Дом и дорога - Вячеслав Веселов 27 стр.


С остановки автобуса (ее теперь перенесли к плотине) я хорошо видел знакомую пельменную - старое, конца прошлого века, но еще крепкое (каменный низ, деревянный верх) здание. Впрочем, здание это трудно было не заметить, как-то уж очень отдельно стояло оно от города. Рядом была река, а за нею начинались сады, гаражи, пригородные огороды, лодочная станция - город кончался.

Раньше на месте пельменной была закусочная, а еще раньше - чайная. А в самом начале здесь, должно быть, располагался постоялый двор или трактир. На задах этого строения еще оставалась ветхая коновязь. "Последний кабак у заставы", - сказала однажды Ирина. В своих художественных вкусах она не двинулась дальше передвижников, но всегда к месту вспоминала имена или названия картин, какой-нибудь пейзаж или уличная сцена вызывала в ее памяти работы любимых художников. "Последний кабак у заставы". Кажется, у Перова есть такая картина: догорающий в конце улицы ледяной закат, красноватые окна домов в сумерках, лошади у крыльца трактира. Должно быть, в этом доме и вправду был трактир. Я легко мог представить, как мужики из окрестных деревень, приезжавшие в уездный город за покупками, прежде чем пуститься в обратный путь, останавливали лошадей у коновязи, заходили в тепло кабака и пропускали стопку перед дорогой.

Мы с Ириной любили эту харчевню и зимой часто забегали сюда с мороза, в тесноту и парное тепло... Гул голосов, запах овчин и отсыревшей одежды, пар над мисками с пельменями, тесноватый уют. Выискивая местечко, мы медленно двигались между столов, какой-нибудь мужик в тулупе, сидевший над похлебкой, говорил Ирине: "Садись, девка!" - и она, в шубке и енотовой шапке, раскрасневшаяся, благодарно улыбалась, глаза ее блестели...

Самое время было выпить. Причем, неплохо это было бы сделать с Анатолием. Но я знал, что он не пьет. Об этом мне однажды сказала Ирина. "Хочет дожить до ста лет?" - спросил я. - "Нет, - ответила она. - Он говорит, что иногда ему хочется загудеть, но даже после безобидных пирушек пальцы его не слушаются... Ему надо беречь руки". После института Анатолий работал в КБ, потом перешел на опытный заводик, нашел себя в изготовлении миниатюрных инструментов. Сочинял и сам же их делал - такой умелец! Он был из породы тех мастаков, которые могут на рисовом зерне написать изречение или даже изобразить "Утро в сосновом лесу". Теперь он делал инструменты по заказам кардиохирургов и других тонкачей. Некоторые свои изобретения он запатентовал. Я читал о нем в центральной прессе.

Когда у нас с Ириной все рассохлось, когда наступила пустота, тем не менее поглощавшая все мои силы, когда на меня накатила тоска и я начал дурить и выпивать в случайных компаниях, я вечерами обязательно заходил в "последний кабак у заставы", точно надеялся встретить там Ирину. Помню, как я сидел над стаканом вина в мутно-желтом, сумеречном свете, перед закрытием пельменной, а рядом, сложив руки поверх фартука, стояла не то повариха, не то мойщица посуды и говорила: "Ну чо убиваисси, малец! Убиваисси-то чо?"

Сюда, в эту грязную харчевню я и затащил Ирину для "последнего разговора". И хотя к тому времени от прежней нашей жизни ничего не осталось и Ирина заметно отдалилась от меня, я все не хотел поверить, что она меня бросает. И вот что постыдно: не мог или не умел понять, что происходит, а ждал, надеялся...

Я взял вина, Ирина пить не стала. Она говорила спокойно, но с какой-то скрытой страстью, точно защищала и хотела сберечь мир, в котором мне уже не было места. "Нет, - говорила она, - нет... Не могу... Я должна... Тебе незачем с ним знакомиться". (Потом я встретился с Анатолием. Некрасивый, но, что называется, симпатичный. Инженер. Никакого юмора. Скромный парень, зато надежный.) Мне показалось, что Ирина сейчас встанет и уйдет. В торопливой попытке втянуть ее в разговор я схватился за первые попавшиеся слова.

