Воронцов ворохнул его ногой и тут же отступил на шаг.
– Второй раз говорить не буду.
– Смотри, кум, стрельнешь, патруль прибежит. Как оправдаешься?
– Выстрел в упор не слышен и за десять шагов. И пальто у тебя подходящее. Материя плотная, дорогая, должно быть. Звук погасит надёжно.
– Понял-понял, начальник. Я пошутил.
Пожилой отвалился на спину, и Воронцов увидел присыпанный песком ТТ. Он бросил в воду и его.
– Сосок, или как тебя там, у тебя какой размер сапог?
– Ты что задумал? – завертел спиной фиксатый.
– Ну?
– Сорок третий.
– Вот и хорошо. Значит, меняемся. Снимай поживей.
Конечно, раздевать, а вернее, разувать пленного – дело последнее. Но Воронцов понял, что в сапогах, выданных ему госпитальным завхозом, он не дойдёт ни до почты, ни, тем более, до госпиталя. Когда-то эта пара солдатских кирзачей, возможно, и соответствовала сорок третьему размеру, но с тех пор, хорошенько послужив своему хозяину в дождь и снег, сапоги усохли, мысы курносо задрались вверх, сплюснулись и упорно не желали распрямляться, съёжившись таким образом размера на полтора.
– Ты что, боец? Желаешь разуть советского человека? Какой же ты после этого солдат?
– Снимай-снимай, советский человек… Я таких советских впереди себя в атаку гнал под автоматом.
– Зачем? – испуганно поинтересовался фиксатый.
– Смерть отпугивал. И от них, и от себя.
– А, понятно. Значит ты, начальник, фраерок битый. Штрафными, что ль, командовал?
Они обменялась вначале правыми сапогами, потом левыми.
– Ну что, в самый раз? Или жмут? А то давай заберу, а ты себе другие найдёшь.
– Ничего, сойдут, – смирившись с потерей, с готовностью согласился фиксатый. Перспектива возвращаться в город босиком его явно не радовала.
– Досчитайте до тысячи и вставайте. – Воронцов оттянул затвор "вальтера": патрон лежал в стволе. – Не вздумайте встать раньше времени.
– Что ж ты, фраерок, на фронте сапогами приличными не разжился? А? Говоришь, командиром был. Вроде не самый последний начальник, а без сапог.
– А ты почему не на фронте? Ты, с такой харей! Почему? – И Воронцов одним прыжком подскочил к фиксатому и ударил ногой в подреберье.
Фиксатый скорчился от боли, выплюнул кровавый сгусток.
– Ты что! Контуженый?!
– Да. У меня четыре ранения и две контузии. Так что полчаса лежать всем смирно.
Воронцов засунул пистолет в карман, взял палку и пошёл к причалу. Вскоре стал виден буксир "Политотдел" с помятыми боками, обмётанными рыжей ржавчиной. Над ним кружили ослепительно-белые чайки. Он шёл по той же стёжке, которая привела его сюда. С палкой ему было легче. Но на сапоги он старался не глядеть. И ударил он фиксатого зря. Можно было просто уйти.
Почтовое отделение оказалось закрытым. На двери висела бумажка: закрыто до стольких-то часов. Воронцов взглянул на часы. До открытия оставалось пятнадцать минут. Вот почему блатняки пошли за ним. Офицер, явно из госпиталя, идёт к почте – зачем? Посылки в руках нет. Значит, идёт отправлять почтовый перевод. А почта закрыта. Да и офицер попёрся к реке, в безлюдное тихое местечко…
О том, что случилось у реки, он не рассказал никому. Когда же Лидия Тимофеевна, принимая у него одежду, удивилась новым сапогам, он сказал:
– Снял с одного блатного. Обменял. Ваши, из обменного фонда, мне оказались всё же малы.
В ответ Лидия Тимофеевна рассмеялась:
– А ты, сынок, шутник! – И, принимая сапоги, спросила: – А где же оставил казённые?
– Я же сказал: обменял. Они мне немного жали.
Лидия Тимофеевна покачала головой, разглядывая добротные сапоги, пахнущие дорогим гуталином. Они ей нравились.
