До последнего мига - Валерий Поволяев 16 стр.


Но всё-таки, может, зимняя ночь, злой секущий ветер, ржаво-скрипучие шаги и Ирина, оставшаяся одна-одинёшенька в огромной пустой квартире, - сон? Может, это, выражаясь словами Володи Мокрова, просто-напросто приблазнилось: Каретников выдумал ту ночь, Ирину, квартиру?

Через час, наскоро перекусив и ещё не остыв от встречи с матерью, Каретников помчался на поиск - он должен найти Ирину, чтобы не захлестнуться в тоске, словно в глубоком бочаге. Не может быть, чтобы Ирина исчезла бесследно, мать и преданный фронтовой друг ошиблись, ходили не по тому проулку, побывали не в том доме…

Он добрался до Большого проспекта, огляделся, подивился густоте автомашин, тому, что среди машин слишком много трофейных, немецких и итальянских, промелькнуло несколько неуклюжих букашек "ДКВ" - заполошных машинёнок, невесть как передвигающихся, маленьких, с длинной, чуть ли не во всю машинёнку, дверью, открывающей сразу два сиденья - переднее и заднее. "ДКВ" в Ленинграде использовали вместо такси, и это, как понял Каретников, было удобно. Машинёнка бензина ела мало, ослепительную скорость набирать - никогда не набирала, а на нормальной скорости было больше гарантий, что и шофёр, и пассажир доедут целыми; вони от неё меньше, чем от "хорьха" или, допустим, "опель-адмирала", верткость завидная - "ДКВ" даже на дерево, словно кошка, залезть сможет, - в общем, и плюсы имеются, и минусы. В поезде Каретников уже слышал, что такси "ДКВ" расшифровывается двояко: "Дурак, кто возит" и "Дурак, кто возьмёт". Усмехнулся: откровенно сказано. Без лишних хитростей.

Прижимаясь к обочине и давя одной стороною снег, пронёсся новенький, с лаково поблескивающей краской "студебеккер". Видать, где-то в гараже либо на складе стоял. Первый выезд грузовик, наверное, делает. Володя Мокров, который всё не выходит из памяти - надо будет написать письмо ординарцу, узнать, как он там? Впрочем, ясно как, у калеки без ног да без руки только одна жизнь горькая, - завидев "студебеккер", обычно говорил: "Трое русских солдат один американский "студик" запросто заменяют".

Людей на проспекте было меньше, чем машин, - час то рабочий, да и холодно, акации стоят понурые, заснеженные, ветки до самых скамеек свисают. Круто развернувшись, Каретников двинулся назад - Иринин проулок должен находиться по правую руку, если идти от Большого проспекта в глубь Васильевского острова. Это недалеко, совсем недалеко от проспекта, метров триста, от силы четыреста. Но ночная дорога, увы, совсем не то что дневная, недаром сказывают, что ночью все кошки серые, а кони - вороные, да потом-то тех огромных сугробов-гор давно уже нет… Каретников хотел было сразу двинуться назад, но передумал, пересёк Большой проспект, направился к Неве, увидел знакомую булочную, за ней дом, на котором висела каменная доска, установленная композитору Серову от имени "Музыкально-исторического О-ва имени графа А. Д. Шереметева", а за композиторским домом - госпиталь, в котором он лежал с перебитыми ребрами.

Память - услужливый механизм - сразу преподнесла ему, будто на блюдечке, дядю Шуру Парфёнова - низенького, колченогого, смурного и доброго, открытого одновременно, с лысой, словно гигантское страусиное яйцо, головой. В ушах возник громкий матросский вскрик, который тот нет-нет да издавал. Этот вскрик Каретников сейчас даже услышал: "Полундра!" Каретников улыбнулся, толкнул металлическую дверь госпиталя, но та оказалась закрытой на ключ. Осмотревшись, Каретников увидел фарфоровую бобышку, висящую на цепочке, похожую на ту, которой спускают в уборных воду, дёрнул за бобышку. Где-то далеко продребезжал звонок.

В дверном нутре щелкнуло что-то костяное, орлиное, будто стервятник клацнул клювом, и дверь нехотя растворилась. От двери вверх вели знакомые ступени, вверху находился столик, за которым сидела девушка в свёрнутой тюрбаном косынке. Каретников девушку не знал - в сорок втором году она в госпитале не работала.

- Вы к кому, товарищ капитан? - строго спросила девушка.

- Собственно, ни к кому. Я здесь… Лечился здесь когда-то. После ранения.

