Замок братьев Сенарега - Коган Анатолий Шнеерович 3 стр.


Галея входила в гавань. У причалов покачивались обшариваемые жадными очами морских разбойников каравеллы с косыми парусами, наосы - с прямыми. На полотнищах под реями - алых и синих, зеленых и желтых - белели генуэзские. кресты, грозили лапами венецианские львы, вздымали хищные клювы неведомо чьи орлы и грифы. Раздался последний удар черного барабана возле бака, заскрипели толстые якорные канаты. Корабль прибыл в славную Каффу[14], самый большой в ту пору черноморский город и порт.

- Лодка прибыла, святой отец, - со смирением молвил мессер Джироламо. - Позвольте вам помочь.

Но отец Руффино уже сам ловко спускался по веревочному трапу в ожидавшую его устланную ковром шлюпку.

5

Мессер Никколо Гандульфи, почтеннейший и старейший из тридцати нотариусов города Каффы, готовился закрыть свою крохотную контору. Сложил перья и кисти, поставил на аккуратную полочку в углу малые скляницы - для красных, черных и зеленых чернил. Рука привычно потянулась к подвешенному к поясу кошелю, пощупал - на месте ли. Денег в тот день набралось, впрочем, немного, дела шли из рук вон плохо. И лучшими, видно, им уже не стать. Для города, для всей генуэзской колонии, для всего Великого моря с осевшими вкруг него народами и племенами настали, пожалуй, самые тяжкие времена.

Мессер Никколо начал укладывать в старый, окованный медью сундучок из Гданьска бумагу. Укладывал тщательно, не спеша: бумага дорожала что ни год. Из отца в сына мужи почтенного и старинного генуэзского рода Гандульфи - нотариусы, вот уже двести лет появляются на деловых грамотах их имена. Были в Генуе, процветали в конце позапрошлого столетия в Пере, где прапращур Гуильельмо имел большую контору с десятью писцами. Потом ветвь Гандульфи перебралась в Каффу, где поначалу тоже была и в барышах, и в почете. Ныне он - последний в. роде - трудится в деревянной конуре, один. Честь, правда, при нем, но заработки - все хуже, кормиться в старой Каффе - все труднее. Злые агаряне, захватив окончательно проливы, затягивают на горле здешних генуэзских колоний мертвую петлю. Торги скудеют, богачи бегут в Италию, в город, везут все меньше хлеба, народ все более волнуется и мятется. Турок ждут сюда с кораблями и войском, и тогда старой Каффе - конец. Впрочем, даже издали, стягивая лишь убийственный шнурок на шее торговли, питающей Каффу через Босфор, султан способен предать этот город смерти.

Мессер Никколо уложил поверх стопки последний листок, по обыкновению подготовленный к следующей сделке. "In Dei nomine amen",[15] - была выведена первой строкой сакраментальная формула, начинавшая каждый акт. Делай дело, но помяни вначале всевышнего, и он подаст тебе помощь! Мессер Никколо аккуратно закрыл ларец, запер его бронзовым ключиком. Потом, вздохнув, положил в сумку любимейшее и писчее орудие - острый калам, самолично вырезанный из длинной камышинки, который он каждый вечер с наслаждением, любовно оттачивал. Сколько документов составил, сколько судеб запечатлел он этим каламом и теми, что поработали в прежние годы в его руках! Всякие были во все годы акты, не только о продаже и купле, наследовании и дарении, о найме на работу и в воинскую службу, об аренде кораблей, борделей, земельных участков, домов. Привыкшие ходить к нотариусу чаще, чем к священнику, благоговевшие перед торжественным действом, совершаемым долгополым жрецом Меркурия, жители Каффы, как и самой Генуи, тащились к нему по самым невероятным поводам. Шли, пьяные, лобызаясь и плача, скрепить на бумаге вечную дружбу. Приводили соседа: пусть приложит руку к акту о том, что не таит на заказчика грамоты зла. Скрепляли печатью и подписями свидетельства о вещих снах, о привидевшемся наяву нечистом или призраке. А один, не мудрствуя, приволок супругу: бедная женщина, в присутствии двух нотариусов и трех свидетелей, должна была клятвенно заверить, что "создание, носимое ею во чреве", действительно прижито с мужем. Отказывать таким необычным клиентам нотариус не имел права.