Глава третья
Фузилёр Бальк до середины октября пролежал в лазарете в небольшом городке на севере Германии. Госпиталь, приютивший их, искромсанных на Восточном фронте, был небольшим. Три палаты, каждая на двадцать человек. Все раненые – солдаты, от рядового до фельдфебеля. Все оттуда, где война оказалась особенно жестокой, и по отношению к ним, солдатам вермахта, и по отношению к противнику, и к гражданскому населению. Там, на Востоке, шла не просто война, там день и ночь, почти нескончаемо, вспыхивая то там, то здесь, длилась чудовищная бойня. И всем им, казалось, что оттуда невозможно вернуться живым, не искалеченным. Ещё год назад Бальк с ужасом и сочувствием смотрел на изувеченных войной, вернувшихся из госпиталей домой. Потерять руку или ногу для него казалось немыслимым. А теперь… В их маленьком госпитале никто никогда не разговаривал о России. Что о ней говорить? Многим из них не хотелось даже думать о бесконечной степи, угрюмых лесах и комариных болотах, о бездорожье и яростных атаках иванов, которые в последние месяцы совсем озверели.
Только однажды сосед по койке, шютце Нойман из подразделения горных стрелков, проснувшись среди ночи, вдруг сказал:
– Представляешь, они не берут пленных.
Нойман неподвижно смотрел в потолок. Его слышал не только Бальк. Ноймана привезли из-под Ленинграда. Он получил несколько пуль в обе ноги. Многим в эту ночь не спалось. Где-то на побережье хлопали зенитки и выли сирены противовоздушной тревоги. В любую минуту могли войти в палату дежурные санитары, включить свет и объявить о срочной эвакуации в бомбоубежище.
Бомбоубежище построили недавно военнопленные иваны из лагеря, расположенного неподалёку. Оно состояло из нескольких блоков, с вентиляцией и освещением, с деревянными лежаками, точь-в-точь такими, какими оборудовались на Востоке землянки и блиндажи.
Никто не ответил Нойману. Но все поняли, что он имел в виду. Их раны потихоньку заживали. После лазарета почти всех ждал отпуск на родину. А после него – снова Россия. Проклятая Россия. Проклятый Восточный фронт, хуже которого в этой кромешной войне, кажется, уже ничего нельзя было придумать…
Они, признаться, тоже неохотно брали пленных. Особенно в последнее время. Иваны не поднимали рук даже тогда, когда положение было уже абсолютно безнадёжным. Конечно, были и перебежчики. Но если первые вызывали в них ярость, то вторые чувство брезгливости. Для того чтобы спустить курок в ближайшем овраге, а значит, и не вести пленных далеко в тыл, в одинаковой мере подходило любое из этих чувств.
Через несколько дней после операции, во время которой хирург вытащил из тела фузилёра Балька сплющенную пулю и множество мелких осколков, по радио сообщили, что на Восточном фронте германские войска начали крупнейшую за всю войну операцию. Лучшие танковые дивизии и корпуса групп армий "Юг" и правого крыла "Центр" в эти минуты наносят сокрушительный удар по обороне русских на фронте от Орла до Белгорода, самолёты люфтваффе постоянно в воздухе. Среди выведенных из строя машин много средних танков Т-34 и тяжёлых КВ. Уже удалось сокрушить первые линии обороны противника. Трофеями ударных частей вермахта и СС стали сотни русских танков, реактивных пусковых установок, тысячи орудий и миномётов. Колонны пленных в настоящее время движутся в германский тыл. В них сотни и тысячи солдат и офицеров армии противника.
И Арним Бальк, и многие другие раненые, кто успел изодрать в окопах на Востоке не один мундир, слушали бодрые сообщения диктора и заявления фюрера внимательно, стараясь при этом уловить подтекст. Нет ли в нём тревожных ноток неопределённости. Они-то знали, что радио и газеты Третьего рейха существуют не для того, чтобы сообщать людям правду. Зачастую задачи Министерства пропаганды заходили в абсолютное противоречие с реальным положением на фронтах.
