Веснозапев - Василий Юровских 3 стр.


На другой день глухарь пел уже без меня. И не слышал он, как опасливо запотрескивала сорока, как от сосны к сосне резко прозвенели голоса синиц. Не видел и не слыхал глухарь, как обдирал коленками и локтями мох вороватый человек. Он крался к песне и на самом ее взлете застонало в бору непрошенное эхо…

Глухарь не почувствовал, как тупой свинец пробил тугие перья и впился ему в сильное тело. Песня не захлебнулась и тогда, когда из клюва хлынула темно-вишневая кровь, смертными ягодами забагровела на зелени мха.

ПУЗЫРИ

До растерянности расстроенный пришел я на реку, настегал сам себя вицами, пока пролез тальником, и сел рыбачить у заводи.

Обидные мысли набухли в голове и ныло-нарывало сердце. Потому сбежал от людей сюда, где ни шума-сутолоки; где тонкая зелень зализала у земли все ушибы и проступы-следы; где только вольные птицы и рыбная река. Вон течет-скользит, спешит и спешит куда-то, и вовсе не все подряд отражает она в себе, и не все задерживается в ней.

Смотрю на воду и мало-помалу успокаиваюсь, отхожу. И тогда вижу, как из-за мыска-поворота выплывают легкие радужные шарики. Они, словно прозрачные поплавки, погрузились наполовину и выруливают, выруливают на заводь. Покружат на ней, и одни, как чей-то еле слышимый вздох, исчезают вглубь, а другие, пузатые, рвутся на бойко-раздольную реку к острову, где и место названо издавна - "У базара".

А кто же пузыри-то запускает? Может, вода струями мылит сине-илистый мысок и от берегового "мыла" зарождаются пузыри. Вот есть же на реке села Красномылье, Мыльниково… Хотя постой, постой… Слух ловит, как на мыске кулик-мородунка до истошного удовольствия тянет и тянет:

- Пуз-зыр-рри, пуз-зыр-рри…

Приподнялся я с потеплевшего плавника-бревнышка и приметил кулика-проказника. Он стоял на кромке водоворота, качался-пошатывался, окуная клюв, и получалось у него так же, как у нас в детстве. Только набирал он мыльную воду не в дудочку или соломинку, а в тонкий, наизнанку выгнутый клюв, и пускал пузыри не через брус с полатей, как мы с братом Кольшей, а вдоль по реке. В остальном же было точь-в-точь как у нас. И вопил-радовался крупно-удачным пузырям, как мы, деревенские мальчишки:

- Пуз-зыр-рри, пуз-зыр-рри-ии…

И один, но не для себя, а для всех голосил мородунка, всех извещал подивиться на пузыри - лазоревые, зеленые и солнечно-желтые.

Вот подчалил к моим ногам поплавок-пузырь, нагнулся я и выглядел в нем себя: поди же, до чего скучный человек сидит у реки, до чего он разобиделся… А мало ли натерпелся кулик, покуда добрался до реки, мало ли сил потратил он на свой долголет? Мои ли расстройства сравнивать, если умом не постичь весь путь мородунки до мыска с водоворотом и побережным "мылом"?

Ну, пускай не серебрит сверху на остров жаворонком, не синегрудкой-варакушкой припоминает перепевы, не вяхирем тужливо исходит нежностью из черемухи, а своим голосом захлебывается-вопит. Но ведь не жалобится он, а зовет за компанию порадоваться самому простому - весне, реке и уплывающим пузырям…

Не от умных мыслей, а даже сам не знаю от чего, - заулыбался. И то ли дело к старости - давай рассуждать с куликом и каждой изловленной рыбкой.

Вот уволок кто-то поплавок, дернул я удилище и шлепнул-кольнул по щеке окунь с вершок. Затрепыхался и смышленый темно-зеленый глаз в янтарном ободке уставил на меня. А по чешуе у него не полоски, а струйчатым отражением сизеют тени трав и осоки. Ну до чего приятная особа - окунь! И, право слово, совсем он не в обиде на рыбака!.. "Выходил, чай, один на один с тобой, все честно - твоя взяла. А потому не пялься, а пускай в садок и делу конец…"

Окунь, конечно, умная рыба. Он не ерш-слюнтяй и не плотва с бабьими замашками. Он клюет уважительно, как и подобает хозяйственному мужчине. Даже рыба детства - вислоусый пескарь, а по-здешнему мягкозоб - не может с ним потягаться. Окунь ровно ничего не затаит на рыбака. И не станет ловчить-изворачиваться, как язь; не вымотает по жилке нервы, как чемкуля-линь; не цапнет щукой из водяных трущоб…

- Ну, где ты там, окунь?

