Хроника времен Карла IX - Проспер Мериме 2 стр.


Наконец, убийство Колиньи, имевшее место за два дня до Варфоломеевской ночи, не является ли самым решительным опровержением догадок о подготовленном заговоре? С какой стати убивать главу протестантов перед всеобщим избиением протестантской массы? Разве это не явилось лучшим средством испугать и насторожить гугенотов?

Мне известно, что некоторые авторы приписывают покушение на особу адмирала единоличной воле герцога Гиза. Вместе с тем общественное мнение обвиняло в этом преступлении самого короля, а тот факт, что убийца получил награду из королевских рук, для меня является аргументом против существования заговора. И в самом деле, если бы заговор был налицо, то Гиз был бы его непременным участником, а раз так, то почему не отложить на два дня семейную месть, родовые счеты, чтобы сделать эту месть еще более неизбежной? С какой стати ставить под угрозу неудачи все предприятие только ради удовольствия на два дня ускорить смерть врага?

В итоге все это, на мой взгляд, служит доказательством, что массовое избиение не было результатом королевского заговора против части нации. Варфоломеевская ночь представляется мне этапом гражданской войны, которую нельзя было предотвратить и которая разразилась стихийно.

Попытаюсь, насколько хватит моих скромных сил, объяснить эту задачу.

Колиньи трижды договаривался со своим государем, как равная власть с равной властью: этого одного было достаточно, чтобы разжечь ненависть. По смерти Жанны д'Альбре оба молодых принца - и король Наваррский, и принц Конде - были еще слишком юны, и потому на самом деле Колиньи был единоличным главою реформатской партии. После его смерти принцы, находясь во вражеском стане, попали в положение пленных и целиком зависели от королевского благовоззрения. Итак, достаточно было смерти Колиньи, и только одного Колиньи, чтобы власть Карла IX была обеспечена с достаточной полнотой. Он, быть может, не забыл изречения герцога Альбы: " Голова семги стоит все-таки дороже, чем десять тысяч лягушек ".

Но если бы одним ударом король освободился сразу и от адмирала, и от герцога Гиза, то очевидно, что он стал бы неограниченным властителем.

Ход его решений был бы таков: поручить или, по крайней мере, приписать убийство адмирала герцогу Гизу, затем объявить преследование этого принца, как убийцы, декларировать, что король готов предоставить гугенотам право мести. Ведь известно, что герцог Гиз, виновный или нет в Морвелевском покушении , со стремительной поспешностью бежал из Парижа и что реформаты, которым король оказывал лицемерное покровительство, разразились громовыми угрозами против принца Лотарингского дома.

Население Парижа в тот век было яростно фанатичным. Горожане, вооруженные и организованные, представляли собой нечто похожее на национальную гвардию; они по первому удару набата могли выступить в бой с оружием.

И насколько герцог Гиз был любим парижанами, чтившими память его отца и собственные его доблести, настолько гугеноты, дважды осаждавшие их город, были им ненавистны. Некоторые поблажки, которыми гугеноты пользовались при дворе, когда королевская сестра вышла замуж за протестантского принца, удвоили гордость гугенотов и ненависть к ним парижан. Одним словом, довольно было кому-либо возглавить этих фанатиков и коротко крикнуть: "Бей!", чтобы они бросились резать своих единоплеменников, впавших в ересь.

Удаленный от двора, окруженный опасностью, под угрозой и со стороны короля, и со стороны принцев, герцог чувствует необходимость искать опоры у парижских буржуа. Он созывает командиров парижской гвардии, он произносит речь, говоря, что еретики составили заговор, он убеждает городских гвардейцев начать истребление еретиков, пока они не привели свой заговор в исполнение, - и только после этого возникает мысль о массовой бойне.

Тайна, сопровождавшая заговор, а также то явление, что множество людей сумело хорошо сохранить эту тайну, объясняются тем, что между замыслом и осуществлением протекло всего лишь несколько часов. Иначе объяснить нельзя, ибо "в Париже секретнейшие признания обладают самым быстрым темпом распространения ", как сказал Наполеон.

Труднее определить, какое участие принимал сам король в этом избиении: ведь если он его и не одобрил, то, во всяком случае, он его допустил. По истечении двух дней убийств и насилий он от всего отрекся и даже вознамерился остановить бойню , но народной ярости была предоставлена такая воля, что малое количество пролитой крови не в силах было ее насытить: ей необходимо было шестьсот тысяч смертей. Самодержец стал щепкой на гребне волны, которая унесла его с собой. Он отменил приказ об амнистии и тотчас выпустил другой, разливавший волны убийства по лицу всей Франции. Таково мое мнение, мое представление о Варфоломеевской ночи. Предлагая его вниманию читателя, я позволю себе повторить слова лорда Байрона: " Я говорю лишь: предположим это " ("Дон-Жуан", песнь первая, строфа 85).

