Тень друга. Ветер на перекрестке - Александр Кривицкий 2 стр.


4

Но мысль о поездке Павленко во второй эшелон, в Горький, "с целью написания повести" (мне уже мерещилась такая строка в командировочном предписании) не давала покоя.

Однако случилось невероятное. Шли дни, а редактор и не вспоминал о своем строгом приказе касательно муз. Все-таки гром пушек не очень благоприятствовал серьезным литературным планам. на дворе стоял жестокий ноябрь. Приближался кризис Московского сражения. Неподалеку от "Правды" улицы были перекрыты противотанковыми надолбами и ежами. В здании театра народного творчества, где в стародавние времена находился цирк братьев Никитиных, а теперь Театр сатиры, вдруг открылся, но и быстро закрылся какой-то странный мюзик-холл.

Однажды мы поехали с Павленко в Панфиловскую дивизию. Наша видавшая виды машина тарахтела по Волоколамскому шоссе. Обстановка на фронте менялась каждый день и час. Точного расположения КП полков дивизии я не знал. Редкие регулировщики неопределенно махали рукой куда-то вперед.

Мы свернули на проселок где-то между тридцатым и сороковым километрами пути, проехали метров шестьсот, остановились, вышли из машины.

По обе стороны дороги в глубине леса шла пальба. Оглушительно хлопали мины - сначала вроде бы бульканье жидкости из опрокинутого графина, потом тяжелое шуршание и, наконец, треск. Мы сели в "эмку", протянули еще метров двести вперед, и тут слева, из-за низкого кустарника, обдутого до черноты ветром, выскочили трое наших бойцов с винтовками и опаленными лицами. Они что-то кричали нам. За шумом машины нельзя было разобрать ни слова, но мы оба прочли их вполне знакомые возгласы с губ и остановились.

- Куда вы, так вашу и так! Там же немцы! Бой мы вели...

Одним словом, пошла сцена из будущего фильма "Живые и мертвые", где с удивительной точностью показано фронтовое шоссе, но то, по которому ехали мы, а другое, еще летнее, и сцена, которая до мелочей совпадает с тем, что произошло тогда с нами и происходило не раз с другими военными корреспондентами, когда они блуждали в изменчивой полосе фронта.

Водитель ни о чем не спрашивал. Машина резко развернулась. Мы посадили в нее бойцов, через километр по их знаку остановились. Это были ребята из взвода пешей разведки кавалерийской бригады Доватора. Машину мы загнали на полянку неподалеку от дороги, замаскировали сосновым лапником, а сами по тропке пошли к конникам...

Павленко жадно говорил с людьми, раздарил все свои трубки, числом пять, - он их всегда возил с собой.

- Не пришлось мне тебя вынести с поля боя, - сказал я Павленко, когда мы ночью катили в Москву. - Но вынес бы. Не сомневайся.

- Не сомневаюсь, - сморщил нос Павленко, - я тебе нужен для повести.

И замолчал. Только у самой редакции, выходя из машины, потрогал дужки очков, кашлянул и негромко произнес: "Да, выручили нас ребята. А мы даже фамилий их не спросили. Не знаем, кому свечки ставить".

Вернулись в редакцию поздно. Настроение не баловало. Еще бы - под самой столицей чуть-чуть не угодили к противнику. И дело тут было не в страхе. У нас в редакции, по-моему, никто не боялся опасностей. Во всяком случае, никто не дал повода подозревать себя в трусости. О смерти не думали. Мы с Павленко ни единого раза за все наше общее житье-бытье не говорили о ней. И в этом не было молчаливого уговора, нарочитости.

Он был старым солдатом, прошел финскую, натерпелся там вволю, погибал и не погиб. А сейчас творилось такое, что собственную жизнь уже никак нельзя было отделить от общей судьбы. Да и темп редакционной работы, вечная гонка, напряжение не оставляли времени ни для чего другого, кроме как для спиртишки или зеленого тархуна в ночную пору, когда душа только и жаждала разрядки, острого слова, короткого сна, обрываемого сигналом воздушной тревоги.

