Веснозапев - Василий Юровских 2 стр.


ЛЫВИНКА

Жалась стеснительно к бурой осоке невеликая лывинка. И была она незаметна, если бы не закатное солнце. Оно напоследок взяло да и заглянуло в нее. Лывинка вспыхнула и одна засветилась по всему наволоку. И сразу заприметил ее куличок. Порхнул-подсел на кочку, запоглядывал в золотое зеркало. Себя увидал не потешным долгоносиком, а стройным ухажером. От того и возликовал бекас. Взмыл в сине-фиолетовое тепло и взыграл над лывинкой молодым барашком.

Куличок ли сманил, а может и сам красно-разнаряженный селезень высмотрел лывинку. И он долго кружил, все не смел дотронуться ее стыдливо-румяного лица.

Ветерок пахнул. Перелистал осочины и отозвались они струнно-напевным звоном, заколебались по воде перьями дивной птицы.

Жаворонок было задремал. А как услыхал куличка - тоже махнул крылышками, вознес над лывинкой величальную песню.

Вблизи растеклась большая река. Она сердито темнела, бурлила мутью, вспучивалась и отплевывалась маслянистой пеной. И хотя солнце закрылось совсем - лывинка уже не затухала.

МАСТЕРА

Как-то после первых проталин выбрался я в березняк за речкой Барагой. И недалеко от околицы села, но пашней хватило мне лиха досыта. Сполоснул сапоги в лывине и только сел на опушке - услыхал голоса грачей. Небольшая стайка птиц направлялась сюда почему-то со стороны дальних лесов. Вот они заиграли над березами, и тут меня осенило: а что если те самые, Максимовы грачи?..

В тот парной апрельский день дедушка Максим шепотом поманил меня в створку:

- Поди-ко, чо покажу, надивуешься…

Привел к тополям и ветлам, где грачи разноголосицу тянули, поискал глазами по вершинам:

- Видишь ли?

Ничего особого я не видел. Снуют грачи, поднимают с волглой земли сучки и выкладывают в развилках гнезда. Видать, допекает солнце, жаворонки и ручьи подгоняют. "По-ра-а, пора-а", - шумят строители и даже неловко здесь прохлаждаться.

- Эвон парочка любопытная, - подсказал дед. - Поприметь-ка за ней. Сами не вьют гнездо, зато во все успевают заглянуть. Тут окладники выправят, там рядок закрепят или щель заладят. Который день приглядываю. У одного-то перо в левом крыле повыдергано.

Сперва в сутолоке я не мог разобраться. Потом обвык и запомнил странную пару. Она и на самом деле вела себя не так, как все. И лишь уследил за ней - дед с тревогой охнул:

- Теперя бить начнут. Турнут-таки их отселева. Турнут…

С грачами и верно стряслось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого многоротного крика и грозного хлопанья крыл. Многие на полдороге побросали облюбованные сучки для гнезд и тоже ринулись вверх. Началась свалка, точно в грачевник проник хищник. Враз налетели и заахали галки, даже воробьи на черемухе взъерошились, и один храбрый подлетел к нам вплотную, отчаянно затараторил: "Ко-го-ко-го?"

Деду как-то удавалось понять смысл потасовки и угадать ее исход. А оно так и вышло: грачи скопом били и гнали не ястреба, а своих же собратьев.

Когда вернулся в грачевник привычный настрой, уже никто не перелетал по чужим гнездам.

- Прогнали, язви их, - огорчился Максим. - Ну и халудры…

- Ты погляди-ка опосля по лесам, - попросил он. - Непременно грачиная выселка появится. Да не забудь гнездо осмотреть. Особое по всем статьям должно быть.

…В середине березняка обнаружил я старые гнезда. Немного, зато все сохранилось. Вспомнил наказ деда и захотелось пощупать их своими руками. Кто тут меня увидит? Сбросил телогрейку, разулся и полез на толстую березу.

Гнездо и впрямь на зависть - увито прочно и ладно. Сдюжит от человека и нипочем его не раздернуть. Там, в селе, у грачей к половине зимы ни одного из сотни не остается. Бывает, вместе с яичками или птенцами сдувает на землю. Не гнезда - растрепы…

Вот бы и поучиться, да сами прогнали мастеров.