"Нельзя все бросить разом", - сказал я.

"Нет, только так - разом".

"Для этого должны быть веские основания".

"Он любит меня. Это достаточное основание".

"Я тоже люблю".

"Мне хочется тепла. Тепла и прочности. Это еще одно основание".

"Тепла? Довольно скромное желание".

"Для меня и этого много. Я не избалована. Ни одно из моих заветных желаний не исполнилось".

"Так не бывает".

"Ты не слушаешь меня. Не хочешь слушать. Я устала. Устала от вечной настороженности, тревог..."

"От тревог не убежишь".

И тут она взорвалась.

"Я устала надеяться только на себя, верить только себе. Я устала быть нянькой чужого тщеславия, устала от талантливых ребят с их уязвленными самолюбиями... Я всегда была только рядом, под рукой. Меня, какой я себя знала и чувствовала, такой меня как бы и не было вовсе. Я хочу спастись..."

"Спастись? От чего? От жизни?"

"Не забирай так высоко! Спастись от одиночества. - Она помолчала. - Анатолий много работает, но он говорит о работе и о себе, когда я этого хочу. И он умеет слушать... Видишь, как немного мне надо. - Ирина улыбнулась. - Я оттаяла, живу..."

Я привязался к этому словечку "живу" и, злясь на собственную слабость и теряя себя, гаденько ухмыльнулся, словно намекая, что понял слово "живу" в самом откровенном и грубом смысле.

Ирина посмотрела на меня без всякого выражения. Монолог опустошил ее. Редко говорила она с такой горячей искренностью.

Насчет "чужих тщеславий" и "уязвленных самолюбий" я все понял. После института у Ирины был роман с одним скульптором - громоздкий такой парень с безумными голубыми глазами и неопрятной рыжей бородой. Он, помнится, сочинял какие-то решетки из кованого железа, резал алюминий, баловался сваркой, осваивал новые материалы, искал себя, все более ожесточаясь... Кажется, ни черта из него не вышло. В свое время и я сделался похожим на этого ваятеля. Мы пришли в областную газету - трое выпускников университета - полные надежд и молодого энтузиазма. Редактор улыбался и говорил про "свежую кровь, которая омолодит газету". Мы слушали, развесив уши, и верили редактору. Но организм газеты сопротивлялся притоку чужой крови и не спешил омоложаться. Статьи, которые мне казались "проблемными", воспринимали спокойно, другие - не печатали вовсе. Я ругался с ответственным секретарем, хандрил, бесился... Словом, Ирина получила еще один вариант рыжего ваятеля, правда, менее громоздкий.

Низкое солнце заливало полупустой автобус: время рабочее и день будний. Накатанное шоссе блестело. В открытые окна залетал свежий воздух с полей и гул тракторов. Над убранными полями реял тихий осенний свет.

Я вышел на Увалах. Автобус покатил дальше, исчезло за лесом его тонкое, замирающее пение, и я услышал над головой бегущий шум ветра и слабый, едва различимый звон падающих листьев. Пахло прелым листом, из поселка тянуло дымом. Домики пригорода были хорошо видны среди поредевших рощ.

Листья шуршали под ногами, томительно пахло травой, холодеющей землей, а во рту все еще держалась горечь осиновой ветки, которую я сорвал на ходу.

В полях густели сумерки, город с Увалов казался далеким, чужим. Из низины тянуло сырым холодом. Резкая осенняя свежесть жгла лицо и заставляла тебя глубоко дышать. Чего же киснуть, вдруг подумал я. Чего растравлять себя? Ведь и мы с ней были счастливы.

