Страсть - Ефим Пермитин


В сборник "Страсть" Ефима Пермитина, лауреата Государственной премии РСФСР имени Горького, вошли рассказы, основная тема которых - человек и природа, их неразрывная связь.

Почти все рассказы, вошедшие в книгу, публикуются впервые. Произведения эти несут на себе отпечаток самобытного таланта автора.

Содержание:

  • МАТЬ 1

  • МАТЮША 3

  • ОХОТНИЧЬЕ СЕРДЦЕ 6

  • ПРОЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ 10

  • ПЕРВОЕ ОТЪЕЗЖЕЕ ПОЛЕ 13

  • ЗА ДРОФАМИ - (Второе отъезжее поле) 23

  • ДРУЗЬЯ 31

  • В КОСТРОМСКИХ РАЗЛИВАХ 34

  • ВАЛЕРЬЯН ПРАВДУХИН 37

  • Примечания 40

Страсть

МАТЬ

Мать - святое слово. Голос матери звучит в моих ушах. Ее глаза - живут и до могилы будут жить в моих глазах.

Помню зимние семейные вечера. Уездный алтайский городок наш вьюжными зимами заносило так, что идущие по улицам нередко видели крыши домишек у своих ног, а во двор въезжали по захрясшим сугробам стекольчатого снега, как через стены крепостных валов.

- Зимы у нас - первый сорт. Снегу - по уши. Морозы - искры из глаз. А уж ночи длинны!.. Спишь, спишь - бока распухнут, - шутили устькаменогорцы.

И все же я любил эти бесконечно длинные зимние вечера, которые многие считают вечерами "зимней тоски". Любил за какое-то задушевно-тесное общение всей нашей многочисленной семьи: летом мы обычно разлетались по полям, горам, лесам.

Кто и что было главным на этих семейных вечерах?

Мать и книги, которые я приносил из школьной библиотеки в холщовой сумке, сшитой ее руками.

Лишь только отужинали и управились с немудрым хозяйством, отец зажигал висячую лампу и становился к столярному верстаку - "вечеровать" - готовить "фрамуги", "филёнки", вязать рамы и двери, а мать, устроившись на излюбленном месте у печки, бралась или за починку наших рубах, или за вязанье варежек. Я доставал книгу - и начиналось восхитительное путешествие по неведомым странам, знакомство с неведомыми людьми, страшными и занимательными историями и приключениями.

Но всякий раз, когда в тексте повествования я, читавший вслух неграмотной своей родительнице, встречался с описанием весны и оживающей природы, мать просила меня повторить прочитанное:

- Смальства́ весну-матушку обожаю! Девчонкой на бога пеняла: "Ну, почему всё морозы да морозы, а бездомному, нищему человеку, разной птичьей, зверушечьей мелкоте и голод, и холод, и смерть неминучая…"

Про царей, про храбрых принцев разных, с любовью и страданьями ихними, - я так думаю, выдумки много: какие там страдания у подобных богатеев могут быть? Слушаешь, слушаешь - только уши мозолишь, а вот тут одна чистая правда: погорячело солнышко - оттаяла земелька, травка пробрызнула и каждый голяк-нищеброд, крохотуля-пичуга, зверюшки голодные наелись, возликовали… Уж на что огород мой, а как задымятся, запаруют грядки, как проклюнутся на черемухе первые листочки, а на скворешне скворец зальется - в избу уходить не хочется…

Люблю про землю, про птиц, про всякую зверятину. Перечитай еще разок, сынок.

Я перечитывал, а она слушала с неослабным вниманием.

Младшие мои брателки и сеструшки давно уже спали, В этой же комнате на полу мать раскинула им войлочную кошму, бросила каждому в изголовье по подушке, накрыла всех пестрым стеганым одеялом и, перекрестив, строго сказала:

- Спите со Христом. Да не шебаршите, не мешайте слушать.

"По́котом", тесно прижавшись один к другому, они какое-то время перешептывались между собой, но под шуршание стружек от отцовского фуганка, под звуки моего голоса вскоре затихали. И только то один, то другой что-то бормотал во сне.

Мать на мгновение окидывала их счастливыми глазами, и снова вся со мной, с книжкой, вся - пристальное внимание. И такая тихая, за долгие годы выстраданная радость на милом ее лице в эти вечерние часы: столько переделано ею за день. И вот он, благостный отдых в кругу семьи…

Как-то моя вторая мать - незабвенная учительница Елизавета Петровна, - подметившая у меня страсть к книгам про птиц и зверей, дала мне томик зоологических очерков и рассказов натуралиста Богданова "Из жизни русской природы" с иллюстрациями талантливого живописца Шпехта. Как жадно читали и рассматривали его мы! Какой это был праздник и для меня и для нее!