ДЯТЛЫ

К ночи небо загустело искристо и сквозным холодом задышала река Старица. И как на пороге сентября - закуржавел Млечный Путь, и стали сыпаться переспевшие звезды. Засмирели зяблики и дрозды, даже кулички поутихли - забоялись простудить длинные дудочки-горлышки. Затаились и утки, лишь редко постанывали пигалки у льдисто-тусклых лывин и остывших ручьев.

"Нет, не запоет завтра утро", - расстроился я и позвал сына в избушку. Он перезяб, а еле-еле отнялся от ромашкового многозвездья: искал парнишка какую-то свою комету.

Сон был крепким, но хрупко высветленное окошко заторопило меня за порог. Остуженный воздух ополоснул лицо, словно окунулся я с головой в омутно-глубокий ключ. И поляна перед избушкой, и осинник-редина - все снежно-иневистое.

"Не запоет", - дымно выдохнул я вчерашнюю тревогу и осел на железно-настывший пень. Не апрель, а предзимье. И незачем будить сына, впору самому вернуться на угретые нары или заваривать смородиновый чай.

Постою вот и пойду… И тут коротко скрипнула дальняя осина: вроде бы оборвалась на морозе тонкая струна. Потом вскрикнуло второе дерево, третье… Да не зима же зашла в лес, не со стужи рвутся в осинах живые теплые жилки…

Глянул вприщур и углядел пестро порхнувшего дятла. И еще не пришла догадка, как сюда же со стороны бора "вприсядку" залетел другой дятел. Залетел и молчком припал к осине.

Снова еще у одной осины лопнула жилка-струна. Она сшевелила второго, и он подсел на старую осину с край леска. Ничего в ней особенного не видать: как и все, раскуделила бордовые сережки. А коснулся ее дятел, и она струнно-стройно вызвенела не только осинник, но и былинно-лохматый бор, и черемушники, и продрогшие тальники по наволоку…

Веснами даже в лесных грядах ни разу не встречались мне два дятла соседями. Почему же здесь они не гоняют друг друга, а пробуют-ищут певучее дерево? И опять заиграла старая осина с кромки, и ближе к ней подлетел первый дятел. Был он без малинового засвета на голове. Уж не сын ли второго? Вон тот негромко крикнул ему - позвал к себе на осину.

Насмелится ли?

Молодой помялся застенчиво и… спорхнул. Сперва робко дотронулся до осины. А когда забыл о своей неумелости, вывел чисто-высокий звук и сам оторопел на какой-то миг. Не верилось ему, первогодку, что не отец, а он сумел оживить свою первую весну, откликнуться своим запевом.

Старый дятел одобрительно крикнул и полетел к бору. А из осинника вырастала и раскатывалась просторно песня. И не замечал я мокрести на коленках, не слыхал, как подошел и присел рядом мой сын.

И когда с двух сторон заиграли дятлы, бахрома осин откликнулась дроздами-рябинниками, заголосили у лывин и болот кулики. Вон малый веретенник ринулся на высь, сыпанул опашной хохоток и взахлеб завопил:

- Ку-пи-ли, про-пи-ли, ку-пи-ли, про-пи-ли…

Взмыл над разливами другой кулик и до надсады завел-запозывал свою куличиху:

- Ов-доть-тья, Ов-доть-тья, Ов-доть-тья…

Сын уже не смотрел в небо. Оно незаметно сморгнуло звезды, прозрачно рассинелось и солнцем заглянуло ему в глаза.

МАТЕРИНСКОЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ

Зимой сучья у лиственницы были одинаковые: корявые, суставчатые, с какими-то несуразными наростами. Но весной опушилась она свежей шелковистой зеленью, и только на растрепанной макушке зачернела сушинка: вроде шершавые персты сложены в материнское благословение.

С теплом прилетела белобровая горихвостка. И песню первую спела именно с сучка сушинки. Каждый рассвет на ней встречает. Порхнет и голосок подаст. Спинка сине-пепельная, а брюшко и хвостик - рыжеватые, будто бы солнышко обогрело. Оно, солнышко, где-то далече чуточку просвечивает, а горихвостка звонко, да так сердечно его вызывает:

- Фьюить-чуть-чуть-чуть!..