– Наши "шутки" конечно же разутюжат любую цель, – говорили в курилках те, кто уже не первый раз попадал в госпиталь. – Но если иванов бьют в колоннах, то одно из двух: либо они отходят, а значит, вот-вот займут новый рубеж обороны, либо подтягивают резервы, что ещё хуже.
– Иванов всех не перебить! Они – как саранча!
– У фюрера тоже есть резервы!
– И где же они? Когда нас везли сюда в кровавых бинтах, я что-то не видел наших резервов! Или, может быть, эшелоны со свежими дивизиями резерва были так хорошо замаскированы, что мы их просто не заметили?
– Ты не в ту сторону смотрел, старина. Резерв фюрера лежал на полках рядом с тобой. Не отчаивайся, резерв есть.
– Да, похоже, мы – последний резерв Германии.
На такие шутки отвечали мрачным молчанием или злобным смешком.
– Ещё одного Сталинграда наша армия не выдержит.
Слово "Сталинград" действовало магически. Кто произнёс его, они уже не могли вспомнить. Казалось, оно само прозвучало в плотно набитой перебинтованными телами тесной курилке.
– Уже подчищают тылы. Всех – под метлу! Разве вы не видели, кого прислали с последним пополнением? Больные очкарики и дети! Какие это солдаты? С такими солдатами разве можно наступать?
– Ничего страшного. Все должны воевать. Долг перед родиной обязывает.
– Но дети…
– Выходит, русские сильнее нас?
– Русские не одни. Англичане, американцы, французы, югославы, греки, новозеландцы, канадцы, австралийцы! Все – против нас! Весь мир! Почему так?
– А я говорю, всё дело в том, кто сидит в окопе. Там, на передовой. Нет уже тех парней, с которыми мы шли к Москве.
– Да, их уже нет. Ты прав, старина.
– Вот я и говорю: всё началось там, на Востоке! Там мы нашли все наши несчастья. И они теперь, как чума, как тиф, перекинулись и на побережье, и в Африку, и на Балканы.
– Да, старина, везде туго.
– Россия – проклятое место. Это – заколдованная страна.
– Крестьяне живут там почти в нищете. Вы видели, какие у них жилища? Дети голодные. А ночью они уходят в лес, в партизанские отряды и жгут наше имущество, взрывают мосты, портят связь. Значит, им нравится так жить!
– Рабы. Россия – страна рабов. Они служат большевикам и жидам, что, по сути дела, одно и то же. И к этому привыкли. Они уже не замечают своей нищеты, убожества своего жилья, одежды, скудной еды.
– Те не отнимали у них последнего. Вот в чём причина.
– Просто – рабы. Примитивный народ. Примитивный ум, не понимающий Бога. Низкие потребности.
– Пустое. Вы болтаете о пустом. Сами себя разжигаете тем, чем нас разжигали в тридцать девятом и сорок первом. Россия – великая страна. И нашей армии она не по зубам. Вы говорите, примитивный народ, рабы. А кто же создал величайшую культуру? Их музыка, литература, живопись, архитектура на уровне европейской и даже выше.
– Помолчи, Курт. Мы не знаем, кто прибыл вчера и позавчера…
Они какое-то время курили молча. Но всех волновало одно. Уже никто не подозревал друг друга в пораженчестве. И только иногда такие разговоры прерывал раздражённые голос какого-нибудь пожилого фельдфебеля, воевавшего ещё в Первую мировую войну, который советовал им, соплякам, помолчать и готовиться к выписке прямой дорогой назад, на Русский фронт. Потому что все другие дороги им, побывавшим там, заказаны.
– Сталин дал своим иванам хорошее оружие, – снова начиналось всё сначала. – Ты попадал под атаку их "катюш"? А я попадал.
– Да, танкисты говорят, что в открытом бою с их новыми тяжёлыми танками лучше не встречаться. Даже на Т-34 они установили новую, более мощную пушку.
– Наши "тигры" и "пантеры" значительно лучше!
– Посмотрим. Сейчас они дерутся там, в русской степи. Через день-другой всё решится.