Сказать по правде, боялись одного: редактора. За провинности подлинные и мнимые он наказывал жестоко. Как? Сутки, двое, трое не вызывал к себе, не давал срочных заданий. Вот и все. Работа, конечно, не иссякала. Но ты понимал: делаешь что-то не то, не главное, не то, что идет в номер, срочно, когда нетерпеливо звонят из типографии, ждут твоего материала, когда товарищи заглядывают через плечо: "Ну, что ты там нацарапал?", когда потом на короткой летучке ты слышишь сдержанную похвалу и делаешь вид, что тебя она не касается.

В дни остракизма все это исчезало. Нарушалась твоя причастность к большому делу. Вот тогда-то тебя охватывала тоска, одиночество. Ты острил, посмеивался над причудами главного, обзывал его по-всякому в разговорах с приятелями. Они тебя, конечно, поддерживали, но радости по было. Наконец открывалась дверь твоей комнаты, и Таня Боброва, секретарь главного, говорила с порога:

- "Сам" зовет!

Погасив довольную улыбку, ты входил в кабинет редактора со скучающим видом. Но твое деланное равнодушие его не обманывало. Он и сам был доволен, что истек срок наказания. Отрывистый разговор, и ты снова с ходу вступал, нет, прыгал на бешено вертящийся круг редакционной жизни.

Метод психологического воздействия, избранный редактором, едва ли принес бы результаты в мирное время. Но шла война, и этот способ давал безошибочный эффект - никто не хотел стоять в стороне от дела.

Итак, мы вернулись в редакцию поздно ночью и первым долгом порылись в обожженных коричневых валенках, таких грязных, таких отвратных и так небрежно брошенных в угол третьей комнаты, что мы рисковали держать в них весь наш запас горючего.

Предосторожность нелишняя.

Местные половцы-коллеги, но мучая себя угрызениями совести, в трудную минуту совершали набеги на становища соседей, уволакивая к себе все, чем можно было промочить горло.

Здание "Правды" отапливалось скудно. А стены его, как известно, наполовину стеклянные, и мы круглые сутки поеживались от холода. Поэтому такие взаимные опустошения не считались серьезным преступлением. Съестное всегда оставалось неприкосновенным. Так повелевал неписаный кодекс.

На этот раз наш тайник был пуст. Чей-то аналитический мозг добрался и до заляпанных грязью валенок, хотя их было просто противно в руки взять. Повздыхав, мы отужинали сухим пайком. Павленко искал трубку, но тщетно: было их пять, и все пять он подарил конникам. Мы легли и моментально заснули.

Разбудил меня Павленко. Он стоял над моей койкой, одетый по форме.

- Вставай, демонище, вставай скорее!

- М-ммм! - Я еще цеплялся за сон мертвой хваткой.

- Вставай немедленно. Дело плохо.

- Ну, что еще?

- Вставай, я тебе говорю. Наши отступили. Мы одни.

- Ну ладно, - сказал я, едва выплывая из сонной бездны. - Что такое? Кто отступил?

- Вставай, несчастье мое. В редакции никого нет. Отступили и нас забыли. Хочешь остаться у гитлеровцев?

Я посмотрел на часы. Батюшки, одиннадцать часов белого дня. И никто еще не звонил по телефону, действительно странно. Пока я одевался, Павленко не без волнения рассказывал: он обошел весь этаж - ни души. Никого из нашей оперативной группы нет. Редактора нет. Никого нет.

- Давай скорее в город, - говорил Павленко. - Ты что, хочешь, чтобы я выносил тебя с поля боя? Вон во дворе уже, наверное, немецкие автоматчики.

Я отдернул светомаскировочную штору. На улице шел густой снег, и сквозь пересечения белых полосок бумаги, наклеенных на стекла, виднелась лишь белая пелена мутного дня. Черт возьми! А что, если в самом деле?..

Тринадцатого октября на собрании партийного актива Москвы А. С. Щербаков сказал: "Не будем закрывать глаза - над Москвой нависла угроза".

А с двадцатого октября Государственный Комитет Обороны ввел в Москве осадное положение.