Солнце, должно быть, слышит ее: вздыхает розовым туманом и, светлое и ясное, вырастает над лесами и долами…

Поселился вблизи щегол - писаный красавец. И тоже на ней, на сушинке, затевает бойкое и задорное щебетание, словно выговаривает: "Петь-пели-будем петь… пить-пили-будем пить…" И еще какие-то сверкающие бисеринки рассыпает сверху.

Не поглянулась кому-то сушинка и однажды не нашли ее птицы. Аккуратной да опрятной смотрится лиственница, под стать комолым кленам на городских улицах. Стрижены они под одну гребенку, и хоть листвы копешки, а не слыхать в них птичьего голоса. И лиственница онемела…

Случается этакое… Бывает, напишет кто-то языком матери-земли, а другому слова его корявыми покажутся. Ну и вырежет их, как ту сушинку: ровно да гладко станет, только безголосо. Невдомек иному, слово-то с виду корявое, и было той самой певучей сушинкой - материнским благословением.

СКВОРЕШНИ

Сидим на запревшем комле-коротыше, и не пойму я, куда привел меня сродный братан Иванко. Собрались мы с ним в Талы - сплошные березовые "бельники", где лишь низинами братаются непроглядно-сплетенные тальники. Туда сманил я Иванка послушать весеннее утро, туда вел он меня в потемках уверенно и ловко. А теперь кажется - заблудились мы или пожалел он свои больные ноги и покружал для видимости возле Назаркова озерка…

Запинаясь за валежины, поспевал я следом за братаном и старался усвоить его надежную походку. По деревне идет он вяло и осторожно, как бы опасается споткнуться за что-то. А стоило ему в лесу очутиться - враз переменился. И напомнил мне Иванко лося. Случайно или кто шугнул его из Талов - оказался матерый сохач на сельской улице. Ступал бык конотоповым заулком неуверенно и все чего-то высматривал под острыми копытами. Но как миновал околицу - перешел на легкий мах. И словно в зеленую воду нырнул, когда поднялась перед ним тальниковая волна. Сомкнулись кусты и, вроде бы, не громадина-лось ушел, а сорока туда впорхнула.

Сидим с Иванком на комле и ждем, когда расплывется волгло-белесый пар и заиграет утренник солнечным роздыхом. Теперь, будь мы в Талах, а не тут на здешней лохматой пустошине, разбежались бы по спине мураши от вопля филина. И хотя не блажит он весной, а всему лесу признается "Лю-ю-блю, лю-ю-блю" - все равно жутко.

На густом брезгу начали бы пытать друг дружку дрозды. Ей-богу, как русские мужики дурашливо свистят они, чтобы не разгадали ненароком бабы их уговор:

- Чо ужо и собрался, что ужо уходить собрался?

- Зайди, зайди, зайди - погуляем…

- А чо и уйду, а чо и уйду…

- Ишшо попой, ишшо попой…

- И попою, и попою, - соглашается незадачливый сосед. И тогда дрозды-"мужики" в один голос посвистывают:

- Ишшо попоем-погуляем, попоем-погуляем…

Бывало, рядом с привалом нашим хваленые остроглазы-совы всю ночь напролет искали-спрашивали себя: "Ку-ум", "Кума", "Ку-ум", "Кума".

Постой, чего же не слыхать их нынче, если мы и вправду пришли в Талы? И почему Иванко смолит цыгарку за цыгаркой. Нет, не спрошу, пусть-ка сам сознается: куда привел меня? А он не торопится. Разглядеть можно, как сдвинул-ощетинил брови, как сам чует мое настроение.

- Что, угадал перемену в Талах-то?

Не ослышался, сродный братан вполголоса молвил. Из нутра выдохнул табачную горечь и добавил:

- Развиднеется, ясно станет, так и сам углядишь - пошто осерчали птицы…

Молчим снова с братаном, а меж тем туман вынюхал низины и упрятался там по тальникам. Медово-спелые вербочки мягко засветились на них и оказались совсем близко. И тогда выступила широкая вырубка, на ней смятые черемшины и боярка, кочерыги, пни и кучи чащи, опутанные травой-старичником.