Лавка приведена в порядок; осталось сложить в потрепанную, но еще крепкую кожаную сумку большую печать дома Гандульфи, как именовал порой, согрешая гордыней, свое заведение мессер Никколо. Старинная печать и честь - вот, в сущности, все достояние старого итальянца из Каффы. Нотариус ведь - исповедник купца, поэтому чистая совесть - его капитал, корабль и склад, его товар и все его имущество. Иные приумножали его серебром и златом; зная тайны тысячных сделок, заключавшихся в городе, а чрез ведущие в Каффу пути - во всем мире, обретая с годами в делах драгоценный опыт, иные нотариусы начинали обращать это знание в дукаты, давая торговым гостям советы, участвуя сами в операциях негоциантов и менял. Мессер Никколо всегда этого сторонился, превыше всего храня, вместе с дедовской печатью, фамильную честь. Это богатство он сберег. Кому его, однако, передать, когда не станет в руке твердости и для того, чтобы очинить тростниковый калам? Десять лет назад он привел сюда сына, смышленого и грамотного, бойкого юношу. Бойкого, пожалуй, чересчур. Через три месяца, когда отцу пришлось отлучиться к больному клиенту в Солдайю[16], наследник отцовой чести пытался подделать извлеченный из старой фильзы[17] документ. За такое, на первый раз, полагался бич, на второй - костер. Отец еще не успел вернуться, когда малоопытный мошенник был изобличен и консульские аргузии[18] уволокли юного висельника в каталажку. В ту же ночь, однако, сын сбежал и не подавал о себе более вестей. По одним слухам юный Гандульфи, покинув родимый город на португальской галее, продолжал на ней служить и вышел в большие капитаны. По другим - стал пушкарем, нанялся в войско султана Мухаммеда и отличился при штурме Царя - города. По третьим, разбойничал в Калабрии, где и был повешен.

- Джироламо, Джироламо! - подумал старый нотариус, поворачивая ключ в замке. - Где ты теперь, сынок?

- Не вы ли, - раздался над ухом старика мощный голос, - не вы ли есть почтеннейший и благородный синьор Никколо Гандульфи, старшина цеха нотариусов города Каффы?

- Это я, - еще думая о своем, обернулся мессер Никколо. Перед ним стоял высокий молодец в богатом платье, в роскошном плаще из редкого синего бархата, с прямым узким мечом у пояса, украшенного литыми золотыми бляхами. На черных кудрях молодого барона или графа красовалась изящная флорентийская шапочка с длинными алыми кистями, небрежно ниспадающими на плечо.

- Обомлевший, лишенный речи мессер Никколо долгие мгновения ощупывал взором, как слепец руками, чужое и близкое, странно близкое лицо незнакомца, прежде чем уразумел, наконец, что это его собственный сын Джироламо. И раскрыл перед блудным отпрыском всепрощающие отцовские объятия. Но, обняв скитальца, со страхом вспомнил: Джироламо ушел из Каффы преступником. Прошло десять лет, но такое здесь не прощают, Джироламо могут схватить!

Поняв смятение старика, молодец расхохотался.

- Все в порядке, синьор отец, - весело заверил вернувшийся - Никто не посмеет напомнить мне прошлое, ни в этом городе, ни в других.

Одной рукой схватив отцову сумку, другой - поддерживая старика, мессер Джироламо бережно повел его к их маленькому дому, белевшему невдалеке, у городского фонтана.

"Может, и не достиг он всего праведным путем, - думал старый честный нотариус, - но сын он хороший: все - таки возвратился! "In Dei nomine amen", - прошептал он с благодарностью слова, которые столько лет писал на купчих и договорах.