Шестого ноября я слушал доклад Сталина в подземном зале станции метро "Маяковская".

Шестнадцатого ноября началось второе генеральное наступление Гитлера на Москву. Завязались страшные бои. Двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев совершили беспримерный подвиг у разъезда Дубосеково. Противник, еле дыша, истекая кровью, все еще наступал. Это все так! Но чтобы оперативная группа редакции получила приказ эвакуироваться... Нет, того не может быть!

Мы вновь, уже вдвоем и рысью, обежали наш этаж. Он был пуст. Какая-то нелепица! Не могли же ребята но зайти к нам, не разбудить, забыть. Не те люди.

- Ты будешь заниматься психоанализом или действовать по обстановке? - решительно спросил Павленко.

Он был прав. Все непонятно. Но времени терять нельзя. Мы надели шинели, нахлобучили ушанки.

- Спустимся по внутренней лестнице во двор, а там посмотрим, на улицу не надо, - сказал я, и мы понеслись по коридору.

И вдруг за спиной, вдали, послышались тяжелые шаги. Мы мотнулись к стене, выхватили пистолеты и обернулись. Навстречу нам шел полковник Карпов. Да, это был он. Плотный, коренастый, с кривинкой в ногах. Он.

- Куда это вы бегом? Что случилось?

- Вот именно, что случилось? - сказали мы хором. - Почему ты здесь? Где все? Где редактор? Что происходит?

- На какой вопрос отвечать раньше? - поинтересовался Карпов. - Я здесь дежурю. Отлучился на полчаса, оставил вместо себя Боброву. Но она смылась. Взгрею. Люди разъехались на фронт. Редактор тоже уехал.

- Почему разъехались?

- Как почему? Сегодня же воскресенье. А почему вы вынули пистолеты? Что с вами? Откуда такой боевой вид в коридоре? - Карповым овладели смутные подозрения.

Следовало быстро справиться с положением, иначе позор и хвост насмешек, который будет тащиться за тобой до гроба.

- Да вот хотели поменяться, - выпалил я и подбросил на ладони свой "вальтер".

- По-моему, он меня хочет обдурить, - подхватил Павленко, - как думаешь? - И ткнул рукояткой "ТТ" в грудь Карпова.

- Какие могут быть разговоры, - серьезно ответил полковник. - Менять советский "ТТ" на немецкий "вальтер" - с ума сойти! - И веско добавил: - Наше оружие - лучшее в мире.

- Ну вот, - сказал с артистическим раздражением Павленко, - два часа от него отбиваюсь, пристал меняться - не оторвешь. Чуть было не отдал. Спасибо за поддержку.

- Как можно, - продолжал Карпов, - это же чепуха. Был у меня "вальтер". Я его на гранки клал, чтобы не разлетелись. Как ветер на улице - так бумаги со стола веером, угловая комната.

- Ну, ну, ты не очень, - обиделся я. - Убойность у "вальтера" слабее, но зато он легче.

Разговор прочно перешел на личное оружие. Но из распахнутой двери редакторского кабинета послышалась трель вертушки, и Карпов бросился туда, крикнув:

- Зайдите, продолжим...

Мы стояли молча, глядя друг на друга. Воскресенье. Мы забыли, какой сегодня день. С воскресенья на понедельник газета не выходила, но фронт был рядом, и все уезжали в воинские части за информацией, материалом, ознакомиться с обстановкой на месте. Обычно уже в субботу вечером начиналось распределение - кто куда. Но мы приехали ночью и не вспомнили - воскресенье.

- Ты знал, - взбесился я, - ты знал и просто разыграл меня.

- Клянусь пророком, - молитвенно сложил руки Павленко.

- Ты знал, - заорал я, - этого я тебе не прощу!

Послышался голос Карпова. Он стоял в проеме двери.

- "Вальтер" - даже смешно. Ну как его можно сравнивать с "ТТ" - это же как вилка и нож. Можно сравнивать? Для бумаг если, другое дело... А куда же вы все-таки собрались?

- Мы - на фронт, - спели мы опять хором.

- Вы же только вернулись. Хотя - воскресенье. Ну, давайте я вам выпишу предписание.