Угодил поплавок в этакий важно-жирный пузырище. Кто-то затопил поплавок и… лопнул пузырь. И снова мы вдвоем - я и окунь.

А с мыска по реке впродаль течет и течет откровенно-протяжный, чуть с картавинкой оклик кулика:

- Пуз-зыр-рли, пуз-зыр-рли…

ЗЕЛЕНЫЙ ВЕТЕР

До полден и небо глубоко голубело, и солнце нежило-выгревало землю. Оно разморило полевого воробья, и тот не понес клок заячьего пуха к дуплистой осине, а задремал на березовом сломыше. Возле него суетилась домовитая воробьиха, ерошила серые перышки и совестила своего хозяина:

- Ты лень-тяк, ты лень-тяк…

- Чо ты, чо ты… - нехотя бормотал-оправдывался воробей и сонно сваливал голову на огниво правого крыла.

Прянул тут с исетских увалов южный ветер, небо и солнце затянуло дымным мороком, и запрыскал-зачастил теплый дождик. Березовый сломыш опустел, и воробьи не показывались из дупла, хотя дым расплылся и лишь ветер шевелил тальники и черемушники. Кусты окутались густым накрапом молодых листьев, и зеленый ветер волновал их по раздолью наволока. Ему и отозвался на заречье дрозд-белобровик:

- Запою, запою, напою, напою…

Ветер осторожно стряхивал живой бисер с кустов и слушал, о чем восхитительно-трогательно высвистывал дрозд в залиствевшей черемухе, и раздыхивал сладкую зелень над рекой и у курьи. Где-то там и запритих он, заслушался белобровика, что песенным ручьем выласкивал предвечерье: "Запою, запою, напою, напою…" А когда над ближним угором навострил уши народившийся "котелком" месяц, из побережного смородинника вполголоса закартавила варакушка:

- Прикатирли, прикатирли… Катирли, катирли…

Мы тоже слушали дрозда и варакушку, дышали зеленым ветром и верили, что он останется по наволоку на все лето.

ПЕСЕННЫЙ ДОМ

Ночевал ли он у себя - в дупле сырой, посеревшей от старости осины, откуда я мог знать, коли забрел переночевать на сухую хребтину острова, когда залепестились по весеннему небу крупные звезды. Они ярко отсвечивали на разливе талой воды, словно всюду было одно небо, кроме одного кусочка отогретой за день земли. И пока не заснул, мне чудилось, будто я куда-то плыву среди безбрежного простора.

Разбудил меня скорее не предрассветный холодок, а чье-то зябкое, вполголоса: "Быр-р-р, быр-р-р". "Кто-то тоже в лесу спал, а проснулся наперед меня и теперь бодрится-греется, да еще и покрикивает", - подумал я и заозирался. Еще широко не рассвело, но и при слабом синем свете, что начинал разливаться с оттаявшего востока, никого на острове не оказалось. Меня окружала вымочка - посохшие редкие березы и осины без кустарникового подлеска, спокойно посветлевшая вода-снежница, а вглубь чернели полузатонувшие на болоте тальники.

- Быр-р-р! - воскликнул кто-то справа, и когда я запрокинул голову, увидел красноголового пестрого дятла. "Быр-р-р", - повторил он и скакнул осиной к темному пятну на стволе. Я уже точно знал: тут, на месте отмокшего и иструхшего сучка, дятел пробился до красноватой мягкой сердцевины и, выработав ее, изладил в живой осине надежное жилье.

- И я озяб, сосед, и мне свежо на утре, - улыбнулся я и занялся костром. А вскоре и забыл о соседе, слушая заблеявших и затекавших бекасов, дальнее побулькивание косачиного тока и задорный голосок большой синицы:

- Тут пою, тут пою, тут пою!..

