Днепр солдатская река - Сергей Михеенков


После выписки из госпиталя, расположенного в тихом тыловом городке, лейтенант Воронцов навещает деревню Прудки, с которой в его жизни связано столь многое. Но война упорно не хочет уходить из этих мест – в лесу действует загадочная абвергруппа "Чёрный туман". И вновь судьба сводит Воронцова с майором Радовским… А в это время рота старшего лейтенанта Нелюбина ведёт кровопролитные бои за плацдарм на правом берегу Днепра, где фашисты создали непреодолимый, как они считают, "Восточный вал"…

Содержание:

  • Глава первая 1

  • Глава вторая 3

  • Глава третья 7

  • Глава четвёртая 11

  • Глава пятая 11

  • Глава шестая 14

  • Глава седьмая 18

  • Глава восьмая 21

  • Глава девятая 22

  • Глава десятая 25

  • Глава одиннадцатая 27

  • Глава двенадцатая 30

  • Глава тринадцатая 32

  • Глава четырнадцатая 35

  • Глава пятнадцатая 38

  • Глава шестнадцатая 39

  • Глава семнадцатая 41

  • Глава восемнадцатая 42

  • Глава девятнадцатая 43

  • Глава двадцатая 44

  • Глава двадцать первая 46

  • Глава двадцать вторая 47

  • Примечания 49

Сергей Егорович Михеенков
Днепр – солдатская река

Глава первая

Очнулся он среди тишины.

Для того чтобы хотя бы понять без посторонней помощи, где он, Воронцов попытался вспомнить, что же с ним произошло. Что-то же произошло, что кругом такая тишина, от которой, если сосредоточиться на ней одной, мурашки бегают по спине. Какая всё же нужная штука – память. Оказывается, она не просто помогает человеку обрести то, что он имел. Боевых товарищей, родню, кого-то ещё… Необходимые вещи. Хотя бы даже одежду. Сейчас на нём ничего не было, кроме бязевой рубахи и подштанников.

По белому потолку, по серому, выбеленному извёсткой электрическому проводу, ползла муха. Мухи в окопах всегда были бедствием. Особенно, когда недалеко, перед траншеями или возле кольев заграждения лежали неубранные трупы. Мухи прилетали с нейтральной полосы. Во всяком случае, им, обитателям траншеи, так всегда казалось. Иногда они облепляли лица спящих, залезали в рот и в ноздри. По живым они ползали, как по трупам. Однажды Воронцов застал спящим часового. Тот сидел на дне окопа, на еловой подстилке, обхватив обеими руками винтовку с примкнутым штыком, а по его лицу и рукам ползали мухи. Шустрые, лоснящиеся сытой фиолетово-зелёной окалиной. Воронцов, испугавшись, что часовой убит, наклонился к нему и, прежде чем встряхнуть его, согнал с лица мух. И тут же понял, что боец жив, что он просто спит. Спит на посту. Он высвободил из его рук винтовку, перехватил её и нацелил в грудь. И тут почувствовал, что на него смотрят. "Если кто уснёт, будить не стану. Так и знайте", – и, подцепив край шинели, с силой проткнул толстую материю, пригвоздив её к стенке окопа. Штык вошёл в сырой песок легко и глубоко, по самую мушку.

Боец тут же проснулся. Но ни встать, ни вытащить винтовку он не мог. Так и барахтался в своей ячейке, испуганно озираясь, пока кто-то из штрафников не выдернул штык из стенки окопа.

Потолок… Если над ним потолок, то он, по всей видимости, находится в землянке. Но откуда в землянке электрический провод и лампочка? В землянках под потолком в лучшем случае висели тусклые карбидки. А тут настоящая электрическая лампочка и настоящий электрический провод на фарфоровых изоляторах.

Всё-таки он кое-что помнит.

Скрипнула рядом кровать, напряглась панцирная сетка, и чей-то голос удивлённо спросил:

– Сосед! Ну что, братишка, явился? С возвращеньицем!