- Не надо, - сказал я, - мы вчера закончили поход у разведчиков, а у них печати не было. Так что предписание не отмечено. Можно ехать по старому...

И мы снова поехали в Панфиловскую дивизию. Разыграл ли меня Павленко или он действительно поверил в возможность того, что нам померещилось этим утром, - я так и не узнал. Он отшучивался. Но я не столь уж настойчиво добивался истины.

Важно было другое. Положение под Москвой стало критическим. Планы Верховного командования "Красной звезде" не докладывались. А то, что мы видели, не вселяло бодрости. Наши дивизии стояли насмерть в подмосковной обороне. Разъезд Дубосеково, у которого сражались двадцать восемь героев-панфиловцев, был в руках противника.

Я еще не знал последних слов политрука Клочкова-Диева: "Велика Россия, да отступать некуда - позади Москва", - но мысль, а вместо с ней и слова эти уже жили в сердцах всех, кто находился на фронте или рядом с ним и думал о судьбе столицы.

Тетива обороны звенела, натянутая так туго, что невольно душила тревога, а вдруг лопнет? Но жила неиссякаемая надежда: с этой тетивы будет спущена стрела наступления.

5

Поскольку зашел разговор о подвиге панфиловцев, я хочу прервать рассказ о нашем смятении в пустынной редакции и вспомнить дни рождения поэмы Николая Тихонова "Слово о 28 гвардейцах", - правда, для этого нужно забежать чуть-чуть вперед. В марте 1942 года он прилетел из Ленинграда в Москву, в командировку.

Был он моложав, с юношеской талией, удержанной блокадой Ленинграда, со смугло-красным лицом, прихваченным стужей, с тысячей вопросов о Москве и о Павленко. Старые друзья, они познакомились еще в 1924 году в Тифлисе, где Петр Андреевич работал в газете "Заря Востока".

Однажды, в ответ на послание Тихонова, Павленко словно поклялся: "То, что написал ты о нашей дружбе, всегда было ясно мне, но написанное приобрело новый, более мощный смысл, и я могу действительно сказать, что это на всю жизнь, через все, до конца".

Так оно и было.

Они делили пополам хлеб и фантазию. Вместе ездили по стране, открыли для русской литературы Туркмению. Пешком исходили Дагестан. Были своими в Грузии. Везде находили друзей, отовсюду привозили свои будущие книги.

Ни один, ни другой не мог долго усидеть на месте, и оба неизменно производили впечатление людей, только что вернувшихся из путешествия.

Они были в числе тех, кто прокладывал первые литературные маршруты на советской земле. С них начались творческие командировки писателей по стране.

Павленко был моложе и часто именовал Тихонова "командором", "стариком", "охотником за расстояниями", "коммендаторе". Их взаимное уважение было прочным и спокойным.

Раз как-то я позвонил Тихонову и спросил у того, кто снял трубку:

- Начальник гарнизона дома?

Павленко это обращение поправилось, и он сказал свое: "Берем!"

С тех пор так и пошло.

Встречаемся с Сергеем Орловым, и один из нас спрашивает: "Как там начальник гарнизона? Давно но видели?"

Звонит полковник Иван Гаглов - он был ленинградским корреспондентом "Красной звезды" во время блокады: "Слушай, начальник гарнизона приказал собраться в три ноль-ноль в Переделкино".

Набираю номер, прошу к телефону Николая Семеновича. Верная домоправительница Шура полностью в курсе всех кличек, условных обозначений, прозвищ, отвечает: "Начальник гарнизона в Комитете мира, будет вечером".

Он и в самом деле был начальником военно-литературного гарнизона в своем родном Ленинграде. Кто однажды прочел его очерки - месяц за месяцем они составили календарь блокады, - тот запомнил их навсегда. Как забыть рассказ о доме с проломанной крышей, где на полу одной из комнат под слоем прозрачного льда лежала раскрытая книга - можно было прочесть обе страницы...

В первую мировую он служил в гусарах - род войск, прославленный еще Денисом Давыдовым, - и с тех пор хлебнул войны досыта. С армией была связана вся жизнь и у Тихонова и у Павленко.