Вспомнил про дятла случайно, как и в самом начале утра. В дупле затеялась возня, вырвалось наружу отчаянное верещание, потом из дыры с воплем выбросился скворец. И не искристо-черный, а грустно-растрепанный и враз помельчавший. Он уселся на сушину и долго ворчал да выкрикивал чего-то своему обидчику. Попритих скворец, охорашивая перышки, когда подлетела к нему молчавшая до того скворчиха. Она полопотала негромко что-то нежное и женское, он лихо отряхнулся и весь заискрился, высвеченный проглянувшим сквозь леса солнцем.

Не обидчик, а хозяин трудно сработанного жилья, ловко вынырнул из дупла, повертелся по осине, покричал, видимо, свою подругу. Никто дятлу не отозвался и никто не подлетел к осине. Опять полазил дятел вверх и вниз, недоверчиво покосился на умолкших скворцов и не вытерпел - порхнул с острова за разлив, где бело-розовым крутояром подымался спелый березняк.

И моргнуть я не успел, как скворец метнулся к дуплу, скользнул в дыру и не скоро высунул голову. Конечно, доволен дуплом, пусть только-только вытурил его оттуда дятел. Скворец длинно и мягко свистнул. Пока скворчиха перебирала лапками и готовилась спорхнуть с березовой сухостоины к осине, возле дупла опять очутился дятел, гневно выкрикнул и смело ринулся в дыру. Снова внутри осины затрещало и заверещало, снова после недолгой возни дупло "выстрелило" растрепанного скворца. Будто бы и не приглаживал он давеча искристые перышки…

Не мне, человеку, вмешиваться в дела птичьи, а кого больше пожалеть - еще сложнее решать. Дятел для себя долбил нутро сырой осины, и лес ждет его будущих детей. Но и скворцы разве виноватые, если березу, где прошлой весной было у них свое дупло, порушил ветер и грохнулась она на край острова, разлетевшись на несколько трухлявых бревнышек. Одних пожалеешь, других обездолишь…

Дятел нервно покричал у дупла, помялся как бы в раздумье и не в березняк, а на ближнюю сухую березу слетел. Простукал ее вполдерева и полетели-посыпались щепки да труха на землю.

Время от времени он подавал голос, словно сам себя подгонял. Чего же задумал дятел? Скворцы вдруг оживились, повеселели, и скворец обрадованно свистнул, а уж после затрепыхался весь - телом и перышками - зашелся в пении. Дятел глубже и глубже уходил в березу, становился все короче и короче. Вон и совсем один куцый хвост торчит.

Вскоре я снова забрел на остров и не застал дятла на березе. Высоко от земли в бересте желтело свежее дупло, в нем копошилась, выкидывая мусор, скворчиха, а скворец, трепыхая крылышками, выкатывал и выкатывал из искристого зоба песни родного леса. В нем одном сразу собрались десятки птиц, и каждая подавала свой голос - иволга и перепелка, кулики и коршун, селезень кряквы и тетерка, и всякая-всякая певчая мелочь…

Солнце скраснело за лесом и укатилось за край земли, а скворец пел у своего дома. Ни одного звука не принес он с собой из той стороны, где зимовал. И напрасно один мой знакомый дожидался от них чужих песен. Он не услышал и огорчился, что скворцы глухи к заморским голосам.

- Ну, как же так! - недоумевал. - Столько пролететь, столько жить до весны, столько всего услыхать и вернуться с тем же, с чем улетали.

- Квасной патриотизм! - отчаявшись, выругал он скворцов. - Домоседская глухота!

Он не понимал упрямства скворцов и, раздраженный, перестал таскаться за мной…

Дятел не волновался больше за осиновое дупло: он раскатывал березняком свою песню и звал подругу. А мне слышалось уже не "быр-р-р", а многократное "дыр-р-р, дыр-р-р". Да разве обычные дырки продалбливал дятел?

По соседству с осиной за день вырос еще один песенный дом.

ЧЕРЕМУХОВАЯ НОЧЬ

Давно опушились вербочками тальники, вызеленились на них листочки, а черемуховый куст стоял неодетый и все кого-то или чего ждал. И как-то майским вечером ожил в нем соловей. Щелкнул-свистнул и… смолк. Нет, не пелось ему в голых ветках.

А земля дышала теплом, и чутко было, как росла-ворошила трава сухие листья под черемшинами…

И соловей не вытерпел: засвистел и защелкал на весь край. Да разве мог он выжидать, если куст на высоком берегу Крутишки снился ему в заморских краях, к нему торопился-летел долго и нелегко, для него берег он свою песню. И счастливый куст засветился в сумерках чистыми, легкими кружевами. Воздух стал пахуч и свеж, и тогда соловей весь превратился в звонкую вдохновенную песню. И чем громче и трепетнее он изумлял черемуху, тем больше и больше рождалось на ветках светлых кистей.

