Из окна была видна улица.
Господи! Господи! Как же он тогда торопился, в двадцать девятом, в середине лета, когда на дачу в Маоэршань прибыл нарочный с запиской от Мишки. Вон она, записка, сложенная, до сих пор лежит на дне коробочки под пулей и медвежьим когтем.
Как он боялся не успеть!
Тогда из Советского Союза от голода побежали люди, крестьяне. Известия об этом приходили часто, и ему, в то время сотруднику Беженского комитета, приходилось принимать участие в их судьбах. Приходилось спорить с китайскими властями, которые не всегда позволяли советским остаться в Маньчжурии. Приходилось бороться за каждого.
Он вернулся к столу и потянулся к записке, но его рука остановилась, и он взял пулю. А Мишкину записку он помнил наизусть. Александр Петрович вздохнул и потёр лоб.
"уважаемый ляксандер Петрович пишит к тебе раб божий Михаил спаси и помоги Петрович вся надёжа на тебе достал Кешка сучий потрох…"
"…сучий потрох… – повторил Александр Петрович, – Кешка, сучий потрох…" Крутились в его голове Мишкины слова: "Сначала он стрелял в меня, а потом достал Мишку!"
Тогда в Харбине он сел на скорый маньчжурский экспресс и через несколько часов уже был в Цицикаре, там пересел в авто цицикарского отделения Беженского комитета, но смог доехать только до Нуньцзяня, это две трети пути до Сахаляна, и машина на ухабах маньчжурского бездорожья просто не выдержала. В Сахалян добрался к концу следующего дня и сразу выяснил, что его телеграмма никому не была вручена. Местный доброволец, которого он единственного застал в отделении комитета, развёл руками и ничего не объяснил. Он готов был его за это убить. Всю партию беженцев, несколько семей, почти сорок человек со стариками и детьми, накануне вечером китайцы посадили на баржу и оттранспортировали в Благовещенск.
"Не успел!"
Он вспомнил, как от безысходности он попросил добровольца проводить его к тому месту, где беженцы ночевали, и в стене пустого дровяного склада обнаружил наполовину вбитой вот эту пулю. Он увидел её не сразу и даже не сразу обратил на неё внимание, когда увидел эту странность – между брёвнами в пакле на уровне брючного пояса наполовину торчала пуля. Он тогда ещё спросил у добровольца, мол, как китайцы вели себя с беженцами. Доброволец удивился и не знал, что сказать, и тогда до Александра Петровича дошло: китайцы почти не пользовались мосинскими трехлинейками, полиция ходила с браунингами, а из бревна торчала русская пуля калибра 7,62! И он понял, что это был "привет" от Мишки и от Кешки – его пуля. Он взял берёзовую полешку и справа и слева стал тихонько подбивать и расшатывать её. Доброволец с удивлением смотрел, и, когда он её вытащил, видя глаза добровольца, сказал, что, мол, пусть это будет "доказательством", и больше не стал ничего объяснять. Доброволец пожал плечами и повёл его устраиваться в гостиницу. Александр Петрович до сих пор помнил, как он напился в ту ночь.
"Не успел!"
Он положил пулю на подоконник рядом с пепельницей, и она покатилась, он щёлкнул её по носу, и она завертелась, постепенно замедляясь, и тогда он её подщёлкивал; пуля была длинная, хищная, за много лет обтёртая его пальцами до медного блеска. Она вращалась, замедляла вращение, и он её подщёлкивал и подщёлкивал, и ему стало казаться, что под ней не белый, крашенный масляной краской подоконник, а серые доски, и на этих досках вращается не блестящая медная пуля, а тусклая серая ручная граната без кольца… Он почувствовал, что болят ноги, отошёл от окна, спрятал пулю в коробочку, коробочку положил в ящик стола, закрыл кабинет, вышел из здания и пошёл домой. Тяжёлую палку, на которую он опирался, он не любил, но не мог выбросить, потому что это был подарок Асакусы, который он сделал Адельбергу перед тем, как уехать из Харбина на два года, но красивая – вишнёвая с перламутровой инкрустацией.