Воронцов повернул голову и увидел бритого наголо человека в больничной пижаме. Сосед. Примерно его лет. На подбородке свежий, только-только затянувшийся розовой кожей шрам. Нога в гипсе. Гипс замызганный, со стажем, исписанный химическим карандашом. Сосед ловко перекинул свой разрисованный саркофаг с кровати на пол, подхватил костыли и подошёл к Воронцову.

– Здорово ж тебя, лейтенант, дерябнуло! Мы уже решили, не выкарабкаешься. А тебе ещё, видать, повоевать охота. – И лысый, обеими руками держа гипсовую ногу, засмеялся.

Ни в какой он не в траншее, и даже не в землянке. Вот откуда здесь электропроводка и этот запах. Запах не лучше окопного. Но всё же другой, явно тыловой.

Воронцов осматривал своё тело. Ноги вроде целы, торчат под простынёй обе. Рука одна шевелится. Другая в гипсе, подвязана на растяжке.

– У меня всё цело? – разлепил губы Воронцов.

– Да вроде всё. – Сосед наклонился над ним, заглянул в глаза. – Ты себя-то помнишь?

– Да вроде не забыл.

– Зовут как?

– Александром.

– Меня Гришкой. А родом ты откуда?

– Смоленский.

– Не земляк, – разочарованно вздохнул Гришка и погладил свою блестящую макушку. – Я с Волги, из Саратова. Ну что, выспался? Три дня пролежал. Видать, мать за тебя молится. Или жена. Женат?

– Нет пока.

– Значит, мать. Материнская молитва, говорят, крепче. Хочешь чего-нибудь?

– Нет.

– А мы тебя будить пробовали. Нет, не разбудили. После такой операции нельзя спать. Если уснёшь… Организм прекращает сопротивление. Так что мы думали, что ты уже всё, смирился, не проснёшься. А у тебя сердце крепкое. – Гришка улыбался, заглядывал Воронцову в глаза, будто всё ещё не верил, что он действительно проснулся, а не бредит. – Если что надо, скажи. Что-то ты, Саша, вспотел. Лоб весь мокрый. Жар у тебя. Пойду-ка я за сестричкой схожу.

Гришка застучал костылями к двери.

Воронцов осмотрелся. Фронтовая привычка: оказавшись в незнакомой местности, первым делом необходимо изучить местность и прикинуть свои шансы. Палата небольшая, примерно четыре на четыре, четыре кровати по углам и четыре посредине. Но заняты всего три. На одной неподвижно лежит весь в гипсе и бинтах пожилой дядька. Даже лицо почти наглухо затянуто бинтами, только усы торчат. Усы пышные, с сединой. Они выдают возраст. Раненому лет сорок, не меньше. На угловой кровати, что возле двустворчатой двери, одна половина которой приоткрыта, так что из коридора тянет свежестью и прохладой, лежит с книжкой с жилистой красной руке щуплый и тоже немолодой. Другая рука у него в гипсе от самого плеча. Читает. Что же он, интересно, читает? На фронте совсем отвык от книг. В полевой сумке всегда лежала одна книжка – "Боевой устав пехоты Красной армии. Часть I. (Боец, отделение, взвод, рота)". Книжка довольно толстая, как "Мёртвые души" Гоголя. Только форматом поменьше. И выучил он эту книжку в красных матерчатых обложках за эти годы с лета сорок первого года почти наизусть. И не только теорию. Боец, отделение, взвод, рота… Бойцом он был. В сорок первом, под Юхновом и Медынью. Под Вязьмой. Да, под Вязьмой тоже. Хотя тогда его звали Курсантом. Уважительно: Курсант. Нет, кличкой это не было, скорее звание. Хотя и звание в то время имел – сержант. Но звание как-то не приживалось. Тогда же, осенью сорок первого, он командовал отделением. Потом – взводом. Взводом он командовал долго. Ещё и лейтенантского звания не имел, когда в отряде, в Красном лесу за Прудками, окруженцы и местные мужики избрали его командиром отряда. Отряд был небольшой, числом до взвода. И потом, зимой и весной сорок второго, когда прибились к отряду майора Жабо, снова командовал разведгруппой. Взвод конной полковой разведки, пожалуй, не больше, чем его разведгруппа, с которой он ходил через лес к Вязьме. А в последний день и ротой он успел покомандовать. Недолго, конечно. Да и рота была порядком выбита. Но всё же…

Третьего, лежавшего с ним голова к голове, он не видел. Но тот тоже не спал, чем-то шелестел и вздыхал, то удивлённо, то насмешливо. Должно быть, тоже читал какую-нибудь книжку. Курорт.