- А-а, - однозначно протянула девушка, вопросительно поднятые брови распрямились. - Потянуло в места, где доводилось бывать ранее? - голос её сделался насмешливым. - Захотелось вернуться в прошлое?

- Не совсем, - перед Каретниковым словно бы окошечко какое разверзлось, в этом окошечке затрепетал, заколыхался пламенёк, он словно бы что открыл для себя, сравнил эту девушку с Ириной. Ирина явно выигрывала. Она даже фору могла дать. - Здесь когда-то кочегаром работал старый моряк по фамилии Парфёнов… Не знаете?

Девушка снова подняла брови, лоб пересекла длинная мелкая морщина-нитка.

- Парфёнов, Парфёнов… - пробормотала она задумчиво.

- Все его звали дядей Шурой. Дядя Шура. Значит, Александр. Александр… А вот отчество не помню.

- Нет, не знаю такого, - девушка склонила голову набок, - и даже не слышала, - подняла вверх гибкий изящный палец. - Погодите, капитан, сейчас мы кое-кого расспросим. Из старожилов.

Она поднялась, сходила куда-то - недалеко, судя по всему, очень быстро вернулась. Едва села за стол, как появилась грузная, круглоокая, словно сова, старуха с прямой седой чёкой, спадающей на глаза. В руке старуха держала ведро. Каретников узнал её - это была нянечка из отделения, в котором лечили раненных в голову, и факт, что эта живая душа благополучно переместилась сюда из того, сорок второго года, обрадовал его, он враз уверовал в удачу, уж коли находятся живые люди из того времени, то и Ирина найдётся, и дядя Шура Парфёнов…

- Вы про кого спрашиваете? - старуха, чтобы лучше слышать, приложила свободную руку к твёрдому белому уху. Каретникова она не узнала, да и мудрено было узнать, ведь перед её глазами прошло столько раненых.

- Здесь когда-то работал дядя Шура Парфёнов…

- Старик Парфёнов? - воскликнула старуха басом. - Как же, как же! - похмыкала она в нос. Видно, ей было ведомо что-то такое, чего не знал Каретников. - Вредный был старик.

- Он жив?

Вместо ответа старуха приподняла верхнюю губу, и Каретников увидел, что нянечка усата, хотя раньше она усатой, кажется, не была - возможно, брилась, а возможно, Каретников просто не замечал ее усатости.

- Он жив? - повторил вопрос Каретников.

- Если только на том свете жизнь есть, то жив, - хмыкнув, ответила старуха.

- А что случилось? - спросил Каретников.

- Под снаряд угодил. В сорок втором году аж, давно, - старуха приподняла верхнюю усатую губу, - царствие ему небесное, хотя мы с этим мокропутом никогда в ладах не были: он жил то вдоль, то поперёк, то зигзагом - прямой дороги не знал, потому и не ладили. - Старуха вздохнула. - Все там будем, одни раньше, другие позже, а конец один - земля, черви, холод, тишь. - В старухе словно бы что надломилось, из глаз потекли мелкие частые слёзки, они одна за одной падали на мятый, обсыпанный серой перхотью воротник халата.

Девушка укоризненно взглянула на Каретникова, словно тот был виноват в нечаянных слезах старухи, изящным движением поправила тюрбан на голове и, вторя плачущей нянечке, громко вздохнула.

- Извините, - сказал Каретников, у которого настроение пошло на убыль - не все переместились из сорок второго года в сорок шестой, в том, что дяди Шуры Парфёнова нет в живых, сокрыт недобрый знак. Но как же тогда эта усатая нянечка сумела перебраться из сорок второго года целой и невредимой? Ей повезло, а остальным нет? - Извините, - повторил Каретников, попятился спиною вниз по лестнице, вслепую нащупывая ногами ступеньки и чувствуя свою чужеродность или, точнее говоря, лишнесть в этом госпитале. Ему надо было прийти в себя, оправиться от услышанного.

- Ничего, - сказала девушка в накрахмаленной косынке-тюрбане.

- И что старого хрыча понесло тогда из госпиталя в город - одному ляху известно, - хлюпнула носом старуха. - На Невский зачем-то поперся. А там в аккурат обстрел, на его глазах девчонку-зенитчицу ранило. На крышу она, значит, спешила, почему-то, дура, думала, что воздушный налет будет, а это был налёт артиллерийский. Парфёнов перевязал её - он по части перевязки мастаком был, у сестричек научился, помог погрузить на полуторку. Едва полуторка отошла, как на её место снаряд улегся. Все осколки в стену дома впились, а один - в Парфёнова. На месте и уложил. Наповал.