На Большом проспекте на него налетел лет тридцати плотненький человек небольшого роста в нелепо сидящей шляпе, извинился, и Адельбергу показалось, что он спрятался за его спиной.
Не доходя до угла, Александр Петрович в недоумении остановился, он увидел, что по Разъезжей поднимается Коити Кэндзи и, не заметив его, переходит через Большой проспект. И Анна дома сказала странную вещь, она случайно подошла на веранде к окну, и ей показалось, что на тротуаре на противоположной стороне улицы стоит японец – Костя.
После того как Соловьёв довел японца до его гостиницы, он оставил там Ванятку и поехал на базу. Примерно к половине восьмого вечера собралась свободная часть группы, и Степан стал слушать доклады.
Доклады показали, что обстановка вокруг жандармерии и миссии обычная и за четыре недели, пока Степан с группой находится в городе, не изменилась; люди приходят, уходят, нет ничего похожего на подготовку к эвакуации или уничтожению документов. Ситуация вокруг БРЭМ была более нервозная, больше людей стали приходить и уходить, среди них часто мелькают Родзаевский, генерал Власьевский, Михаил Матковский, Адельберг и другие руководители.
– Что по Енисею?
– Всё как обычно, в восемнадцать пятнадцать он вышел из конторы, сел в автобус и приехал к Чурину, там вышел и пешком пошёл домой.
– Кто пасет его до дома?
– Матея и Володя Чжан.
– Матею надо заменить! – сказал он и добавил: – Он слишком большой и заметный… Когда им сниматься?
– Если, как обычно, то к десяти, к комендантскому часу…
Степан отпустил людей, прогнал Ванятку, который вернулся и всё пытался вставиться с чем-то своим, и остался один.
"Какой сегодня богатый день! – подумал он. – 6 августа… Енисей намотал новую связь, явно какой-то сотрудник миссии… Кто это? И видимо, приехал в Харбин не так давно! Ходил по городу с разинутым ртом… Что он делал у дома Адельберга и на Диагональной у саманного флигеля, что там у него… И в особняке на Гиринской! Что у них на Гиринской? Он и Асакуса провели там полтора часа!"
Вернулись Матея и Чжан.
– Что так долго?
Матея со стоном содрал с себя мокрую на спине и груди рубаху.
– Чёртов климат, вроде уже ночь и река рядом, а духотища!..
– Ладно мне про климат, ты дело говори – что так долго?
Матея передохнул, отхлебнул тёплого чаю и сел.
– Долго, говоришь? А загулял наш подопечный!
– Как это? Напился, что ли?
– Да нет! Не по-нашему загулял…
– Не тяни…
– Встретился с девушкой, ждал её у телефонной станции, городской, и пошёл провожать, а потом ещё час у неё сидел… или лежал, не знаю, только вышел: то улыбался, то хмурился…
– Где, говоришь, ждал, у городской телефонной станции? Здесь, в центре?
– Да, минут двадцать у афишной тумбы отсвечивал!
– А дальше?
– А я же и говорю, девушку провожал, красивую, или женщину – молодую…
– А куда?
– А дай карту!
Степан вытащил карту, и Матея сразу ткнул пальцем:
– Вот!
– Мацзягоу! Частный дом?
– Да, с садиком.
– И чё, она там одна живёт?
– Судя по тому, что в окнах не было света, а когда они вошли, свет появился, – одна!
– Плохая светомаскировка?
– Щели в палец!
– И долго свет горел или сразу потух?
– Вовсе не потух!
– О, мастера!
– И Бога не боятся!
– Ладно, пошутили. А как добирались?
– А пёхом, вроде прогулки!
– А обратно?
– На рикше.
– А вы?
– Тоже на рикше!