Была полночь, а в дальних юровских тополях проснулась кукушка. Не луна полнолицая своим светом, а соловей разбудил ее. И она до утра считала-сулила бессмертие певцу черемуховой ночи. А если он на самый короткий миг умолкал, в ивняках тревожилась варакушка, начинал скрипеть-припадать на ногу коростель.

Снова и снова поднималась и звенела соловьиная песня, и все рядилась в подвенечное платье черемуха. А земля стала так мила и молода - хотелось взлететь и смотреть на нее вровень с луной.

Казалось, пел только один соловей, а остальные лишь отзывались и несли, несли его песню по всей русской земле. И всюду зацвела белая черемуха…

Солнцевосход встречала черемуха невестой, волновалась и заглядывала в Крутишку. И солнышко дивилось на нее горячо и жарко, искало золотистыми лучами ночного певца. Не жар-птицу увидало оно, а всего-навсего скромно-серую птичку с темными усталыми глазами.

ЗЕМНОЙ ПОКЛОН

АЛЕКСЕЮ ЕРАНЦЕВУ

Серо-черным роем крутились вороны и горбоносые во́роны. С карканьем и курканьем вертелись они вокруг сокола, мешали и не давали ему подняться выше себя. Туда, где в чисто-голубых промоинах неба вспыхивало солнце и сверкали летящие на север чайки.

Небо и чайки звали сокола набрать солнечную высоту, и с нее оглядеть родимую землю. Звали улететь далеко, но сокол, как в сетях, бился и все не мог найти вылета из серо-черного роя. Он пытался соколиным боевым кличем разогнать их, однако они в суматохе "жалили", норовили щипнуть и вконец замаять его.

Нет, не осилить ему воронья… А может, он болен и ему как раз не хватает прозрачно-голубого простора над тучами? И вдруг до меня долетел вскрик сокола, и он, сложа крылья, понесся к земле. Она вырастала и вырастала в его глазах и закрыла их навсегда, когда сокол сшибся с нею грудью. Я не слышал удара, но мне показалось, как оттаявшая полянка вздрогнула и качнулась под испуганный березовый шепоток…

Сокол был уже холодный, когда я поднял его на руках. Крепко сложены крылья на груди, где билось гордое и… незащищенное сердце.

- Зачем же ты так-то… - горько промолвил я. - Ведь ты бы одним ударом огнива сшиб башку горбоносому ворону. Тогда в страхе разлетелась бы серая рвань, и ты бы рванулся в синюю высь. Вишь, как она растеснила тучи и голубиная голубь разливается небом, все шире и неогляднее сияет солнце. Ведь ты бы мог…

Слова мои запеклись на губах, а мысли спутались. Откуда-то с куч, бывших когда-то черемуховыми колками, остро и горько потянуло полынью. Воронье расселось по осинам, издали наблюдало за мной. Нет, не отдам я вам вольное тело сокола.

Охотничьим ножом вспорол глинисто-песчаную землю, докопался до могильно-студеной мерзлоты. И ее пробил, пусть высекались искры от ударов лезвия. А когда пошла теплая сухая земля, укутал зеленотканым мохом сокола, опустил его в глубь ямки.

Я не сказал "Прощай", хотя ох как скупа мать-природа на рождение отважных сынов. С одним я встретился в дальнем детстве, а с этим - когда отшумели русые волосы и забелели виски. Наверное, не удастся мне больше увидеть Сокола. Разве сын мой повстречается с ясноглазой птицей…

И в смерти своей он остался таким же свободным, каким родила и взрастила его природа. И поклонился он смертным поклоном самому дорогому на свете - родимой земле.

КУПАВОЧКА

Под нависью черемухи замерцала свеже-желтая головка купавочки. Она расцвела самой первой, но не бросалась в глаза, а как-то скромно жалась в тень. Дочка склонилась к ней и не дыша смотрела на купавочку. И шепотом, точно боялась потревожить цветок, произнесла:

- А щечки-то у нее зеленые…

И снова долго разглядывала купавочку. Поманила меня к себе и торопливо зашептала:

- Папа, слышишь, она о земле рассказывает. О бабушке Зайчихе и дедушке Барсуке, о солнышке и звездочках ночью. Слышишь?