Париж, 1829 год.

Глава первая
РЕЙТАРЫ

Через По, через горы,
Сквозь метели и снег
Наши черные своры
Шли с Бурбоном в набег.

Байрон, "Преображенный урод", ч. 1-я, сцена 2-я.

Неподалеку от Этампа, по дороге из Парижа, еще и теперь можно видеть большое прямоугольное здание со стрельчатыми окнами и грубыми скульптурными украшениями вокруг них. Над входом находится углубление, в котором когда-то стояла каменная мадонна, но в дни революции ей выпал на долю общий жребий всех святых обоего пола, и она торжественно была превращена в осколки председателем Ларсийского революционного клуба. Прошли года, и на ее место поставили другую деву, правда, всего лишь из гипса, но и эта богоматерь, разукрашенная шелковыми лоскутьями и стеклянными бусами, имеет вполне благопристойный вид и придает солидность трактиру Клода Жиро.

Более двух веков назад, а именно в 1572 году, это строение, как и теперь, служило местом отдыха для жаждущих путешественников, но тогда оно имело совершенно иную внешность. Стены были испещрены надписями, свидетелями превратности гражданской войны. Сбоку от надписи: " Да здравствует принц! " читалось: " Да здравствует герцог Гиз! Смерть гугенотам! ", а чуть подальше прохожий солдат нарисовал углем виселицу с висельником и, чтобы никто не обознался, сделал подпись: " Гаспар из Шатильона " . Но, очевидно, протестанты довольно быстро одержали верх в этих краях, так как имя гугенотского вождя было стерто и вместо него было выведено имя герцога Гиза. Прочие полустертые надписи, которые довольно трудно было разобрать и еще труднее сообщить читателю в благопристойных выражениях, доказывали, что король и его мать пользовались не большим уважением, нежели предводители этой партии. Но больше всего, повидимому, от ярости гражданских вони пострадала злополучная статуя. Она в двадцати местах была пробита пулями - свидетельство того, как усердны были гугенотские солдаты в сокрушении "языческих идолов", по их собственному выражению; тогда как набожный католик почтительно снимал свой колпак, проходя мимо статуи, каждый протестантский стрелок считал своим долгом пустить в нее пулю из мушкета и гордился метким выстрелом, словно ему удалось поразить апокалипсического Зверя и низвергнуть идолопоклонство.

Прошло несколько месяцев с того дня, как между приверженцами враждующих религий был заключен предварительный мир; но клятвы договаривающихся сторон были делом уст, а не делом сердца. Вражда таилась и горела с прежней непримиримостью. Все говорили о том, что война только что кончилась и что мир еще может быть нарушен.

Корчма "Золотого Льва" была наполнена солдатами. По чужестранному говору и необычной одежде в них можно было сразу узнать тех немецких кавалеристов, рейтаров , которые охотно предлагали свои услуги протестантской партии, в особенности когда последняя обладала возможностью заплатить хорошо. Если эти иностранцы пользовались славой искусных наездников и превосходных стрелков, опасных на поле битвы, то еще более заслуженной была их слава отъявленных грабителей, жестоких к побежденному врагу. Отряд, занявший корчму, состоял из полусотни кавалеристов, выехавших накануне из Парижа и направлявшихся в Орлеан, чтобы стать там гарнизоном.

Пока одни чистили лошадей на коновязи у ограды, другие разводили огонь, вращали вертела и стряпали ужин. Несчастный корчмарь с шапкой в руке и со слезами на глазах смотрел на зрелище разрушения, местом которого сделалась его кухня. Он смотрел на свой разграбленный курятник, опустошенный погреб, на бутылки, у которых отбивали горлышко, не раскупоривая их, и видел, что, в довершение всех несчастий, несмотря на строгие приказы короля относительно военной дисциплины, ему нечего рассчитывать на возмещение убытков со стороны посетителей, считавших его побежденным противником. Это было ему известно. В те печальные времена было истиной, ни в ком не вызывавшей сомнения, что, независимо от мира или войны, солдаты всегда и всюду, где бы ни находились, живут за счет обывателей.

За дубовым столом, потемневшим от сала и копоти, сидел начальник рейтаров. Он был высок ростом, полон. На вид ему можно было дать лет пятьдесят. Он обращал на себя внимание обветренным и загорелым цветом лица, орлиным носом, редеющими волосами с проседью, едва прикрывавшими широкий рубец, шедший от левого уха и спрятанный в седых усах. Панцырь и шлем он снял, оставшись в венгерской кожаной куртке, почерневшей от металла и покрытой многочисленными заплатами. Сабля и пистолеты лежали у него под рукой.