Итак, местность как местность. Ничего особенного. А шансы… Если сюда положили, то – не умирать. Хотя дядька, забинтованный наглухо, лежит неподвижно и глаз не открывает. Состояние его определить трудно. В госпиталях тоже умирают. Вспомнилась яма возле школы, в которой размещался их партизанский госпиталь, навес, жёсткие нары со слежавшейся соломой, превратившейся в труху. Как он тогда ушёл? Каратели уже ворвались в село, а он ковылял, как мог, к лесу, опираясь на палку. Ему просто повезло. Рана на ноге начала заживать, и он уже мог ходить. Что с ним на этот раз, он ещё не знал. Судя по состоянию, рана серьёзная. Не зря соседи решили, что не жилец.

Воронцов тоже закрыл глаза. Прислушался к своему телу. Сильной боли он не чувствовал. Лишь к ногам уходили горячие волны, и легкое покалывание ощущалось в области живота. Значит, ноги целы. Он попытался пошевелить пальцами ног, и тут же как будто током ударило, и весь скелет, казалось, задрожал, как дрожит со звоном тугая проволока заграждений, стянутая в единый рисунок, в котором всё перекрещивается и переплетается, словно в едином организме; и вот в этот рисунок попал такой же тугой осколок… Целы мои ноги. Нет, не укоротила меня та проклятая мина. Ноги целы. И врачи, видать, пожалели резать. Доставляя в пункт первой медицинской помощи раненых, он не раз видел, как полевые хирурги кромсали перебитые руки-ноги бойцов. А меня, видать, пожалели. Пожалели… Надо ж было так глупо напороться на мину! После боя. Такой бой пережили, а тут… А что, не открывая глаз, подумал он о своей доле, наступит время и я встану на ноги, и пойду. И может, ребят своих догоню. Он собрался с мыслями и сразу ощутил, почти физически, самую яркую из них: он снова выжил. И теперь ему хотелось думать только о хорошем.

Легко, без скрипа, отворилась половинка высокой двери, выкрашенной белой краской. В палате всё было белым, стерильным. Воронцов открыл глаза, почувствовав, что кто-то вошёл, и увидел лицо Гришки.

– Гриш, – сказал он, – война ещё не кончилась?

Гришка засмеялся, и розовая кожа шрама на подбородке заволновалась, запрыгала, так что Воронцову стало страшно, что она лопнет.

– А ты, смоленский, шутник. Люблю весёлых.

– Я не особенно весёлый. Можно сказать, даже наоборот. – Воронцов вдруг почувствовал, что говорить ему тяжеловато. – Вот друг у меня был. Весёлый.

– Где ж он теперь, твой веселый?

– Похоронил я его.

– Похоронил? Если похоронил, закопал в землю и помянул, то это уже не так тяжело. Такого друга легко вспоминать. А вот если бросить пришлось… – Гришка нахмурился, отвернулся. – Слушай, смоленский, давай о чём-нибудь весёлом. Тебя когда ранило?

– Ну да, дело было весёлое…

– Да я не о том! Ты ж наверняка последних известий не знаешь. А наши Белгород взяли, Харьков, Орёл, Болхов, Жиздру.

– А Хотынец? Хотынец взяли?

– Хотынец? Что-то не слышал. И до войны я про него не слышал. Первый раз, вот только от тебя и слышу, что есть такой город.

– Наш полк на Хотынец шёл. Неужели не взяли?