Талы… Те самые Талы и признал, но только где тут птицам жить, с чего им здесь веселиться? И не успел додумать свое, как опять голос братана:

- Погляди-ко, до чего навострился наш лесник? Тоскливо стало в Талах, пусто. Ну, он и давай ладить скворешни. Ишь, сколь понавешал их на жердинник-то…

Тут и приметил я скворешни, будто впрямь поднялась к рассвету лесная деревня. И до нелепости их много, даже двухэтажные, с сенками и узорными крылечками. Крепко постарался лесник для заманки сюда отпугнутых птах - любую квартиру выбирай и живи на здоровье.

Я было уж и похвалить собрался птичьего радетеля, однако опередил меня Иванко: "Да только где они, квартиранты? Что-то воробьишки и те не больно обзарились на Пашины избы…"

И точно ведь, не заметно и не слышно птах.

Где-то высоко проблеял-пролетел отставшим ягненком бекас, а за ближним Гусиным болотом на еланке задумчиво забормотал косач. Я "ответил" ему, и ой встрепенулся, живо зауркал-зачуфыркал.

- Не дразни-ко парня, - очнулся Иванко. - Поди и так ему лихо одному-то…

Не обиделся я на братана. На самом деле, может, отзовется ему настоящий "парень", и подлетит тетеря, и начнут они тогда тузить друг друга, завлекать удалью "девицу" лесную.

А Иванко вздыхает, гасит окурок о запревший комель, и понятно мне - о чем думает. Лес вырублен. Тот лес, что обживался птицами испокон веку. Одни летовали и зимовали здесь, другие весной пролетали полмира ради него. И не было им ничего милее на свете родимых бельников и тальниковых низин…

"Жить-жить-жи-и-ви-и-и", - дозвенелась до нас распевно овсянка с коромысловатой березы на отшибе. И мы разом поднялись с комля, подались навстречу простецкой, но такой ласково-материнской песенке.

БЫЛЬ О ВЕРНОСТИ

В поднебесно-лазоревом просторе величаво плыли белые-белые лебеди…

Лебеди всегда возвышали моего отца, старого охотника. И когда они пролетали над нашей избой, он торопил-вызывал:

- Мать, скорее на крылечко, погляди-ко, лебеди пошли на родину.

А я залезал на старый тополь за избой и дольше всех видел тающие снежные пары. Может, красивая легенда о лебедях жила бы во мне и по сегодня, если бы не самые обыкновенные куропатки…

По водополице огибал я лесистое Мальгино болото. И от солнышка до птичьих песен-радостей захотелось посидеть на обогреве у берез, попить снежницы из чашины-болотца. Сошли снега всюду, и только тут, в тальниках, ноздревато сахарели твердые сугробы. Оттуда и донеслось чье-то негромкое лопотание. Подошел осторожно и в недоумении остановился. Под талинами сидели белые куропатки. Курочка жмурилась, а петух алобровый бережно перебирал-приглаживал у нее на голове перышки, нежно-нежно наговаривал ей о чем-то хорошем.

Вон подошел он на кромку сугроба, сунул клюв в студеную воду и понес попить куропатке. Я видел, как потекли ей в клювик сверкающие капли.

От потайного "разговора" куропаток почувствовал себя лишним и спятился снова на опушку. А оттуда, из болотца, неслось лопотание обычно горласто-басовитого куропача. Бывало, на заре белые петухи загогочут да загавкают - не всякий сыздали разберет: зверь то или птица? А на взлете куропач так взлает да дико всхохотнет - поневоле перепугаешься. И ругнул бы под горячую руку, а он до того чистосердечно похохатывает - сам засмеешься и повеселеешь на весь день…

В начале лета я часто ходил и караулил затаенно-серую куропатку на гнезде. По моей просьбе тракторист Осяга объехал то гнездо стороной и на свой риск клин непаханным оставил.

Но опередила меня голодная лиса. Я еще издали приметил, как она ловко кралась к наседке, оставляя на занозистом шиповнике грязно-рыжие клочья шерсти. Закричал - не слышит. Со всех ног побежал всходами, да слишком близка лисица от гнезда. И тут с дерзкой отчаянностью и болью в крике на нее налетел куропач. Та опешила на самую малость: взметнулся метелкой облезлый хвост… и забился куропач в острозубой пасти.