Слева от начальника сидел молодой румяный человек, высокий и прекрасно сложенный. Его военная куртка была украшена шитьем, и во всей его одежде были признаки большей изысканности, нежели в костюме его товарища. Однако, он был всего лишь корнет, а тот имел чин капитана.

С ними в компании за тем же столом сидели две молодые женщины, двадцати - двадцати пяти лет. Нищета и роскошь сочетались в их одежде с чужого плеча, повидимому, военной добыче, случайно попавшей в руки этим женщинам. Одна была одета в роскошный лиф из твердого штофа, вышитого золотом, утратившим блеск. Вместе с лифом на ней была надета простая холщевая юбка. На другой была надета робронда из лилового бархата и серая мужская поярковая шляпа с петушиным пером. Они обе были довольно красивы. Но их смелые взгляды и ничем не сдержанная речь выдавали их привычку жить среди солдат. Они покинули Германию, не имея никакой определенной профессии. Особа в бархатном платье была цыганкой, она играла на лютне и гадала по картам. Другая обладала медицинскими познаниями, и, повидимому, ее именно корнет выбрал предметом своего внимания.

Перед каждым из этой четверки стояли большая винная фляга и стакан. Они болтали друг с другом и пили, ожидая обеда.

Разговор понемногу сходил на-нет, как это обычно случается с голодными людьми, по вдруг у дверей корчмы остановил красивую рыжую лошадь молодой высокорослый человек, одетый весьма изысканно. Рейтарский трубач поднялся навстречу незнакомцу и взял коня под уздцы. Приезжий, сочтя это проявлением предупредительности, уже собрался поблагодарить трубача, но в мгновение ока понял свою ошибку, ибо трубач поднял конскую губу и опытным взором осмотрел лошадиные зубы, потом слегка отошел, оглядел ноги и круп благородного животного и сделал движение головой с видом полного удовлетворения.

- Прекрасный у вас конь, - сказал он и, обернувшись к своим товарищам, произнес несколько слов по-немецки, отчего его приятели покатились со смеху. Трубач уселся с ними.

Этот бесцеремонный осмотр лошади крайне не понравился путешественнику. Однако, он ограничился тем, что смерил трубача пренебрежительным взглядом и соскочил на землю.

Тут вышел из дому корчмарь. Он почтительно принял из рук приезжего конский повод и сказал ему на ухо, чтобы рейтарам не было слышно:

- Помоги вам бог, молодой кавалер, но приехали вы не в добрый час; эта банда, - он кивнул головой в сторону рейтаров, - сверни им шею св. Христофор, не очень приятная компания для добрых христиан, как мы с вами.

Проспер Мериме - Хроника времен Карла IX

Молодой человек с горечью улыбнулся.

- Это что же, - протестантская конница? - спросил он.

- Да какая еще конница: сплошь рейтары, - ответил корчмарь. - Накажи их мать богородица! За какой-нибудь час перебили, переломали половину имущества. Такая грабительская сволочь, как и сам их проклятый коновод Шатильон, этот чортов адмирал.

- До седых волос дожил, а ума не нажил, - ответил приезжий. - Заговори ты с протестантом, и он ответит тебе затрещиной.

Говоря это, молодой человек ударял плетью по сапогам из белой кожи.

- Как?.. Что?.. Вы - гугенот?.. протестант, я хотел сказать… - восклицал изумленный корчмарь. Он отпрянул назад и с беспокойством осматривал незнакомца с головы до ног, словно стремясь по костюму найти какой-нибудь признак, указывающий на вероисповедание. Этот осмотр, встреченный молодым человеком с улыбкой, понемногу успокоил трактирщика. Он заговорил шопотом:

- Протестант, а одет в зеленый бархат! Гугенот в испанских брыжах! Ну, уж это невозможно! Нет, дорогой кавалер, такой удали у еретиков не бывает. Мать пресвятая богородица, да этакий бархатный камзол никогда не увидишь на этих скрягах!

Кавалерийская плеть мгновенно свистнула в воздухе и полоснула по лицу трактирщика, как явное выражение настоящего вероисповедания молодого приезжего.

- Наглец и болтун, учись держать язык за зубами! Ну, веди скорее лошадь в конюшню, и чтобы корм был в порядке, чтобы лошади всего было в волю!

Трактирщик, понурив голову и с проклятиями немецким и французским протестантам, произносимыми себе под нос, повел коня под навес, но если бы молодой человек не пошел за ним следом, чтобы удостовериться в правильном уходе за лошадью, то, несомненно, его еретический конь простоял бы ночью без корма.