– Да наверняка взяли твой Хотынец. Маленькие города не всегда и упоминают. В Москве даже салют был! Представляешь? В честь освобождения Белгорода, Харькова, Орла и твоего Хотынца! Гонят гансов по всему широкому фронту. А мы тут валяемся. Конечно, с одной стороны, не очень весело. Но с другой…

– Эй, капитан, хватит трепаться. От своего трёпа у меня температура повышается. – Это подал голос лежавший у стены любитель чтения. А может, и не он. Воронцов пока плохо различал их голоса.

Гришка хихикнул и начал перекидывать свой разрисованный гипс на другую сторону кровати, откуда раздался явно командирский голос.

Воронцов тоже повернул голову. Разговаривал усатый дядька.

– Чего ты к нему пристал? – начал выговаривать Гришке усатый. – Видишь, человек только-только в себя пришёл. А ты, видать, уже к Марье сбегал? Потрепался, душу отвёл. – И в глазах усатого мелькнула живая искорка.

– Сбегал. Доложил: мол, так и так, жизнь продолжается… Слышь, бать, а ты видел, какие груди у неё? Во! Только ордена носить!

– Трепач! – Усатый попытался шевельнуться, и хлипкая больничная койка вздрогнула под его могучим телом. – Как же я увижу?

– А, ну да. Ты ж ни хрена не видишь. – Гришка озабоченно посмотрел по сторонам. – А давай, бать, я тебе дырочку проколупаю. Чтобы ты – хоть одним глазком… Когда она к тебе нагнётся, ты и посмотришь. Самый момент… Одним глазом тоже можно всю увидеть.

– Да ну тебя к чёртям, капитан! Что ты, ей-богу!.. Как в детстве! В щёлку… За старшими девками…

Капитан… Что он его, в насмешку, что ли, называет капитаном?

– А чё, бать, было дело, да?

– Какое дело?

– Ну, за девками… Рассказал бы, скрасил досуг. А, бать? Тихо. Кажись, Марья…

– Вот я ей сейчас скажу, что у тебя не в то ухо ветер подул. Чтобы тебе, дураку, какую-нибудь таблетку дали. Чтобы дурь-то прошла.

– Нет таких таблеток, бать.

– Есть.

– У Марьи-то? При её стати у неё другие таблетки должны быть…

– Дурак. Вот гипс снимут, по уху тебе, трепачу, дам.

В коридоре слышались женские голоса. Видимо, один из них и принадлежал той загадочной Марье, о которой шептались усатый с Гришкой.

То, что в палату вошло начальство, Воронцов понял по той тишине, которая в один миг воцарилась под белым потолком среди белых стен.

– Ну что тут у нас? – послышался голос женщины средних лет. В этом голосе всё уже устоялось. И всё же Воронцов почувствовал в нём едва уловимую интонацию любопытства. В любой женщине всегда остаётся частичка той девочки, с которой, как ей кажется, она навсегда уже распрощалась. Давным-давно. Просто, видя тридцатилетнюю женщину, мы либо не знали её двенадцатилетней девочкой, либо забыли её. Человек – не предмет, у которого прошлого может и не быть. А у женщины прошлое порой бывает значительно глубже её прожитых лет.

Рука доктора была прохладной, почти невесомой, как утренняя тень в саду. И рука, и белый, тщательно выглаженный халат пахли лекарствами. И, пожалуй, только этот запах настойчиво напоминал о том, что никакая это не тень, и даже не женщина, а просто доктор. Доктор в больничной палате. В госпитале. Где он, Санька Воронцов, просто больной. Раненый, которого привезли сюда с передовой. В потоке битых, калеченых, искромсанных и обожжённых войной, но ещё живых, нашлось место и ему, лейтенанту ОШР. Лица её Воронцов не мог разглядеть. Медсестра тут же начала запихивать ему под повязку, в щель, градусник.

– Доктор, скажите, я буду ходить? Ноги мои целы? – спросил он о том, что казалось для него главным.