Мать родилась в сибирской деревне. Долгая тоскливая зима в переполненной народом, телятами и поросятами душной избе с детства заронила у нее любовь к весне. Породила жажду первой заметить, почувствовать хотя бы отдаленные ее признаки, изощрила ее слух и глаз слышать и видеть то, что не видят, не слышат другие. С детства большой неразлюбимой жа́лью и радостью стали для нее родные леса, поля и все живое в них.

Какое-то дочерне-родственное отношение к природе жило во всем душевном строе этой неграмотной русской крестьянки. Порою мне казалось, что природа и моя мать выросли из одного корня: так по-своему она понимала и любила ее.

В садике у родительского дома росли несколько березок, раскидистый серебристый тополь и густой могучий куст черемухи. Я не раз слышал, как мать (при ее-то занятости с такой семьищей) в летнюю засуху вместе со мною "поила" их и тихонько разговаривала с ними.

Однажды я спросил ее:

- О чем это ты перешептывалась с черемухой?

Мать смутилась. Лицо ее раскраснелось, даже уши порозовели.

- Это я так… Когда еще девушкой была - вспомнила. Ну и попеняла засадихе, что она подвела меня…

- Какой засадихе, мама?

- Да черемухе, а то кому же?

Я удивленно уставился на нее.

- Хваченная морозом - она сладкая, точно медом облитая, а в августе - горлодер-засадиха…

В ясном, всегда спокойном лице, в голосе матери было все то же необычное для нее смущение.

- Я пожадничала, а она и засадила мне горло: голос-то у меня и пропал - сиплю только… А в тот вечер, на полянке, мы с подружками песни играть должны были. Краснопевкой слыла я. Отец твой тогда еще молодой, безусый, с другого конца прибегал послушать меня… А я - вовзят осипела…

Синие теплые глаза, распылавшееся лицо матери показались мне какими-то особенно прекрасными. Она помолчала и продолжила:

- Вот я и попеняла засадихе…

- Мама, да разве деревья понимают?..

- Я думаю, что понимают, если ты из самой души. Это мы только не понимаем их…

Меня удивила наивная убежденность матери. А она стояла задумавшись. И все то же, какое-то необычное выражение лучистой радости струилось из глубины помолодевших, сияющих ее глаз.

- Как же бесчувственны?! Они даже переговариваются между собой. И нам, беспонятным, про многое по-своему рассказывают…

Выговорив еще более поразившие меня слова, мать снова смолкла, задумалась, очевидно не зная, как объяснить мне, несмышленышу, то, что ей до очевидности было ясно.

- Люблю я в лес по грибы, по ягоды ходить. И не раз на себе это испытала, - не спеша, негромко, словно прислушиваясь к тому, что говорит, продолжала она. - Так вот, когда они чуть покачивают верхушками и лопочут-лопочут как бы промеж себя, тут-то ты и проникнись, всей душой проникнись… - Она силилась передать мне чувства, волновавшие ее, и не могла, и снова помолчала, подумала да, так и не найдя подходящих слов, сбивчиво закончила:

- Слушаю, слушаю я их, сынок, и мне явственно кажется, что я еще только-только начинаю жить. И что буду жить вечно. И что впереди у меня одно хорошее. И об этом они и нашептывают мне, беспонятной. А я вся сожмусь и молчу: в лесу я не могу даже громко разговаривать, не только что кричать, и как-то сладко, щекотно тогда у меня на сердце!..

* * *

…Соловей зимы - синица: "Нам в мае соловейко дорог - мила синица в декабре".

Кажется, что́ можно уловить в несложной трехколенной песенке синицы!.. Но мать отлично разбиралась в оттенках их голосов.

- Слушай! Слушай! Звенит по-весеннему… - с обрадованным лицом шептала она мне, указывая на пичугу, весело кувыркавшуюся на заиндевевшей ветке, как на трапеции.

Тинь-тень-тинь - хрустально-ломко, словно по серебряной струнке, все ударяла и ударяла синица.

- Ожила - манит… Слушай - вот-вот мужичок отзовется, - с тем же радостно-осиянным лицом продолжала мать.

И действительно, с черемух соседнего огорода откликался самец. И теперь звенели уже две серебряные струны.

Помню, пришла раз она со двора и с тоской в голосе сказала:

- До весны, Алешенька, видать, еще семь верст - синицы нахохлились - тенькают совсем по-зимнему…

Мне казалась, что и сама она, как синица, то радуется первому проблеску весны и голос ее звенит, лицо лучится, а то задумается, нахохлится, как эта крохотная пичуга в февральскую пургу.