Приезжий вошел в кухню и приветствовал сидевших там изящным поклоном, приподняв край большой широкополой шляпы, украшенной черно-желтым пером. Капитан ответил на привет и минуту-другую оба они молча осматривали друг друга.

Проспер Мериме - Хроника времен Карла IX

- Капитан, - произнес приезжий, - я - дворянин и протестант и рад видеть здесь моих единоверцев. Если вам это приятно, можем поужинать вместе.

Изящный костюм и манеры человека высшего общества произвели впечатление на капитана. Он ответил приезжему, что польщен и почтет за честь его общество. И тотчас же мадемуазель Мила, о которой мы уже говорили, освободила ему место на скамье рядом с собой и, услужливая по природе, протянула ему свой стакан, а капитан поспешил наполнить стакан вином.

- Мое имя - Дитрих Горнштейн, - сказал капитан, чокнувшись с молодым человеком. - Ведь вы, конечно, слышали о капитане Дитрихе Горнштейне? Это я водил в бой отчаянных молодцов района Дрё, а затем в районе Арне-ле-Дюка.

Приезжий понял, что эта рекомендация является не прямо поставленным вопросом о его собственном имени, и ответил:

- Жалею, что не могу назваться именем, столь знаменитым, как ваше, господин капитан, то есть я сам не могу назваться, потому что имя моего отца довольно хорошо известно в наших гражданских войнах. Меня зовут Бернар де-Мержи.

- Кому вы это говорите! - воскликнул капитан, до краев наполняя свой стакан. - Ведь я знал вашего батюшку, господин Бернар де-Мержи! Я знал его еще в первую гражданскую войну, я знал его, как знают близкого друга. За его здоровье, господин Бернар!

Капитан поднял стакан и обратился к отряду с короткими немецкими словами. Как только он поднес вино к губам, все кавалеристы с возгласами подбросили свои шапки вверх. Корчмарь, приняв это за сигнал к избиению, стал на колени. Бернар сам был несколько озадачен этим чрезвычайным проявлением уважения, однако он почел должным ответить на эту германскую любезность тостом за здоровье капитана.

Бутылки, уже изрядно опустошенные, не дали возможности осуществить эту здравицу.

- Встань-ка, ханжа! - обратился капитан к трактирщику, стоявшему на коленях. - Встань и пойди за вином, не видишь разве, что бутылки пусты?

А корнет для большего доказательства швырнул в голову трактирщика одну из бутылок. Трактирщик побежал в погреб.

- Этот человек - отъявленный наглец, - сказал Мержи, - но если бы бутылка попала ему в голову, то вы причинили бы ему больше вреда, чем вам самому хотелось бы.

- Пустяки! - ответил корнет с хохотом.

- Голова паписта крепче этой бутылки, но более пуста, - заметила Мила.

Корнет захохотал еще громче и все хохотали с ним вместе, даже Мержи, который, впрочем, смеялся скорее глядя на улыбающиеся губы красивой цыганки, чем в ответ на ее жестокую шутку.

Вино было подано, потом принесли ужин, и после короткого молчания капитан снова заговорил:

- Знавал ли я господина де-Мержи? Он был полковником в пехоте еще при первом походе принца. Два месяца сплошь мы стояли с ним в одной квартире под осажденным Орлеаном. Ну, а как теперь его здоровье?

- Не плохо для его преклонных лет! Он частенько рассказывал мне о рейтарах, об их атаках, в которые они кидались во время боев в районе Дрё…

- Знавал я также и его старшего сына… вашего брата, капитана Жоржа, то есть раньше… до его…

Мержи был смущен.

- Это был молодец хоть куда! Только, чорт возьми, какая горячая голова! Я соболезную вашему отцу! Капитан Жорж, ставший вероотступником, должно быть, немало причинил ему горя.

Мержи побагровел до корней волос. Он несвязно заговорил, оправдывая своего брата, но легко было заметить, что братское осуждение было суровее и строже, чем порицания, произнесенные капитаном рейтаров.

- Вам этот разговор неприятен, - сказал капитан. - Ну, ладно, оставим говорить об этом. Ваш брат - потеря для веры и находка для короля, который, как я слышал, относится к нему чрезвычайно милостиво…

- Вы недавно оставили Париж, - прервал его Мержи, стараясь скорее перевести разговор на другую тему, - скажите-ка, уехал ли адмирал? Вы, конечно, его видели. Каково теперь его здоровье?

- Перед самым нашим выступлением он вернулся из Блуа, чувствует себя прекрасно. Он свеж и бодр. Его, милого человека, на двадцать гражданских войн хватит. Король дает ему такие отличия, что паписты дохнут со злости.

- Это так, королю никогда не расквитаться с ним за его заслуги.

Назад Дальше