6

Отец Руффино, доминиканец, не тратил напрасно дни, проведенные в Каффе. Однако на исходе первой недели, спрашивая себя: "Фра Руффо, доволен ли ты собой.", аббат, как всегда, ответствовал: нет и нет!

Сегодня состоялась беседа со светлейшим консулом Дамиано ди Леони. Консул недавно принял должность, но и ранее подолгу живал в Каффе и досконально знал местные дела. Однако смысл происходивших в мире перемен явно ускользал от сиятельного и благородного капитанеуса всего Великого моря[19].

- Вы, наверно, знаете, отец мой, - говорил синьор ди Леони, - что султан собирается оставить в покое Перу. Он снял уже половину больших орудий, держащих под прицелом Босфор, дабы все поняли, что путь сквозь него свободен.

Эти слухи до меня дошли, ваша светлость, - ответствовал отец Руффино. - Но очевидцы утверждают, что Пера уже захвачена. Что касается морского пути... Ведь вам самим, сиятельный синьор, пришлось ехать сюда из Генуи через Молдавию, и только в Монте-Кастро ваша милость изволила взойти на корабль.

- Да, я избрал для верности этот путь, - признал ди Леони. Но мы недаром получили от святейшего отца известную вам субсидию на войско. Бургундский герцог готовится выступить, властители Хиоса - тоже.

- Республика святого Георгия, - напомнил аббат, - еще в марте заключила с Большим турком[20] не очень почетный мир.

- Три тысячи золотых в год, - заметил ди Леони - не деньги для державы. - Зато это дань. Признание подчинения, - напомнил аббат.

Консул, однако, никак не хотел спускаться на грешную землю; он продолжал рассуждать о будущих союзах и крестовых походах против неверных, о планах короля Матьяша, арагонцев и французов, о восстании, якобы готовящемся во вчерашней Византии. И монах не прекословил, зная, каков толк от возражений обычным в то время бредням благодушных и пусторечивых христианских вождей.

Отец Руффино не рассказывал в этом городе о том, что побывал не так давно в покоренном Константинополе. Аббат встречался там с патриархом. Георгий Сколариос после взятия города был возведен в свой высокий сан самим султаном Мухаммедом. Аббат видел вокруг города, вдоль проливов нетронутые османами, процветающие, как прежде, десятки монастырей с тысячами монахов, поднимался на золотящуюся куполами священную гору Атос. Вежливо слушая консула Каффы, монах вспоминал также свои встречи с людьми, доселе называемыми в Царь - городе архонтами - потомками великих византийских семейств. С Росетти и Ласкарисами, Аргиропулосами и Дуками, Скарлати, Хониатами, Критопулосами. Слушал льстивые речи о новом, иноверном царе, вникал в запутанный хаос интриг вокруг сераля и патриаршего дома - как было вокруг дворца прежних базилеев. Нет, не эти возглавят восстание, о котором говорит ди Леони! Сгибая хребты, они, напротив, каждый день учат покорности туркам христианский свой народ.

Пускай ди Леони, в своем обреченном городе, предается надеждам. Случится то, что предвидели уже стратеги курии, в чем убедился сам фра Руффино, посланец церкви. Турок никогда уже не удастся вытеснить обратно, в Азию; они останутся и двинутся дальше. Эта сала в Европе теперь - главная, с ней придется долго бок о бок жить и есть свой хлеб. Значит, пора научиться с силою этой ладить и, насколько возможно, извлекать из нее для дела церкви пользу. Церковники вчерашнего Константинополя поняли уже это, стараются на султана опереться. Вырвать такую могучую опору из - под еретической восточной церкви, обратить ее в подспорье истинной, римской веры - это ли не подвиг, достойный апостольского величия!