– Когда под Сталинградом рвали на части Шестую, до самого конца шли бодрые сообщения. И чем это кончилось? Правда оказалась ужасной.
– Да, этого не забыть…
Боли в груди ещё донимали Балька. Доктор сказал, что, возможно, все осколки разрывной пули извлечь не удалось. Некоторые из них величиной со спичечную головку и даже меньше, вросли в ткани, и лучше их не трогать. Другое дело, если они начнут беспокоить… Бальк всё понял: доктор оставлял ему шанс в любой момент обратиться к врачу. Доктор был пожилым и добрым человеком. Он понимал всё, возможно, многое, совсем не так, как понимали они. Другую пулю, деформированную от удара в плечевую кость, он подарил Бальку на память. Теперь пуля, вынутая из его тела, лежала в ящике тумбочки среди письменных принадлежностей. Однажды он показал её Нойману. Тот повертел её, взвесил на ладони и сказал:
– Калибр семь – девяносто два! Арним, ты что, попал под огонь своих?
– Нет. Мы отбивали атаку. Я стрелял из schpandeu. Со мною рядом был ротный командир. По пулемёту вёл огонь снайпер. Он многих положил. Ребята потом рассказывали.
– Но пуля-то наша.
– Унтер-офицер Байзингхоф из нашего взвода всегда таскал с собою русский ППШ.
– Ну да, хорошая штука. Ты хочешь сказать, что и в тебя иван пальнул из трофейной винтовки.
– Возможно. Но тогда, тем более, обидно.
– Иваны палят по нас из всего, что стреляет. – Нойман поправил вначале одну, а потом другую затёкшую ногу. Обе ноги были старательно упрятаны в гипсовые коконы, похожие на зимний камуфляж, надетый поверх бриджей. – Однажды мы стояли в небольшой деревушке на берегу Угры. Так называется их река. Дело было недалеко от Юхнова. Это – между Смоленском и Москвой. Мы уселись делить сухой паёк. И вот, представь себе, сидящий вокруг горы консервных банок взвод. И вдруг в эту гору падает русская Ф-1 в чугунной оболочке. Четверых парней мы похоронили сразу. Восьмерых, раненых, отволокли в медпункт. Один тяжёлый. Вряд ли он выжил. Во всяком случае, к нам в роту он уже не вернулся. А меня даже не задело. И что оказалось? Гранату бросил мальчишка. Его тут же поймали. У него в кармане была ещё одна граната. Он не успел вставить капсюль-воспламенитель. Он хотел, видимо, то ли себя взорвать, то ли ещё одну во двор бросить.
– Откуда у них такой фанатизм?
– Они защищают родину. Свои семьи. Жилища. Землю.
– Ну, положим, земля им не принадлежит. Земля в России колхозная. У русских крестьян во владении только один огород. Совсем маленький. У них нет понятия: моя земля. Того корневого чувства, которое в народе всё скрепляет.
– Ты ошибаешься. Иначе бы они не сражались до последнего патрона.
– Так вот, потом мы узнали причину, почему тот мальчишка так поступил. Днём раньше того случая какой-то ублюдок из нашего взвода изнасиловал сестру того маленького русского. Вот он и задумал отомстить. И отомстил. Мы потом выяснили, кто это был. Командир роты приказал помалкивать, хотя сам ему потом спуску не давал. Поручал самую грязную работу. Во время взрыва гранаты его почти не задело. Отделался лёгкими царапинами. За него расплатились другие. Что и говорить, этого маленького русского ивана можно понять. Как бы ты сам поступил, если бы твою сестру или девушку…
– Жаль… – Бальк задумчиво покачал головой.
– Ты о чём? – Нойман снова, поморщившись, поправил свои ноги, стараясь лечь набок.
– Жаль, что тот русский мальчик не успел бросить вторую гранату, – неожиданно сказал Бальк.
Они не разговаривали несколько суток.
В августе стали поступать тревожные сообщения. Оставлен Белгород, Орёл, Хотынец… При упоминании Хотынца и Жиздры фузилёр Бальк вздрогнул. Значит, позиции его полка прорваны, и что с его товарищами, защищавшимися на Вытебети, неизвестно.