– Что же это ты, коммунист, ё-п-пую ма… на живых людях катаешься?
Матея поёжился:
– А ты, Фёдорыч, рассуди, не пешком же бежать, и машину не возьмешь…
– Да, с нашими деньгами… – неожиданно вставил молчавший до этого Володя Чжан.
– И это правда, и – то обгони, то отстань, как шофёру объяснить? Потому и взяли, и китайцу дали заработать, глядишь, всю семью будет неделю кормить…
"День!" Степан вспомнил сказанное Саньгэ.
– Ладно! Идите отдыхать, завтра подъём в семь, позавтракаем и расставимся. Ты, Матея, будешь со мной!
Сорокин захлопнул дверь, закрыл все замки, включил свет в коридоре и в комнате и с облегчением снял пиджак. Осмотрел шляпу – по тулье она была серая и мокрая от пота.
– Когда же привыкну? – спросил он сам себя.
Крошечная прихожая без двери переходила в крошечную комнатку с одним окном. Сорокин зажёг примус.
"Щас бы водки, но…"
Он глянул на себя в зеркало и остался доволен: "А для сорока пяти выгляжу неплохо! Всё-таки пить – вредно! Что правда – то правда!"
Пока закипал чайник, он подошёл, включил приёмник и стал крутить настройку, – сквозь скрип, шипение и свист он услышал английскую речь.
"К чёрту эту "Отчизну"! – механически подумал он. – Рабочий день закончился!" И через шум чайника стал вслушиваться в голос диктора.
Голос то удалялся, то приближался:
"Шестнадцать часов назад американский самолет сбросил на важную японскую военную базу…" Загремела, подпрыгивая, крышка на чайнике, и Сорокин прослушал, на какую базу:
"…острова Хонсю, бомбу…"
– Чёрт возьми.
Сорокин шагнул к примусу, схватился за крышку и обжёгся, одним движением укрутил в примусе огонь и дальше слушал уже не отрываясь:
"…которая обладает большей разрушительной силой… чем двадцать тысяч тонн взрывчатых веществ. Эта бомба обладает разрушительной силой, в две тысячи раз превосходящей разрушительную силу английской бомбы "Грэнд Слоэм", которая является самой крупной бомбой, когда-либо использованной в истории войны. До 1939 года ученые считали теоретически возможным использовать атомную энергию. Но никто не знал практического метода осуществления этого. К 1942 году, однако, мы узнали, что немцы лихорадочно работают в поисках способа использования атомной энергии в дополнение к другим орудиям войны, с помощью которых они надеялись закабалить весь мир. Но они не добились успеха".
– Они хотят сказать, что это конец войне?
Он забыл про чайник и желание напиться чаю и свалиться спать, схватил шляпу и выбежал на улицу, об этой своей догадке надо было с кем-нибудь….
Дверь конспиративной квартиры Родзаевского была только прикрыта. Подходя к дому с небольшим садом, он удивился, когда увидел, что свет просвечивает во всех окнах через плохо подогнанную светомаскировку. Обычно Родзаевский, чтобы никто не мешал, работал здесь, но для Сорокина это укромное место было всегда открыто. Михаил Капитонович подошёл вплотную к двери и прислушался. К своему удивлению, он услышал храп, секунду постоял и толкнул дверь. Это было удивительно, но свет горел даже в сенях, а храп стал слышен сильнее.
– Раз храпит, значит – живой! – прошептал Сорокин и ногой толкнул дверь в комнату.
Для работы у Родзаевского была предназначена следующая комната, с окном в сад, маленькая, там у него стоял письменный стол, этажерка с книгами и газетами, печатная машинка и кресло, и во всем доме только в ней Родзаевский зажигал настольную лампу около "ундервуда". Сейчас перед Сорокиным открылась необычная картина: в большой проходной комнате на круглом обеденном столе были разбросаны разрезанные на четвертушки машинописные листы: Родзаевский всегда сначала писал на четвертушках, а потом уже перепечатывал на машинке или отдавал машинистке. На самом краю, так что Сорокину захотелось подхватить, стояла бутылка скотча. Родзаевский на спине лежал на диване, его правая рука свисала, и под ней лежал пустой гранёный стакан.
