За иллюстрациями библейских сюжетов на храмовой стене следуют изображения Георгия Победоносца и девяти Сирийских отцов, а за ними – самое интересное: выдержки из специфически эфиопской агиографии. Вот Тэкле Хайманот, известный кроме прочего тем, что десять лет неподвижно простоял в быстротечной реке, а когда рыбы съели его левую ногу, простоял еще десять лет на правой, пока Господь не взял его на небеса. Вот Яред Сладкопевец, изобретатель эфиопской музыкальной системы. Заслушавшись божественным пением Яреда, император не заметил, как проткнул копьем стопу Сладкопевца, а тот, истекая кровью, продолжал петь, пока не повалился замертво. Вот Гэбрэ Мэнфэс Кидус, покровитель всех бахитави, никогда не носивший одежды и не бравший в рот человеческой пищи. Триста лет он скитался по горам в сопровождении львов, гиен и птиц, которым давал напиться влаги из собственного глаза. Вот людоед Белай; когда-то он был праведником, но сошел с пути истинного и пристрастился к человеческому мясу. Съев всех родных и близких (в общей сложности семьдесят восемь человек), людоед отправился в другую деревню в поисках новых лакомств. По пути ему повстречался прокаженный, до того мерзкий, что Белай, как ни был он прожорлив, не решился употребить его в пищу. Прокаженный же, не зная, что имеет дело с людоедом, стал просить воды, и в конце концов, умилосерженный Белай дал ему каплю из своей фляги. Когда Белай предстал перед Страшным судом, на одной чаше весов оказались семьдесят восемь съеденных родственников, а на другой – капля воды, данная прокаженному. И тогда Богородица дотронулась двоеперстием до той чаши, где была только капля, и чаши уравнялись.
В конце экспозиции Гэбрэ Мэнфэс Кидус, похожий на Алему, угостил зверей и птиц свежесваренным кофе, Робо помог одноногому Тэкле-Хайманоту перейти через дорогу, и я догадался, что уже сплю. Во сне я увидел многоочитую темноту потолочной росписи с названием где-то в углу: "Вселенная". Пока я вглядывался в этот перенаселенный глазами мрак, кто-то невидимый с амхарским акцентом объяснял мне: "Космос расширяется потому, что проходит через человека. Чем больше энергии человек забирает у Вселенной, тем быстрее она расширяется. Ваша наука узнала об этом недавно, а мы знали с самого начала". Я кивал, делая вид, что все понял.
***
С наступлением дня лай собак, мелизматическое пение алеки и шум припустившего под утро дождя разом прекратились, как будто были частью сна. В промежутке между ночными и утренними звуками на землю опустился густой туман – занавес для смены декораций. Первыми проснулись запахи; в разреженном воздухе запахло смесью навоза, дыма и того дрожжевого брожения, которым всегда пахнет в Африке во время сезона дождей. Прашант сказал, что этот дрожжевой запах исходит от мокрой глины и напоминает ему об Индии. Впрочем, с Индией у него ассоциировалось все подряд. Любой амхарский обычай, любая история или сцена из здешней жизни вызывали у него одну и ту же реакцию: "Совсем как в Индии". Я, в свою очередь, всюду выискивал общий знаменатель с той Африкой, которую знал лучше всего: "Совсем как в Гане".
Так уж прямо "совсем"? Да нет, ничего общего. Ни с Ганой, ни с Мали, ни даже с соседним Суданом. Но человек странствующий, homo peregrinans, сородич человека играющего, всегда склонен видеть не то, что есть. Так, прибыв в Джибути, Гумилев пишет Вячеславу Иванову: "Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны". Страны Африканского рога, то есть Эфиопия, Эритрея, Джибути и Сомали, разительно отличаются от всего остального, что есть на этом континенте; сказать, что здесь "настоящая Африка" – примерно то же самое, что назвать Туву "настоящей Россией". Но Гумилев смотрит вокруг и видит ту Африку, о которой загодя написал десятки стихотворений ("Дагомея", "Нигер", "Мадагаскар" и так далее) и в которой, увы, так и не побывал. "…На озере Чад изысканный бродит жираф…" Настоящий Чад – пыльные барахолки и мусорные горы Нджамены, повсеместный патруль с заплечными "калашами", беспрестанная проверка документов и вымогательство взяток, грязная вода в желтых канистрах, соляные равнины, запорошенные песком деревья, жутковатое безлюдье песчаных улиц – так же далек от фантазии Гумилева, как от хроник Канем-Борну. Зато он вполне совпадает с априорными представлениями современного homo peregrinans: все это мы уже видели – кто по телевизору, а кто и воочию; мы уже бывали в похожих местах (я – в Мали, Прашант – в пустынной части Гуджарата), и, в конце концов, все места оказываются похожими. А ведь нам хотелось другого. Умудренные опытом глобализации, упраздняющей вопрос "Есть ли жизнь на Марсе?", мы все равно путешествуем на край света, чтобы еще раз убедиться в том, что марсиане – это мы. Убедиться и удивиться.