Осиновая палка угодила в лису, и она рванулась в колок, а у ног моих лежал-вздрагивал искусанный куропач. Никла трава с алыми капельками, темные глаза птицы неотвратимо заволакивала белесо-влажная пелена. И я невольно снял с мокрой головы фуражку…

В поднебесно-лазоревом просторе гордо летят белые-белые лебеди. А я вижу - весеннюю болотину и умирающего на смятой траве куропача.

СИНЕГРУДКА

За многоголосие назвали первоприлетную птичку варакушкой. Потому как всех-то она передразнивает, на все звуки откликается - варакает. И может любого в искушение ввести. Отец рассказывал, как Егорша Золенок на покосе прохлаждался. Ночь прохолостует, придет в поле, литовку постукает на наковаленке, поточит оселком и завалится где-нибудь в куст. Яков Золенок принесет ему обед, покричит-послушает, а сынок его где-то с бритвенным жиканьем прокос за прокосом ведет.

- Ишь, работящий у меня Егорша! - порадуется старик и в холодок еду поставит. И неохота отрывать Егоршу: эвон как парень-то пластает!..

А Егорша сны один слаще другого смотрит, подругу морозовскую провожает-обнимает. И только птаха-непоседа нет-нет да молоточком отобьет литовку, оселком по лезвию точнет и… раззудись плечо, повались разнотравье по ляжинам.

Обман-то все же раскрылся, и Егорше ремня досталось. Однако никто у нас на искусницу не в обиде. И величают ее уважительно-ласково синегрудкой. За ее чисто-ясную синь на серой грудке с алым пятнышком зореньки посередке…

Много раз доводилось мне дивиться на птаху и слышать самые разные напевы. То она коростелем простуженно запоскрипывает, то перепелкой задразнит Филю Микулаюшкина: "фып-филип, фып-филип". А бывало тетеркой заквохчет или селезнем косатым "зашавкает". Как-то возле Крутишки, вдали от деревень, вдруг табун гусей весенне-будоражливо загоготал. И до того явственно - искать побежал. Сам себя устыдился, когда из смородины усмешливо посмотрела на меня синегрудка…

Однажды майскую ночь коротали мы с другом. Над Согрой звезды, как черемуховые кисти свешивались, и мягкая зелень окутывала землю. И не стерпел друг, спел на русоголовый месяц есенинскую песню.

…Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне…

А после один я торопил утренник и неожиданно из тальника выпела птаха такое, от чего дрогнула моя душа. Светло и больно билось сердце. Неужто в малую птичью душу запал напев самого нежного поэта русской земли? Тогда каким же истым сыном природы надобно взойти в жизнь, чтобы слова твои запомнила и пропела не шибко-то приметная птичка…

ГЛУХАРЬ

СЕРГЕЮ ВИКУЛОВУ

Солнце переросло бор и через головы сосен заглядывало на хвойные выгалины, когда присел я на мшистую обочину опрятной лесной дорожки. Струистая теплынь убаюкала сомлевшее утро, и только издали с опушки, где молодцеватый сосняк высватывал чистые березы, песенно смеялся зяблик. И тут позади меня кто-то сшумел, побрел зернисто-тающим сугробом. Шел и бормотал, пересыпал странные заклинания звенью капели.

Я повернулся туда и надолго замер: меж сосен стоял глухарь. Он запрокинул сизую голову к солнцу, из-под зоревых бровей смотрел на ручьистую высинь неба. Смотрел и негромко шептал. А мне виделось, как над лесами обнажался рассветом окоем, как на желтые проталины мягко выскакивали белые зайцы, и на заутренней близоруко жмурился возле одноглазой норы барсук… И слышал я, как шуршал оседающий снег, ласково просыпалась талая земля и начинали неумело лопотать новорожденные ручейки…

Глухарь не затаился на кудлатой сосне, а выбрал открытый бугорок на полянке. И не смущал его широкий полдень, и песню не мог я перевести на слова. Она тревожила и завораживала меня, уводила с собой в мудро-древние времена. И я поверил: пока есть в лесу глухариная песня - будет жить и возвышаться природа…

Назад Дальше