Михаил Капитонович прошёл мимо дивана и приоткрыл дверь в маленькую комнату, там тоже горел свет, в пепельнице были окурки, а в "ундервуде" вставлен лист и наполовину прокручен через валик, но он был чист. "Неужели не смог напечатать ни слова?" Он подошёл и увидел, что на листе действительно не было напечатано ни одной буквы.
Сорокин вернулся и глянул на бутылку, она была отпита, но не больше чем на полстакана. Он заглянул в кухню, там всё было, как всегда, чисто прибрано, аккуратно расставлено, и складывалось впечатление, что Родзаевский туда даже не заходил.
Родзаевский храпел громко и с захлёбом.
"Ещё подавишься или язык проглотишь!" – подумал Сорокин и перевернул щуплого Родзаевского на бок, лицом к стене. Константин поёжился, поджал руки и смолк, только пошевелил губами, как будто бы обнюхивал себя под носом.
Михаил Капитонович подошёл к столу, отодвинул от края бутылку, заткнул её пробкой, потом вернулся к дивану, поднял стакан и отнёс его в кухню, вернулся и от греха унес туда и бутылку.
– Что же это ты, Костя, так напился, ты же не пьёшь? Что же это тебя так сподвигнуло? Надо же, падла, такая новость, а ты надрался, и даже обсудить не с кем! – Он сел к столу, перед ним лежало с десяток исписанных четвертушек, он взял ближний листок, на нём был ровным, красивым почерком с чистым левым полем написан текст. Сорокину совсем не хотелось ничего читать, он положил листок обратно и увидел, что тот пронумерован, – номер был 25-й.
"Так! – подумал он. – А что первый?"
Он пошевелил другие листки и увидел 3-й, 7-й…
– Ага, вот и первый!
Первый листок оглушил его:
"Вождю народов,
Председателю Совета народных комиссаров СССР,
Генералиссимусу Красной армии
Иосифу Виссарионовичу Сталину…"
На этом текст не заканчивался, начало было написано с каллиграфическим нажимом, ярко и сочно, Сорокин хорошо знал почерк Константина. Он повертел листок, оборотная сторона была чистая, а под обращением к "Вождю народов…" следовало:
"Каждый рабочий, каждый колхозник может обратиться с письмом к Вождю русского народа – Вождю народов Советского Союза – товарищу И.В. Сталину. Может быть, это будет позволено и мне, российскому эмигранту, 20 лет своей жизни убившему на борьбу, казавшуюся мне и тем, кто шёл за мной, борьбой за ос…"
Сорокин бросил листок и тут же взял его. Родзаевский тихо посапывал и иногда вздрагивал, как вздрагивает лошадь на лугу, когда её бока одолевают оводы.
"…освобождение и возрождение нашей Родины – России". Первый листок закончился, Сорокин посмотрел на другие и увидел номер 2, на нём так же каллиграфически сочно было выведено:
"Бог, Нация и Труд"
Сквозь нежирные зачеркивания Сорокин разобрал: "…я хочу объяснить мотивы… и деятельности так называемого Российского фашистского союза и найти понимание мучительной драмы российской эмиграции… В среде студенчества Харбинского юридического факультета, на который я поступил в 1925 году, нашёл я группу активистов Русской фашистской организации и…"
"Неужели списочек предложит?" Эта мысль заставила Сорокина сосредоточиться, и он стал раскладывать листки по номерам, их оказалось больше сорока. Михаил Капитонович сложил их стопкой и принялся читать: "…и без колебаний, порвав с семьей, оставшейся на советском берегу, вступил в ряды этой организации, чтобы бороться с коммунизмом, как мне казалось, за грядущее будущее величие и славу России!.."