– Не только ходить, но и бегать будете. – Она откинула простыню и начала ощупывать бинты. Что-то непонятное сказала медсестре, что-то по поводу перевязки. Потом ему: – И ходить, и бегать. Но нужна ещё одна операция. Так что готовьтесь, лейтенант.

– Что, так сильно меня покалечило?

– Вам повезло. Кто-то из ваших товарищей правильно сделал первую перевязку. Быстро доставили в полевой госпиталь. Потом – к нам.

– Спасибо, доктор, – сказал он.

– Готовьтесь к операции, – сказала она.

И тут Воронцов увидел её лицо. Мягкий овал, смуглые веки, чёрные гладкие волосы, зачёсанные под ослепительно-белый колпак, и мягкие серые глаза, напоминающие прикосновение её рук. Кого она ему напоминала? Кого-то из прошлого, которое он хотел забыть навсегда. Особенно голос, интонация. Властная и в то же время женственная. Манера немного растягивать гласные в окончаниях слов.

Он закрыл глаза.

А доктор начала осматривать других ранбольных.

– Мария Антоновна, надо бы Кондратенкову тоже температуру измерить, – осторожно подал голос Гришка, жадно следя за каждым движением доктора.

– Эх, Гриша, Гриша… – тут же отреагировала она. – Не иначе вы в ухажёры ко мне набиваетесь! Не трудитесь, голубчик, ни фельдшером, ни истопником я вас при себе не оставлю. Недельки через три на переосвидетельствование и – на фронт.

– Фронта, Мария Антоновна, я не боюсь. А вот о вас скучать буду. Это правда.

– Ох, Гриша, Гриша, – вздохнула доктор. – Ну что там с твоим Кондратенковым? Кондратенков, как себя чувствуете? – И она наклонилась к пожилому, плотно укутанному бинтами и гипсом, которого Гришка называл батей.

– Устал я лежать в этой броне, товарищ доктор, – ответил усатый. – Пролежни, наверно, уже образовались. Бока ноют.

– Гипс начнём снимать на следующей неделе. Потерпите, Кондратенков. Потерпите.

Когда доктор ушла, усатый вздохнул и сказал:

– Капитан, разволновал ты меня, стервец.

– Ты, бать, о чём?

– Да про девок напомнил.

– Про каких девок, бать? – хитрил Гришка, вытянув шею и подмаргивая всем, кто лежал в палате.

– Ну как про каких? За которыми подсматривал. На речке, помню… Купальня у нас одна была. И они потом, ну, девки, платьишки свои и трусы в кусты выжимать ходили. Купались-то в платьях. А мы с Кузьмой, друг у меня был, затаились раз, ждём… Да ну тебя к чёрту, капитан! Ей-богу, как незнамо кто…

– Ну-ну, бать, давай дальше. Ты ж на самом интересном остановился. Вон, разведчик уже в калачик свернулся…

Батя молчал. Молча смотрел в потолок. Бинтов на голове у него после последней перевязки стало меньше. И лицо целиком открылось. Не такой уже и старый он оказался, как показалось Воронцову вначале.

– Я ж на одной из них потом женился. Кто ж про свою жену рассказывает?

Они засмеялись.

– Бать, а дети у тебя есть? – спрашивал читавший книгу. У него была перевязана грудь и ступня левой ноги.

– А как же. О них и думаю теперь день и ночь. Трое их у нас. Все сыны. Старшему через месяц семнадцать. На фронт рвётся. В аэроклуб ходит. Уже летает. А мы ещё до Днепра не дошли.

– Да, бать, попадёт твой старший на фронт как пить дать.

– Догонит нас где-нибудь под Варшавой.

– Неужто так быстро теперь пойдём?

– А что! Вон как гонят!

Заговорили остальные.

– А моему старшему пятнадцать. И я не знаю, жив ли он. Под Минском наша деревня.

– Там, говорят, в партизаны многие подались.

– Да, мужики… В один приём у нас не получилось. Мы-то, считай, уже второго призыва. Первого уже почти нет. Выбили весь. А, видать, и третий понадобится. Вот под него дети как раз и подрастут…

Дальше