Весной 1949 года Петр Андреевич был в Соединенных Штатах на Конгрессе мира. Он стоял на трибуне, и ему задали вопрос:

- Существуют ли в советском законодательстве и в воинской повинности льготы по религиозным убеждениям?

Павленко ответил:

- Ничего не могу сказать по этому поводу. Не знаю. За всю мою жизнь - а мне пятьдесят лет и я воюю за свою Родину с девятнадцати - мне не приходило в голову скрываться от военной службы.

Между тем с 1921 года у Павленко начался легочный процесс, к несчастью ставший пожизненным. 14 июня 1951 года Павленко возвратился из Чехословакии. На следующий день мы с женами вчетвером обедали в "Арагви". Петр увлеченно и увлекательно рассказывал о поездке. А через сутки его не стало. Мне сообщили тотчас же, но я не мог вырваться из редакции ни на минуту - дежурил по номеру. Я знал, кому позвонить: Тихонову, на улицу Серафимовича. Там после войны, в его квартире, полной книг, рукописей, географических карт и камней - обломков скал, покоренных хозяином, сиживали мы но одну ночь под теплым крылом гостеприимства Марии Константиновны.

Часто собирались и у Павленко, на улице Горького. Разговоры и споры длились допоздна. В них участвовали тогда молодой и веселый хирург Александр Александрович Вишневский, Ираклий Андроников.

Хозяйкой этих вечеров была Наташа Тренева. Загадочно-непроницаемая, она варила по одной ей известному рецепту кофе, и после двух-трех чашечек этого напитка обострялось сознание и весело играла душа.

К утру стол, за которым сидели друзья, был завален книгами. Это значит, собеседники читали любимые стихи, доказывали свою точку зрения в споре. Ссылаясь на первоисточники, снимали с полок то сборник стихов, то том мемуаров, то энциклопедический словарь. Тогда плацдарм застолья более всего походил на книжный развал букиниста.

Конечно, гвоздем этих полуночных бесед были, как два радиомаяка наведения, Тихонов и Павленко. Один вел слушателей на своей волне, пока не раздавался голос другого: "А вот был случай..." Их устные рассказы были бесподобны, ничего равного этому не знаю и попозже кое-что на эту тему расскажу...

В 1942 году мой разговор с Тихоновым в гостинице "Москва" имел тайную цель, известную только мне и редактору. Мы хотели побудить Николая Семеновича написать стихи о двадцати восьми героях.

Ленинградца трудно удивить мужеством. Но Тихонов слушал, беспокойно вышагивал по номеру своей кавалерийской походкой, испытующе разглядывал меня добрыми глазами на лице свирепого викинга. "Попробую", - был его ответ.

Через две недели он читал нам двоим, редактору и мне, поэму "Слово о 28 гвардейцах". Было это в здании "Правды" 21 марта 1942 года. В небольшой промерзшей комнате звучали обжигающие слова:

Безграничное снежное поле,
Ходит ветер, поземкой пыля, -
Это русское наше раздолье,
Это вольная наша земля.
И зовется ль оно Куликовым,
Бородинским зовется ль оно,
Или славой овеяно новой,
Словно знамя опять взметено, -
Все равно - оно кровное наше,
Через сердце горит полосой.
Пусть война на нем косит и пашет
Темным танком и пулей косой...

Слушаю, и в возбужденном сознании проносятся обрывки картин, навеянные строчками поэмы. Куликовская битва... Хорошо, что князь расположил тогда засадный полк воеводы Боброка в лесу, у самого поля. Это и решило исход битвы. Вижу ратников в белых холщовых рубахах, княжеских витязей в тяжелых кольчугах, слышу звон мечей, глухие удары стали о железо.

Наверно, все-таки битвы того времени были сравнительно бесшумными - холодное оружие, стрелы, пущенные из лука. Под Полтавой было уже иначе: "Катятся ядра, свищут пули; нависли хладные штыки". Там гремели бомбарды, трещали мушкетные выстрелы.

Назад Дальше