Пока мы шли к автобусной остановке, выглянуло солнце. От первого солнечного луча, как от лучины, поднесенной к склону холма, вспыхнуло синее пламя люпинов. Странно, что и здесь – люпины, знакомые с детства цветы. Совсем как у нас, на Марсе.
7. К "НИМЛЯНАМ"
Ухабистая грунтовая дорога шла через туманное плато, разрезанное глубокими долинами с водопадами и ручьями. Сплющенные шевелюры африканской акации, смоковницы и зыгбы подпирали затянутое тучами небо, воздевая ветви над косогорами, поросшими низким кустарником. В низинах виднелись группы каменных хижин с коническими соломенными крышами, загоны для скота, гущи кофейных ферм, разлинованные поля пшеницы и теффа. По краям дороги трусили мулы, навьюченные вязанками хвороста; босоногие пастухи в бурнусах погоняли тощих зебу. Время от времени из-за холма навстречу нам вылетала бело-голубая моторикша "Баджадж". Мы проезжали мимо придорожных поселений с растущими из слякоти навесами и хибарами, обитыми рифленой жестью; с деревенскими школами, представлявшими собой длинные бараки с подгнившими стенами, землей вместо пола и консервной банкой вместо школьного звонка; с обязательным настольным футболом, вкопанным в грязь посреди пустыря; с остовами бронетранспортеров, брошенных во время последней гражданской войны и используемых теперь в качестве жилища или торговой точки.
Повседневная жизнь мелькала серией быстрых кадров, как в каком-нибудь киномонтаже а-ля National Geographic. Вот пятилетний ребенок, дитя гор, как ни в чем не бывало сидит на краю обрыва, а его отец сидит на валуне чуть поодаль и жует веточку-зубочистку. Вот девочка лет девяти заботливо моет бурой водой младшего брата, стоящего голышом по пояс в глубокой луже (грязевые ванны по-африкански). Вот дети в замызганных рубахах на вырост сходятся под смоковницей и, опираясь на посохи, в подражание взрослым устраивают "деревенский суд". Устав судиться, они затевают игру, похожую на "чижа"; тот, кто проигрывает, должен катать своего противника на спине. Вот небольшая процессия идет за носилками, на которых лежит пожилая женщина. Это – деревенская "скорая помощь". Ближайшая больница находится в пятидесяти километрах, так что санитарам предстоит нести носилки еще много часов. Встретив на дороге священника, они останавливаются и в обязательном порядке по очереди целуют огромный нагрудный крест. Вот несколько мужчин сражаются с упрямым ослом; осел брыкается, не дает привязать поклажу, прядает мохнатыми ушами. Вокруг моментально собирается толпа с ценными советами. Мы тоже тормозим, чтобы узнать, в чем дело, и, возможно, принять участие. Вернее, не мы, а водитель микроавтобуса, толстяк-весельчак с девчачьим именем Мелси. Наши эфиопские попутчики (микроавтобус забит под завязку) не возмущаются; наоборот, одобряют водительскую любознательность. Откуда-то сбоку доносятся пистолетные выстрелы. Мелси с деланой тревогой сообщает по-английски: "Война началась!" После чего, прихахатывая, объясняет нам с Прашантом, что эти выстрелы – щелчки хлыста, возвещающие о приближении праздника Преображения. И добавляет: "Лучше слушайте музыку".