Приятель укатил в отпуск и оставил мне свою квартиру: я все еще жил в общежитии. Как молодо, по-студенчески счастливы были мы в ту весну! Ирине нравилось чувствовать себя хозяйкой. Она навела порядок в захламленной холостяцкой квартире, "освежила", как она выражалась, мебель, из комнаты исчез застарелый запах табака, на столе теперь стояли цветы, а возвращаясь из редакции, я заставал Ирину с вязаньем - в кресле, под зеленой лампой. Утром в коротком халатике Ирина уже стояла у плиты, из кухни тянуло свежезаваренным чаем, в открытую форточку долетал шелест шин и птичьи голоса.

Иногда мы завтракали в кафе напротив. Оно располагалось в цокольном этаже ресторана "Москва", и Ирина окрестила его "Подмосковьем". В утренние часы в кафе было безлюдно, немного дымно, под низким потолком плавали теплые запахи теста и кофе. Солнечные лучи еще попадали в этот полуподвал, играли на голубых, покрытых пластикатом столиках. Нас встречал буфетчик - приветливый белокурый парень с девичьим румянцем. Должно быть, выпускник торгово-кулинарного училища. Он откровенно восхищался Ириной. Она улыбалась, заговаривала с ним, немного кокетничала. Парень отвечал ей всегда серьезно и обстоятельно. С той же серьезностью он предлагал нам что взять. Обычно это была какая-нибудь ерунда - салат, закуски или дежурная яичница. Но мы послушно следовали рекомендациям буфетчика. Однажды он самолично приготовил нам яичницу с зеленью по какому-то редкому, якобы только ему известному рецепту.

Дни стояли солнечные, весна набирала силу, а потом неожиданно зарядили холодные дожди. Отопление в доме уже было отключено, и вечерами у нас зуб на зуб не попадал. Мы натягивали на себя шерстяные вещи, какие отыскали в квартире, ставили на плиту чайник. Среди книг моего приятеля я нашел початую бутылку рома. Мы сидели на кухне - Ирина в мешковатом свитере, я в стеганой куртке - и согревались чаем с несколькими каплями рома, старушечье такое питье. Очень нас сблизили эти вечерние сидения в холодной квартире. Так мне тогда казалось.

Я брел вдоль дощатых заборов, за которыми прятались домики под тесовыми крышами. Дымки над трубами, винный запах гниющих яблок из сада, темные углы, заваленные прелой листвой, во дворах, на черной земле - розовый картофель, рассыпанный для просушки. Возле крыльца мужик пропаривал кадку: я видел пар и слышал запах смородинового листа. Скрипел колодезный ворот, откуда-то из соседнего двора долетал размеренный стук - рубили капусту. Так ясно, так отчетливо слышались в прохладном воздухе все звуки. С неожиданной радостью я вспомнил строчки: "В нем шинкуют, и квасят, и перчат, и гвоздики кладут в маринад", - и тут почувствовал, что меня отпустило. Сердце больше не щемило, мысли пришли в порядок, и последняя наша с Ириной встреча, воспоминание о которой всегда вызывало у меня острую тоску, теперь показалась далекой, словно это произошло не со мной, а с кем-то другим: теплый летний вечер, перрон... Застывшая, туманная картина с размытыми краями. Ирина пришла на вокзал в строгом шерстяном костюме, немного усталая. Волосы ее были уложены по-новому, на безымянном пальце блестело обручальное кольцо. Она протянула мне картонную коробку. Это был дорожный набор: мыло, лавандовая туалетная вода... "Лавандовая нота в строгом английском стиле, изобильный аромат с постоянным изяществом", - так, немного не по-русски, было написано на крышке этого дорожного набора. Немецкого, что ли? Тепловоз негромко крикнул, и состав тронулся. "Прощай!" - сказала Ирина и поцеловала меня горячими сухими губами. Давно это было.

Анатолий шел мне навстречу, размахивая руками.

- Давно здесь? А я только что приехал. Спешил, боялся разминуться с вами.

Спешить-то спешил, однако ж и переодеться успел. На нем была куртка с капюшоном, бумажные брюки, на ногах тяжелые ботинки.

- Погуляем? Ирины пока нет, но она скоро будет, приготовит что-нибудь. Мы поспеем как раз к столу.

Я легко согласился. Интересно было наблюдать, как быстро меняется погода. Все заметней темнело, все тревожней был шорох листьев и шум кустов, в которых метался ветер.