В такие минуты мне всегда хотелось приласкаться к матери, чтоб она перестала думать и хмуриться.

- Смотри! Смотри! Воробьи схватились драться на крыше. А уж это завсегда верный признак… - И снова лазурно-синие ее глаза засветились, как у молоденькой счастливой девушки. В такие минуты мне она всегда представлялась именно "краснопевкой", веселой хохотушкой, как рассказывала о ней бабка Надежда Петровна: "В меня она издалась, внучек, - с гордостью говорила она, - я все сказки складывала и песни пела…"

Мне казалось, что никто так безотчетно-полно не умел радоваться общению с природой, как эта неграмотная потомственная крестьянка.

Как-то ранней весной отец взял ее и меня на пашню, где он собирался засеять уже вспаханную десятину пшеницей. На меже он распряг лошадь и пустил на попас. Из блеклой прошлогодней травы, из-под самых ног отца, взлетел жаворонок и, трепеща крылышками, точно по незримым ступеням поднялся в голубую высь. Отец, кажется, и не заметил жаворонка. Но мать!..

- Смотри! Смотри, Алеша! Чуть покрупней воробья, а большекрылый. Потому и трепетун неустанный.

После ее слов я тоже отметил, что действительно у жаворонка крылья, в сравнении с туловищем, и длинны, и широки. И тогда же подивился ее зоркости.

Много времени прошло с тех пор, но и сейчас я вижу поднятое ее лицо, ее глаза, всю ее восторженно-напряженную фигуру, когда она слушала переливчато-хрустальное урчание, несшееся из поднебесья, которому, казалось, не будет конца.

Солнце заливало голые, дымившиеся парком поля, а мать все стояла и слушала. Возможно, она уже и не видела штопором ввинтившегося в беспредельную высь певца, а только слышала радостный его голосок, чувствовала ту же радость в своем сердце. И впитывала, впитывала в себя все сразу - вместе с жаворонком, ликующим в поднебесье, с ожившей, парующей под весенним солнцем землей.

А сколько нужды и горя выпало на долю матери, потерявшей семерых взрослых детей!

И все же глаза ее оставались незамутненными до глубокой старости, свидетельствующими о душевной ясности, лицо свежим, свободным от морщин. Способность радоваться, чутко улавливать красоту родной земли дарована далеко не всем людям: "Дурак и радость обратит в горе, разумный - и в горе утешится", - говорила она.

Лицо матери, как подсолнечник к солнцу, всегда было обращено к радости, к деянию добра. Все хотелось ей накормить голодного и не только постучавшегося нищего, но и случайно зашедшего малознакомого человека, угостить, утешить в беде. Чувство это особенно обострялось у ней в дни слякотного осеннего ненастья и зимней непогоды:

- Не дай бог кто сейчас в пути-дороге! Спаси их мать пресвятая богородица! У нас и печь горячая, и крыша над головой, а там!..

А по субботам, когда она еженедельно топила баню, - обогреть, обмыть: "Алешенька, добеги до Жаздричихи, до Горошихи, - пускай побанятся. И пару и воды горячей с залишком: не пропадать же добру…"

Я был убежден, что мать обладала особым талантом доброты и обостренным ощущением природы, которые она все время бессознательно пыталась привить нам, детям. И сам я также жадно начинал смотреть на дерущихся воробьев, слушать писк синиц, с волнением ждать первой капели с крыш. Каждый "воробьиный шажок" весны торжествовался, как победа. Слова матери глубоко западали в память, трогали какие-то незримые струны детской души, рождали в ней томительные и сладкие чувства, оберегали нас от тысячи тысяч пагубных соблазнов, бились в наших сердцах неиссякаемым подспудным родником.

- Немало людей, дети, живут злобой, корыстью, завистью. Не радуются ни весне, ни птичьему звону и оттого глаза у них мутные, тусклые. Слепцы они, а с слепого какой же спрос?

А как сделать, чтоб всем жить было радостно, она не знала. И видела источник радости в окружающей ее природе. Любовь к природе, радостное любование ею было заложено в ней от рождения, как в певчей птице, радующейся весне, солнцу. Мать не представляла иной силы, способной так чудодейственно окрылять человеческую душу, и поражалась, как другие не понимают этого. И потому прививала нам, детям, эту целительно-животворную любовь.

