Впрочем, в Монголии охрана природы имеет давние традиции. В древнем своде законов "Халха джирума" упоминаются четырнадцать заповедных мест: Хан-ула, Хогно, Зоргол, Суман и другие.
Мы быстро наловили на уху. Это, собственно, и не походило на рыбалку: непуганая рыба брала охотно. Скоро на льду лежало полтора десятка хариусов и ленков - серебристых рыб с пятнистыми спинами.
Борис оказался прав: после полудня стало задувать.
С северо-запада на нас двигалась стена желтой пыли, низовой ветер нес песок и мелкую гальку. Поляна, где еще недавно танцевали журавли, теперь была залита зловещим светом. Горы на горизонте исчезли.
На зубах у меня скрипел песок.
- Юра, - позвал я Пахомова, - не пора нам?
- В чем дело?
- Холод, ветер, песок...
- Не имеет значения.
Пахомов сидел на корточках и не спеша увязывал рыболовную снасть.
Неожиданно я услышал голоса птиц. Под тяжелым пологом грязных облаков летела пара лебедей. Я мгновенно забыл о своих недомоганиях. Вот только что все, было мрачно, тяжело, все давило, и вдруг точно свет - две белые птицы.