Мы миновали дачный поселок и выбрались на дорогу. Шоссе улетало в закат, на нем играли последние отблески холодного осеннего дня. Ветер гнал над дорогой низкие рваные облака.

- Что слышно про войну? - вдруг спросил Анатолий.

- Про войну? - Я остановился. - А почем мне знать. Я ведь не в Пентагоне служу.

- Мне казалось, что большой мир вам все-таки ближе, что вы, может быть, знаете то, чего мы не знаем. - Он, похоже, уловил глухое раздражение в моем голосе, но и не думал оправдываться. - Я все чаще думаю об этом. О войне и о другом, о чем раньше не думал. То ли жизнь изменилась, то ли я стал другим. После смерти отца у матери на руках остались трое. Институт пришлось бросить. То есть перевелся на вечернее отделение, стал работать. Вот уже десять лет занимаюсь своими игрушками. Работа интересная, в силу вошел, все вроде у меня получается. Но все чаще стал замечать, что живу в каком-то непонятном напряжении, в тревоге... Откроешь газету, а там - войны, перевороты, политические убийства. Читаешь эти новости и чувствуешь, что и тебя они касаются, да так близко, что и объяснить себе не умеешь. Природа неожиданно распоясалась: циклоны, землетрясения, лесные пожары. А может, она и раньше себя не лучше вела. Может, оттого я вдруг стал все это замечать, что Димка у меня есть, сын... Прочитаешь за чаем какую-нибудь ерунду, ну, скажем, про то, что в двадцать первом веке климат будет на два градуса теплее, и подумаешь, что Димка тогда будет жить...

- Да ведь и мы, даст бог, дотянем.

- Наверное. Но не о себе думаешь. Потому, видать, так тревожно, так неуверенно... За себя-то легче отвечать.

Я сказал, что такова психология отцовства, хотя тут же подумал: какого черта я ему про отцовство толкую, если у самого ни ребенка, ни кутенка.

Мы вышли на опушку леса. Ветер, налетавший из холодных полей, бил по лицу, оставляя на губах запахи прели и сырой травы.

- Совсем темно, - сказал Анатолий. - Пройдем вон тем леском и будем возвращаться.

Лес шумел беспорядочно и глухо, но в этом беспорядочном шуме, если прислушаться, можно было различить низкий, ровный гуд сосен. Здесь, за Увалами начались знаменитые ленточные боры.

- Бывали в Японии? - спросил Анатолий.

Господи, что у него за привычка задавать дикие вопросы! И почему Япония? Они, видать, думают, что если ты служишь в большой газете, то у тебя только и дел, что шастать по заграницам. Я вспомнил о письме, которое ждало меня в редакции и с которым я должен был разобраться. Одна пенсионерка писала, что у них во дворе бульдозером своротили уборную. Старушка требовала корреспондента, "расторопного юношу", который бы на месте "во всем разобрался" и помог жильцам "призвать виновных к ответу". Вот дело, которое ждало меня по возвращении.

Я сухо сказал, что служу в отделе внутренней информации и в Японии не был.

- А я был, - просто сказал Анатолий. - Год назад запатентовал две свои штуки, они хорошо пошли, и меня в порядке поощрения наградили путевкой на Токийскую выставку миниатюрных инструментов. Японцы, знаете, большие мастаки в этих вещах. Но я не об этом. Добирались мы морем - двое москвичей, один мужик из Львова и я. Шли Сангарским проливом. День, помню, был серенький, низкие тучи над водой, зыбь. И вдруг слева по курсу, рядом с нами всплыли две американские подводные лодки. Гадины, подумал я. Почему-то именно это слово пришло на ум. Однажды в Ленинграде я видел на Неве подлодку времен войны. Даже рядом с буксиром она выглядела маленькой, почти игрушечной, пушчонка на носу, несерьезная такая пукалка. Короче, никакого страха, ничего такого я не испытал тогда. А эти вынырнули, вода вокруг заходила, огромные, покатые черные рубки блестят... По одним лишь рубкам можно было представить, какие это громадины. Гадины, подумал я, гадины. И вдруг вспомнил Димку. - Анатолий помолчал. - Вот видите, я снова о своем, - сказал он как бы извиняясь.