Музыка – это звон колокола, щебетание свирели, завывание трактирной однострунной скрипки масанко, басовое дребезжание баганы. Той самой "баганы" из "Абиссинских песен" Гумилева: "Абиссинец поет, и рыдает багана, воскрешая минувшее, полное чар…" Когда я зачитывался этими стихами в подростковом возрасте, думал, что "багана" – девушка из какого-нибудь туземного племени, красавица с высокими скулами и ореховым оттенком кожи, благодарная слушательница бродячего певца. Но тогда почему ее рыдание "воскрешает минувшее, полное чар"? Словарь Даля предлагал несколько альтернативных вариантов: 1) "жердь, шест, иногда рассохой, для установления кочевой кибитки", 2) "растение багон, багун, багульник", 3) "заика, косный; человек-скороговорка, таранта, которого трудно понимать". Первые два значения отметались сразу, а третье кардинально меняло смысл всего стихотворения: значит, над песней абиссинца рыдает не туземная прелестница, а какой-то невразумительный "таранта", человек-скороговорка, воскрешающий в памяти былые времена, когда он еще не так сильно заикался? Словом, удовлетворительного ответа я не нашел, а потом мне и вовсе разонравились "Абиссинские песни" ("Как любил я стихи Гумилева! / Перечитывать их не могу…"), и неразгаданная загадка перестала интересовать, позабылась – до сегодняшнего дня. Теперь я знаю, что багана – эфиопская двенадцатиструнная арфа, знаю, как она звучит (уж точно не рыдание; рыдает как раз масанко, а низкие вибрации баганы напоминают скорее шаманский варган), и эта музыка не то чтобы "воскрешает минувшее, полное чар", но безусловно затрагивает какие-то струны. "Так трогают только плохие внезапно стихи". Это – из Владимира Гандельсмана, чьи стихи я перечитываю всегда. А гумилевские стихи об Абиссинии, где "Под платанами спорил о Боге ученый, / Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом, / Живописцы писали царя Соломона / Меж царицею Савской и ласковым львом…", трогают, как любые стихи, о которых давно забыл и внезапно вспоминаешь, много лет спустя с удивлением обнаруживая, что до сих пор помнишь их наизусть. Трогают, даже если (особенно если) по прошествии лет они кажутся совсем плохими.
Через некоторое время трудная ситуация с ослом благополучно разрешается, советчики разбредаются, и мы возвращаемся к автобусу – ждать Мелси, который уже успел под шумок улизнуть. Кто-то из пассажиров с добродушной ухмылкой объясняет, что наш водитель отправился промочить горло. Вероятно, он пошел именно туда, откуда доносится вся эта музыка. Если мы хотим, запросто можем к нему присоединиться.
Начинает смеркаться. Люди, бредущие по краям дороги, тоже как бы смеркаются, превращаясь в грациозные темные силуэты в белесых тогах. Гумилев был прав: в их внешности и осанке действительно есть какое-то исключительное благородство. Но вот они исчезают, и наступает ночь, затемнение кадра. И тогда вперед выступает деревенский юродивый – беззубый рот, клочковатая борода, лохмотья. Подыгрывая себе на масанко, он произносит монолог шекспировского шута, переделанный в песню: "Свежий воздух входит в мое жилище со всех сторон. Его сестра вода, которая всегда к нашим услугам, тоже входит, вливается отовсюду. Растения освежают воздух и придают красоту пейзажу. Вот что называется "современным домом. Наши друзья, итальянцы построили его перед тем, как уйти. Отец сеял тефф, сын сеял пули. Я воевал за свою страну. Мне говорили: "Свобода! Свобода!", а потом оставили меня в дураках. Я проливал за них кровь, а они отобрали у меня землю и наградили меня "современным домом". Это жилище открыто со всех сторон, но воры ничего не хотят у нас красть. У нас не воруют, хотя мы живем здесь всем миром. Вот и царское ложе до сих пор тут, почему никто не позарится? Вор ничего не крадет, потому что у нас нет замков. Нет ни замков, ни страха. Отец сеял тефф, сын сеял пули…" Он сидит на бревне у входа в сарай-трактир, видимо, выполняя роль зазывалы. Двое мальчишек забрались на крышу сарая и кидаются оттуда комками грязи, стараясь попасть в пыльную шевелюру певца. Перелет. Недолет. Попал. Певец вскакивает и, бросив масанко, обрушивается на обидчиков: "Что вы делаете? Кто вас такому научил? Да накажет вас небо!" Спрыгнув с крыши, мальчишки с хохотом пускаются наутек. Зазывала-певец возвращается на прежнее место. И снова – масанко, надрывное пение. "И рыдает багана…"
Распорядок жизни в эфиопской деревне жизни строго регламентирован. Среда и пятница – дни поста, когда есть разрешается только после полудня и только вегетерианскую пищу. Суббота – священный день отдыха, шаббат, и одновременно – базарный день. Люди, живущие в радиусе тридцати, а то и сорока километров, затемно стекаются по проселочным дорогам к рынку, запруженному повозками и скотом. Уже на дальних подступах слышатся мычание, блеянье, рев ослов, громкоголосица торговцев, попрошаек и чистильщиков обуви. На земле разложены товары: домотканая одежда, войлочные одеяла и накидки, глиняная посуда, плетеные корзины, травы, коренья, специи, тефф, сотовый мед, пряное масло "нитер киббэ", листья "гешо", из которых варят пиво, фрукты "тыринго" с дынной мякотью, обладающей цитрусовым вкусом. Каждый торгует чем может, даже если это шамма, которую носит он сам, или плошка, из которой он ест; не торговать нельзя.