Я поверил дочке. Мне самому слышалось, как юная купавочка радовалась родной земле, теплу и птичьим голосам, белоумытным березкам на пригорке. И, наверное, моей девочке.

Стоял я рядом с дочкой, и неловко мне стало за себя. Как мы порой восхищаемся чьей-то яркостью, удивляемся необычности, ахаем и спорим.

А где-то поднимается рожденный самой землей цветок. И когда он вырастает и раскрывается - мы не примечаем. Только после начинаем спрашивать-сетовать:

- А почему раньше-то не видели? Опять проморгали…

НА УВАЛАХ

Ивняковым ложком стекает в сиреневые сумерки говорливый ручей. Он то мурлычет и подрагивает усиками смородины, то бойко балагурит о чем-то, а ниже обрывчика закипает и бурлит, словно нечаянно запрыгнул в наш котелок. И, кажется, спрашивает о твоем заветном желании. "Не зря бродили? Не зря бродили? Увидали? Увидали?" - допытывается он и затаенно ждет ответа.

Закрываем глаза, и нет вечерней теплыни. Солнечный венец над головой, а впереди невозможно яркая полоска озими. И на склоне увала - светлый березовый девишник… Оттуда взмывает в небо сизый голубь и гордо планирует к земле. А нам видится не токующий вяхирь, а синяя птица невозвратимого детства.

Кто-то зажал в ладошке серебряные монетки, встряхивает их, и они чисто звенят над нами. Кто же? Белая трясогузка выпорхнула и плавно раскачивается на воздушных волнах. Она опустилась к зеркалу лывинки, деликатно откланялась и засеменила к ручью. Там возле своей самой красивой пигалицы закувыркался ушастый кулик-чибис и журавль курлыкнул одобрительно: "Кувырк!" Ему бы тоже хотелось побродить здесь на своих ходулях, может, даже потанцевать, да нужно вести подругу к избранному болоту.

На угреве течет из березы в бидончик прохладный сладкий сок. Сюда прилетела отведать его и рыжая крапивница, и синичка присела на сучок и тонко выпрашивает у нас: "Па-па, дай, па-па, дай!" Умолкнет она, и тогда донесется с дальней осины ласковая песенка златоголосой овсянки: "Жи-ви-и!.. Жи-ви-и!" Услышатся из леса напевы таинственных дудочек: "Пи-пи-пью, пи-пи-пью". Пойдем на них - и увидим стайку белесых гаичек.

Высоко на березе свила себе гнездо серая ворона. Снесла голубоватое, в веснушках яичко, и всех оповещает томно-протяжным карканьем. А ей и, право, хорошо! Внизу высвистывает скворец, солнечно распевают зяблики и пробуют свои голоса дрозды-дерябы. И видит ворона вдали на жнивье, как вышли кормиться зайчишки, как задумался о чем-то сине-черный косач на прозрачной березе, как зевает-дремлет у норы знакомая лисица…

Все тише и тише мурлыкает баюн-ручей, как бы засыпает до новой утренней зорьки. А когда вспыхнут снежинками сережки на ивняке, очнется он и побежит ложком, понесет к речному разливу бульканье тетеревов, разудалую песнь дятлов и поведает чуткой душе о сказочной жар-птице.

СОЛНЫШКИ

Ближе к третьим петухам разбудил меня странный шум. Вроде бы кто-то отсевал на решете зерно и нечаянно рассыпал его на землю. А на самом деле разошелся крупный майский дождь. И когда и куда он отдалился - я не заметил. Выбрался из балагана - все синело и сверкало.

Оглянулся - над березами поднимались зеленые выдохи, а по бугоркам горели охапки горицвета, луговины раззолотили купавки, и одуванчики сплошным звездопадом осыпали умытую землю.

Упал я в траву, и ничего мне больше не желалось. Лежал, дышал цветами и видел, как из трав встают и раскрываются купавы, шевелятся головки горицвета и моргают глазенками одуванчики. А лывины и болотинки затопляет волной желтизна калужниц.

Подлетела на талинку чечевица и аленьким цветочком распелась-заспрашивала:

- Чиво, красиво? Чиво, красиво?

И к чему тут мои слова - нужны ли они?!

Назад Дальше