- Нет, я понимаю...

Деревья над нашими головами теперь шумели не просто тревожно, но угрожающе. Меня вдруг прошиб озноб.

- Сюда, - говорил Анатолий, прибавляя шаг, - сюда... - Он продолжал говорить на ходу, я его не видел и только слышал сквозь ветер: - Димка... сын...

Молодые сосны упруго ходили под сильным ветром. Это был какой-то незнакомый шум. Похоже, мы заблудились.

- Странно, - сказал Анатолий. - Здесь рядом должно быть шоссе.

Мы прислушались. Ничего кроме ветра не было слышно.

- Ирина, наверное, заждалась нас, - виновато сказал Анатолий.

Из темноты рвало ледяным ветром. Хотелось спрятаться от него, не обязательно в тепле и уюте, а хотя бы просто отгородиться четырьмя стенами. Я вспомнил, как остро чувствовалось одиночество на ветру - в Арктике, на закатной Лене в конце сентября, в пустыне, когда дул афганец и над раскопками висела желтая мгла.

- Где мы, Сусанин?

- Не знаю...

Меня трясло от холода, я все сильнее злился на своего проводника и вдруг тихо рассмеялся: в конце концов, это было смешно - заблудиться в двух шагах от дома.

И тут за черными стволами сосен мы увидели проблеск фар.

На шоссе ветер тянул ровно и сильно - тугая стена ледяного воздуха. Рядом проносились машины. Мы не слышали шума моторов. Мы вообще ничего не слышали, кроме мощного и ровного гула ветра.

Озябшие, молчаливые, оглохшие от ветра мы шагали в темноте. За деревьями мелькнул слабый огонек. Мы прибавили шаг и скоро услышали запах дыма, жилья, кухни.

- Ирка! - Я уловил в голосе Анатолия нескрываемую нежность. - Луковый суп! - Он рассмеялся. - Знаете, она откопала где-то рецепт лукового супа и все не может успокоиться. Я ем это варево через день. Но ничего, мне нравится.

Ирина в пестром переднике стояла у плиты. Она обернулась с выражением непонятного мне испуга и радости. Должно быть, и вправду волновалась за нас.

- Наконец-то! - Ирина подошла, держа на весу выпачканные в муке руки. Лицо ее было красным от печного жара. Она на миг приникла ко мне. - Я боялась, что не увижу тебя...

- Принести тебе воды? - быстро спросил Анатолий.

- Не надо. Мойте руки и за стол. Все давно готово.

Я умылся ледяной водой, постоял на ветру под звездами, а когда вернулся в тепло и свет, стол уже был накрыт. Пахло укропом, лавровым листом, в тарелках дымился луковый суп.

Я сидел с горящим лицом, чувствуя на скулах и щеках приятное покалывание. Ветер шарил по стенам дома, гудел на недостроенном чердаке, гремел куском жести на крыше, стонал, тоненько пел в щелях. Дом скрипел, как парусник в штормовом море. Но этот кров в ночи был прочным. Мне было тепло и покойно. Может быть, этого тепла и покоя, пусть ненадолго, я и хотел весь день.

1984

ЛЮДИ И САМОЛЕТЫ НОЧЬЮ

Городок на равнине зимой тонул в снегах, летом по его улицам несло пропыленным зноем из недалеких казахских степей. Раскаленный песок стонал, забиваясь в щели, стреляли на ветру ставни, никли от жары и осыпались во дворах акации, а над дощатыми крышами в едкой мгле катилось тусклое солнце.

Мальчик жил с теткой на окраине. На задах дома были огороды, а за ними начинались заросли лопухов и конского щавеля. В низких берегах текла мутная степная река. От нее шла прохлада и ветер доносил сухой шелест камышей. Возле реки, на оставшемся с давних времен насыпном холме, мальчик играл.

Назад Дальше