– Ах ты ж борец!!!
"…В коммунизме для нас неприемлем тогда был интернационализм, понимаемый как презрение к России и русским, отрицание русского народа, естественно-научный и исторический материализм, объявляющий религию как опиум для народа.
Нашим лозунгом мы избрали слова "Бог, Нация, Труд", определив тем самым свою идеологию как сочетание религии с национализмом и признанием ценности труда, умственного и физического…"
– Тоже мне граф Уваров – "Православие, Самодержавие, Народность", "Бог, Царь и Отечество"!
"…Мы выдумали образ будущей – новой России, в которой не будет эксплуатации человека ни человеком, ни государством: ни капиталистов, ни коммунистов. "Не назад к капитализму, а вперёд к фашизму", – кричали мы, вкладывая в слово "фашизм" совершенно произвольное толкование, не имеющее ничего общего ни с итальянским фашизмом, ни с германским национал-социализмом…"
– Интересно! А чьи же портреты у тебя висят? В кабинете! Над столом! Разве Чайковского? Или протопопа Аввакума? – Михаил Капитонович поджал губы и покачал головой.
"…В основу нашей программы мы поместили идеал свободно выбранных советов, опирающихся на объединение всего народонаселения в профессиональные и производственные национальные союзы. В своей книге "Государство российской нации", в 1941 году, я попытался набросать конкретный план этой утопической Новой России, как мы её себе представляли: Национальные Советы и ведущая Национальная партия. Мы не замечали тогда, что функции национальной партии в настоящее время в России, ставшей СССР, осуществляет ВКП(б) и что Советы по мере роста новой молодой русской интеллигенции становятся всё более и более национальными, так что мифическое "Государство российской нации" и есть, в сущности, Союз Советских Социалистических Республик…"
Сорокин почувствовал, как жар приливает к его лбу. Это было очень легко – взять бутылку и грохнуть ею по башке своего друга Кости Родзаевского, но сил не было.
– Ты ж подлец! Чего придумал – покаянную писать! Показать эту цидулю твоим соратникам, и тогда не надо будет портить сосуд с уважаемым напитком – мне! – шептал Сорокин, ему мучительно захотелось дойти до кухни, налить стакан и выпить его, как раньше, махом. "Нет, – подумал он, – не буду! Надо трезвым увидать, чем это всё закончится!"
"…Лишённые правильной информации и дезинформированные со всех сторон, мы не замечали, что в СССР шла не эволюция, не сдвиги, а более глубокий и жизненный процесс – процесс углубления революции, включавший в себя все лучшие стремления человеческого естества. Не замечали мы, что этот органический и стихийный процесс тесно связан с гением И.В. Сталина, с организованной ролью Сталинской партии, с усиливающимся значением Российской Красной армии…"
"Что, что, что? "Лишённый правильной информации?.." А кто людишек гонял на ту сторону, на смерть, за информацией, между прочим! А кто участвовал в допросах арестованной красной агентуры?.. "Лишённый правильной информации!!!" Сорокин не заметил, что читает уже листок под номером 10.
"…Религия, когда-то использовавшаяся господствующими классами, после уничтожения этих классов обрела свой первохристианский основной смысл – стала религией трудящегося народа. Православная церковь неизбежно должна была примириться с Советским государством, сделавшимся оплотом организованной жизни трудящегося и верующего русского народа, и заключить крепкий союз церкви и государства. А мы как раз и боролись не за католическое подчинение государства церкви, а за подобный свободный союз и за возглавление нашей церкви соборно избранным патриархом, что и осуществилось при Сталине в 1945 году…"
– Это – да! Это мы все сильно удивились!.. – прошептал Михаил Капитонович.
"Нас смущал еврейский вопрос…"
– Это я помню, ещё когда готовились ворваться в консульство СССР в двадцать девятом… полночи говорили о еврейском вопросе…