– Ничего нельзя понять, – пожимали плечами раненые, сгрудившись у радиоприёмника, стоявшего на столе рядом с портретом фюрера.
– Эти болтливые кретины из Министрества пропаганды…
– Ничего не понять.
– Наступаем мы или уже нет?
– Скоро узнаем.
И действительно, вскоре санитарные эшелоны, прибывающие с Востока в Германию, начали привозить тысячи раненых, искалеченных и умерших в дороге. Эшелоны прибывали из-под Харькова и Чернигова. Раненых сортировали и разбрасывали по госпиталям. Несколько человек привезли и в их корпус.
– Они постоянно бросают в бой свежие части! – рассказывали побывавшие в недрах "Цитадели".
– Нашу Сто девяносто восьмую просто вышвырнули из Белгорода!
– "Восемь-восемь", которую мы прикрывали, подожгла пять русских танков! Шестой сравнял с землёй все три пулемёта и разбил первым же осколочными снарядом нашу противотанковую пушку. Все артиллеристы погибли. Мы даже не смогли похоронить их. Русский тяжёлый танк искромсал позицию осколочными снарядами, изутюжил гусеницами. Трупы артиллеристов невозможно было отделить от земли.
– Там был настоящий ад.
– Мы заняли траншею в полукилометре западнее и нам объявили, что, если мы и здесь не удержимся, расстреляют каждого десятого. Просто построят и – каждого десятого…
– Придержи язык, парень, – сказал кто-то из раненых новоприбывшему.
– Да, за это можно загреметь.
– Самое худшее, что может с нами произойти, нас снова отправят на Восток.
– Так оно и будет, дружище. Наши дивизии стоят там.
– К тому же среди нас нет эсэсманов или "цепных псов" . Ведь нет? Их лечат в других госпиталях. Значит, никто не донесёт.
– Я слышал, что говорили о наших делах офицеры, – рассказывал другой раненый. – Мы дрались две недели. Ни дня отдыха. Даже ночью нас поднимали по тревоге. В тылу тоже не было покоя. Партизаны. Они нападали на наши обозы, в том числе на санитарные. Так вот, через две недели боёв в нашей Тридцать девятой дивизии оставалось всего триста штыков при шести офицерах. И я это слышал вечером, а утром нас пополнили шестнадцатью папашами из обоза и снова бросили в бой.
– Это был ад. Ад. И больше ни с чем это сравнить нельзя.
Вечером Нойман произнёс первую фразу за неделю. Она была адресована Арниму Бальку. Она оказалась короткой, и после неё снова долго можно было молчать.
– Арним, дружище, хорошо, что мы туда не попали. – Нойман произнёс это тихо, почти неслышно, одними губами, так что понять его мог только Бальк, лежавший на соседней кровати.
Раненые, прибывавшие в последующие дни, рисовали унылые картины отступления. Потом заговорили о "Линии Вотана". Появилась надежда, что русских остановят на линии рек Днепр и Десна. Бальк слушал и вспоминал. Однажды, когда воинский эшелон, который вёз их к фронту, проезжал по мосту возле небольшого городка, он увидел крутой правый берег, возвышавшийся над округой на несколько сот метров. Какая великолепная позиция, подумал он тогда. Но кто её теперь будет удерживать? Лучшие дивизии поглотила "Цитадель". Все так говорят, даже офицеры. Первоклассные и хорошо вооружённые дивизии. Такую мощь! Бальк вспомнил леса и перелески, заполненные бронетехникой и войсками. И они не смогли опрокинуть русских? И оказались опрокинутыми сами. Тогда какая же сила напёрла с Востока? И, судя по всему, она не исчерпала себя до конца, а значит, будет продолжать атаковать. Вырвавшиеся из этого ада подтверждают, что русские постоянно наращивают силу удара, вводят в дело новые и новые резервы. Оставалось надеяться только на то, что наступление русских на каком-то этапе всё же выдохнется. Так в своё время произошло под Москвой и под Сталинградом. Правда, тогда германским войскам пришлось дорого заплатить за то, чтобы иваны в конце концов остановились и начали закапываться для обороны.