Она, безусловно, никогда не задумывалась и не могла задумываться над вопросами: "Что такое охота? атавистический ли этот предрассудок или феодальный пережиток". Ни о том, что охота и рыбалка - некая благодатная сила, таящая в себе очарование молодости, душевной свежести, сила, какими-то корнями "уходящая в область искусства и науки". Но стоило кому-нибудь из нас заболеть расстройством ли желудка или даже захрипеть, закашлять - она тотчас же прогоняла нас на рыбалку или на охоту:

- Пробегаешься, в азарте - семь раз пропотеешь, птичьего свиста наслушаешься, вольным воздухом надышишься, ухи из свежей рыбки, польско́й каши в охоту поешь - и всю твою хворь как рукой сымет. Бабка ваша и сама рыбалкой лечилась, и нас тому же учила…

Система воспитания. Ее, конечно, не было в нашей простой - "мужицкой" - многодетной семье. Но то, что ее не было, может быть, и была самая лучшая система. Шести-семилетние ребята полностью поручались природе и самим себе: нас некому было "водить за ручку". За нами не следили ни зимой, ни летом. И ни один из нас не замерз, не утонул, даже не простудился, а сразу же начинал плавать, как брошенный в воду утенок.

С детства нам были ведомы строгие расчеты родителей, как на заработанный за столярным верстаком целковый прокормить столько ртов, а на скопленную к пасхе четвертную - одеть всех в новые рубахи и платьица. И непременно всем детям, чтоб никому не обидно было.

- Ну вот, отец, слава богу, и опять не хуже добрых людей обтянули пузыньки ребятенкам, - отирая взволнованные, полные радостного сияния глаза, ликовала мать.

Отец, по обыкновению, молчал, но по улыбке, скользнувшей у него где-то под усами, и мать и мы, дети, отлично чувствовали, что он тоже и горд и счастлив.

- Лиха беда перезимовать было. Теперь что, теперь у каждого воробья - пиво: скоро огурец, картошка-моркошка пойдут. Да и вон их сколько у тебя помощников: где рыбешку, утчонку, ягоденок притащут…

Счастливая мать еще долго не могла успокоиться.

С весны мы привыкли жить самостоятельно на берегу реки, в поле, в горах, с утра до вечера кормясь сладковатым кандыком, терпким диким луком, ягодами, наловленной рыбой, убитой птицей. Но большую часть добычи мы непременно приносили домой.

Если верить тому, что бедность - лучший учитель, то в учителях у нас недостатка не было.

В пятнадцать лет, стремясь как можно быстрее встать на собственные ноги и помогать родителям, по окончании Усть-Каменогорского городского училища, я решил самостоятельно - экстерном - в один год подготовиться к экзамену за учительскую семинарию. В пылу усердия я дошел до полного изнеможения. Мать пришла к отцу:

- Лежит, что мертвый, не ест, не спит, так, гляди, и ноги протянуть может. Надо его во что бы то ни стало оторвать от книжек и выпроводить на охоту, на рыбалку. Одним словом, из городу. И вот - отруби мне голову по самые плечи - вернется здоровым-здоровешеньким.

Отец улыбнулся: он знал, что все болезни своих детей, начиная от расстройства желудка и головной боли до удушающего кашля, она лечила единственным средством, в силу которого верила свято: "Уж на что собака, а как прихватит ее какая хворь, из конуры - сразу же в поле - ищет пользительную траву, через три-четыре дня здоровей здоровой явится…"

Как и бабка моя - сказочница Надежда Петровна, как мать бабкиной матери - она лечилась и лечила своих детей только травами и природой: "Не раз на самой себе испытала: совсем раскисну, расхвораюсь в городу, на пашню выеду - обо всем позабуду, разомкнусь, разломаюсь, пригорелой польско́й кашки поем, пользительной травки пожую - как рукой сымет… Если бы я была мужик, я бы, кажется, ни одной ночи в доме не ночевала: на пашне и сон другой, словно в раю…"

И это была правда: поле, работа на пашне встряхивали, взбадривали организм матери: уже при сборах на пашню, на покос, в горы по ягоды лицо ее сияло, когда она только еще усаживалась на телегу: "Умирать начну, вывезите в поле - оживу", - смеялась она.

- Неправду, отец, хоть сердись, хоть не сердись, а я больше не могу терпеть. До основания обстрогался парень: не спит, не ест, а в горах сейчас весна разливанная. И кандык, и дикий лук - от семи недуг, и репка, и кислица, и ревень… Да что там - одного вольного воздуха напьется - уснет, как убитый.

Отец знал, что мать не отступит от принятого решения:

- Испыток не убыток, попробуй уговори его, - сказал он.

Дальше