Эти мысли кружили в голове отца Руффино, когда он, смиренно потупив очи, шагал по городу рядом с принципиалом здешнего бернардинского монастыря. Фра Сорлеоне, бернардинец, показал гостю главное в городе: храмы, гавань с верфями, рынки, меж коими - известный во всем мире невольничий базар с огромной каменной темницей. Увидел аббат и арсенал - полупустой, и новые боевые галеры - недостроенные, покинутые. И попросил собрата провести его по всему поясу городских укреплений, с моря выглядевших такими неприступными и грозными.

Вблизи путешественнику предстала иная картина. Аббат увидел в стенах трещины, осыпи. Нигде - ни признака начинающихся работ. Куда девалась полновесная субсидия, дарованная святейшим отцом на защиту Каффы? Растеклась ли уже по сундукам и кошелям чиновников, или дело было в обычной нерасторопности здешней власти?

Поднялись по расшатанным ступенькам на высокую башню близ северных ворот, над дорогой к Солхату и степному Крыму. Фра Сорлеоне принялся рассказывать о том, при каком консуле воздвигнута старая вежа, какие связаны с ней предания. Отец Руффино не слушал, думая по - прежнему о своем. Сизые дали перед пронзительным взором монаха распахивались великаньими занавесами, открывая лежащие за ними страны - мировые подмостки, на которых свершалась безостановочная трагедия человечества. И сам он, и орден, снарядивший его в дорогу, еще сыграют во вселенском этом действе достойную роль.

Аббат обратил взоры к городу, который, как знали уже мудрые клирики Рима, все равно должен пасть. Но Каффа еще жила, и отец Руффино, пастырь деятельный времени в нем не терял, как и в других городах, где доводилось ему бывать. Как везде, аббат провел эти дни в трудах сеятеля, а там, где сеял святой отец, всегда созревала пышная жатва. Проходило положенное время после незаметного отъезда отца Руффино, и загорались храмы еретических, не согласных с Римом церквей, и возжигались костры. Толпы разъяренных фанатиков, убивая и разрушая, прокатывались по улицам, и новые, жесточайшие к смутьянам законы и меры принимали послушные истинной церкви правители. Отец Руффино по - своему делал добро; "человеку должно быть всегда плохо, чтобы чаще прибегал к господу", - любил он повторять. В старой Каффе до сих пор, свободно исповедуя иноверье и ересь, обитали армяне, православные славяне, иудеи, мусульмане. Близок день, и взойдут огненные всходы над оставленными ревностным слугою божьим в этом городе семенами. Благие всходы истинного рвения и веры.

И аббат, взвесив сделанное, спокойно обратил взор к северо - западу.

Там, у устья великой, пустынной ныне реки лежит главная цель его сегодняшних устремлений. Там сходятся великие вселенские дороги: и старый путь от норманнов ко грекам, через Белую Русь и Дикое ныне Поле, и новый - из Германии в Польшу и далее, через Орду в Китай. Мудрые клирики Рима верят: будущее - за этим покамест еще неприметным, хранимым господом уголком. Там, защищенный от осман молдавским Монте-Кастро и захваченной венграми Килией, за широкой спиной правоверной Польши и Литвы вырастет новый оплот Рима, способный заменить старые итальянские крепости на Понте. Оттуда святые посланцы веры миссионеры и воины - со временем двинутся на север и восток, расширяя владения единственно истинного, латинского креста.

Отец Руффино с надеждою глубоко вдохнул ласковый ветер приморской весны.

В Каффе для этого, правда, придется еще задержаться. Пока здешние мастера приготовят заказанные им для Леричей арбалеты и дротики к ним, аркебузы и пули, порох и стрелы.