Воскресенье – тоже день отдыха и, собственно, посещения церкви. К заутрене, как и к рынку, тянутся отовсюду. Начиная с четырех часов утра полутемное пространство под зонтичной соломенной крышей с навершием из семи страусиных яиц оглашается протяжным хоровым пением и женскими возгласами "ыль-ыль-ыль". Многие из прихожан сами принадлежат к "штату" церкви: певчие, ризничие, дьяконы, помощники дьяконов. В некоторых областях священнослужители составляют до десяти процентов сельского населения. Не зря в одном из поселков мальчишка-чистильщик, подбежавший к нам с привычным обращением ("мистер, мне нужны деньги, чтобы учиться на доктора"), неожиданно прибавил к своей легенде чистосердечное "ну, а если совсем ничего не получится, пойду в священники".
После церковной службы воскресный день, как правило, занимают судебные разбирательства. Мировой суд "аферсата" – любимое времяпрепровождение многих деревенских жителей. Присяжные собираются под каким-нибудь раскидистым деревом. Для обряда клятвоприношения полагается вырыть яму, завалить ее ветками и развести костер. Дальше все происходит согласно традиции и принципам римского права, изложенным в древней книге "Фэтхэ нэгэст" ("Законы царей"). На протяжении последних трехсот лет этот законодательный кодекс штудируется старейшинами с тем же пристрастием, с каким ортодоксальные евреи роются в подробностях Мишны и Гемары: за каждым пунктом стоит десяток подпунктов, а за каждым из них – сотня определений, уточнений и нюансов, о которых можно спорить до бесконечности. Поэтому нередко бывает, что до вердикта, который обычно сводится к небольшому штрафу, дело так и не доходит.
Помимо рынка, церкви и аферсаты сельский досуг вращается вокруг кофепития и кабаков "азмари бэт" – вроде того, в который Айелу водил нас на окраине Аддис-Абебы. Для столицы "азмари бэт" или "кынэ бэт" – скорее редкость, а для провинции – важная составляющая повседневной жизни. Здесь, как и в соседнем Сомали, издавна известном европейским путешественникам как "страна поэтов", к виршеслагательству относятся со всей серьезностью. Недаром освоение сложной техники кынэ и других поэтических форм (например, шестистиший "сылассе" и гимнов "мэлькээ", в которых воспеваются отдельные части тела святого) до недавнего времени составляло основу обучения в монастырских школах. В романе Хаддиса Алемайеху "Любовь до гроба" подробно описано восхождение Безабиха, одного из главных героев, по "поэтической лестнице": кочуя из одного "кынэ бэт" в другой, он проходит нелегкий путь от деревенского дьякона до учителя кынэ ("кынэ астемари") и, достигнув вершин мастерства, становится "мэри гэтами", что в этой табели о рангах, по-видимому, соответствует десятому дану в восточных единоборствах. Правда, кончается там все очень плохо, но на то он и романтический поэт, чтобы погибнуть в самом расцвете сил и т.д.
Кроме обычных трубадуров в Эфиопии до сих пор существуют потомственные "ночные певцы". Их называют "лалибэла" (не путать с городом Лалибэла, названным в честь средневекового царя-основателя). Лалибэлы-певцы принадлежат к так называемой "касте прокаженных". В данном случае речь идет не о болезни, а именно о кастовой принадлежности: лалибэла может быть абсолютно здоровым человеком, жить в достатке и благополучии. Но, как бы здоров и богат он ни был, по кастовому обычаю ему полагается выходить на улицу до восхода солнца и просить подаяния. Услышать песню лалибэлы под Новый год считается доброй приметой. Поэтому каждую осень лалибэлы наведываются в дома своих благодетелей, прославляя их в песнях.
Другая каста – "дурноглазые" (амхарцы называют дурной глаз "буда"). Человек, принадлежащий к этой касте, может быть полноправным членом общества, занимать высокий пост, пользоваться всеобщим уважением. Но если в один прекрасный день распространится слух о том, что кого-то сглазили, все претензии будут направлены к одному из "дурноглазых". Сельский совет устроит длительное публичное разбирательство с привлечением "экспертов по сглазу"; в конце концов, правосудие, скорее всего, окажется на стороне потерпевшего и от "буды" потребуют возместить убыток. Нередко к дурноглазым причисляют иудеев-фалаша и кузнецов. Почему иудеев, в общем, понятно: про них все сказано в "Славе царей". Но почему кузнецов? Толкователи снов и имен разводят руками.