7

Кони неспешно ступали вдоль морского берега самой природою сотворенным шляхом, где не кончилась еще полоса морского песка и не встали во весь рост могучие травы Поля - исполинская тырса. Левее проехать было почти невозможно: густой, словно шерсть нечесаного верблюда, терновник быстро обдерет в кровь коня и всадника. Но вот бывалый вожак отряда, по видимым одному ему признакам, замечает другую тропу и смело сворачивает в степь. За ним гуськом тянутся остальные. Гортанный вскрик - и кони брошены в намет, и степные люди, невидимые в травах, в безумной скачке мчатся от моря прочь. Только пляшут, выдавая их движение, верхушки тонконога и житняка, пырея и костра. Да играют, догоняя, вороны, охочие, как и степные люди, до добычи. Новый короткий приказ - и отряд опять едет шагом, избегая заросших колючкою буераков, обходя высокие курганы. Не дай аллах, увидят лихие люди, сильные числом, налетят. И всадники из хищников сами превратятся в дичь, такую же, как дикие кони Поля, как лани его и гуси.

Шайтан - мурза эту степь знал, как свой молитвенный коврик. Привычно запутывая следы, он то уводил свой маленький чамбул от моря, то вновь приводил на тропы, откуда был виден нетускнеющий синий простор. За ним тянулись два десятка татарских воинов - лучших в Шайтановом юрте. Порою рядом с мурзой, порою следом на рослом вороном ехал молдаванин в гуджумане набекрень.

- Все - таки, Тудор - кардаш[21], - с сожалением промолвил вожак, когда сотник снова поравнялся с ним, - все - таки, если бы ты убил меня тогда, у реки, я больше бы тебя уважал.

Шайтан - мурза имел в виду первое их знакомство, когда белгородский воин настиг его выше лимана, у переправы через Днестр. Татарин предложил сотнику сразиться один на один. Тудор выбил у него тогда из рук саблю, отнял в пешей схватке нож, скрутил в жесткой траве арканом. Но пощадил, а месяц спустя - и вовсе отпустил.

Какая польза была бы от этого мне? - шутливо отвечал сотник. - Лучше немного меньше уважения от живого мурзы, чем немного больше - от мертвого.

- Почему хотя бы не продал? - не унимался Шайтан, получивший носимое им с гордостью прозвище за дьявольскую хитрость. - Разве я, - он потряс в воздухе жилистыми руками, - разве я негодный товар?

- Ты не товар, Шайтан - кардаш, - нахмурился Тудор.

- О аллах! Это и есть та мудрость, которую ты при вез в седельной сумке из дальних стран, от франкских рыцарей - своих побратимов? Та мудрость, которая держит тебя в бедности, среди таких же нищих, как твой кардаш - мурза? Разве не знал ты, что татарин душа без веры, что татарин не понимает добра?

Шайтан, конечно, лукавил, мурза понимал и помнил добро. Жестокий и хищный, он не помнил, напротив, зла, естественного в его представлении дара встречного. Добро, зато, было подарком редким, заслуживающим удивления; забыть его - потерять всякую память. Шайтан шутил, говоря и о собственной бедности; Тудор - кардаш, гостя у друга, видел неисчислимые табуны коней, отары овец, верблюдов. Глава сильного и воинственного татарского рода, Шайтан - мурза был вездесущ в Поле и не признавал для себя границ. Чужие стада, золото, платье, толпы белого и смуглого, христианского и при случае мусульманского ясыря постоянно пополняли прибытки Тудорова знакомца.

- Продай меня - разбогатеешь, - усмехнулся сотник.

- И продам, - оскалил зубы веселый степной хищник - Но только так, как велишь ты сам. Не будь того - разве могу я продать кунака? Разве я собака, напавшая на слепца? - Шайтан - мурза даже плюнул в сердцах.

- Сколько же ты за меня возьмешь, брат? - продолжал поддразнивать татарина Тудор. - Как за королевского ясыря? Или за московского? - Королевский ясырь - из подданных польского короля - ценился дороже: слыл "нехитрым". За московского же - с Великой Руси - давали меньше: московские люди слыли "хитрыми", так как были непокорны и склонны к побегу.

- Сложу вместе цену двух таких ясырей, - ответил мурза - За славного батура менее двойной цены назначать - себя позорить, его поимщика. Цена должна быть большой, - добавил Шайтан серьезно, - чтобы неладного не учуяли франки.

Назад Дальше