По старухиным щекам продолжали катиться слёзы, она подставила под них ладонь. Видать, несмотря на ругань и фырканье, что-то связывало её с дядей Шурой Парфёновым, имелась какая-то прочная нитка, которую не дано было оборвать годам и распрям. Выходит, погиб бывший матрос вскоре после выписки Каретникова из госпиталя.

Он ещё раз извинился и вышел на улицу. Пересёк Большой проспект с его грустными старыми акациями, походил ещё минут пятнадцать и отыскал нужный переулок, свернул в него. Невольно замедлил шаг: сердце заколотилось, задёргалось подбито, в горле возникло что-то горячее, на голову будто бы обруч натянули, как на старую рассыхающуюся кадушку, из которой начало течь и хлестать, словно из дырявого фанерного ящика. Губы запеклись, сделались сухими, как это часто бывает в минуты опасности, из-под шапки прямо в глаза стекла капелька пота. Глаз от соли начало резать.

На ходу Каретников ухватил горсть липкого, пропитанного морозной влагой снега, притиснул его к глазу, перешибая одним ощущением другое, болью боль - старый рецепт, но оказалось, сделал хуже; теперь из обоих глаз обильно потекли слёзы.

Что делает с нами прошлое, когда мы возвращаемся в него, - расправляется, как с мальцами, творит, что хочет, мнёт, лапает душу, терзает, рвёт на куски, давит её беззубыми деснами, вызывает жестокую боль. Верно, выходит, говорят: никогда не возвращайся в своё прошлое, иначе будешь здорово бит, следы останутся такие, что ни снежок, ни медный пятак - испытанное средство по укрощению вспухающих синяков - не помогут; но синяки - это ерунда, а вот как быть, когда собственная душа вывернута наизнанку, словно куриный пупок, а? Жёсткая предохранительная плёнка содрана, брошена в мусорное ведро, и из всех ломин и трещин сочится сукровица… Как тут быть? Выходит, девушка в марлевом тюрбане имела все основания для насмешки?

А с другой стороны - не возвращаться в своё прошлое тоже нельзя, ибо в настоящем мы всего-навсего гости, как когда-то были гостями в прошлом и будем в будущем, но будущее, как, собственно, и настоящее, не принадлежит нам - спорная истина, её можно опровергнуть, - а вот прошлое принадлежит. Оно находится в нас самих, оно в нашей памяти, прошлое - это мы сами. И никак его не вычеркнуть из нас. А тот, кто пожелает вычеркнуть, потерпит жесточайшее поражение, окажется человеком с оборванными корнями.

Он, Игорь Каретников, никогда, ни при каких обстоятельствах не должен, например, был забывать дядю Шуру Парфёнова, а он, с-сукин сын, забыл. Словно бы живой встал перед ним Парфёнов: шапка с кожаным верхом надета глубоко на гладкую, без единого волоса голову, одно ухо вниз опущено, другое вверху болтается, по макушке бьет, глаза прищурены, но нет в них ехидства или недоброжелательности, которые доставляли столько хлопот усатой госпитальной нянечке, только доброта и что-то подбадривающее, да ещё искры в зрачках вспыхивают, делают зрачки глубокими, золотистыми, неестественными, во рту - "козья нога", длинная, сложенная углом, крепко зажатая твёрдыми, ошпаренными никотином зубами.

А "первосортные" табаки, которые дядя Шура Парфёнов курил?! Память на этот раз оказалась услужливой, она словно бы на блюдечке поднесла Каретникову шутовские названия самодельных табаков, которые дядя Шура Парфёнов с таким удовольствием смалил: "берклен" - березово-кленовый, особенно любимый, БеТеЩа - "брёвна-тряпки-щепки", от которого дядя Шура Парфёнов воротил нос, "матрас моей бабушки" - на безрыбье, как говорится, и рак рыба, этот табак Парфёнов терпел, "вырви глаз", к которому кочегар-ключник относился с явной опаской: рванёт ведь, тогда не только собственных глаз, но и носа и ушей не отыщешь - раскидает по соседним кварталам. Бесхитростный человек - дядя Шура Парфёнов, вся душа наизнанку, "изобретатель" и кряхтун, ты много сделал добра для людей, пусть земля будет тебе пухом…

Проулок, в котором жила Ирина Коробейникова, был безлюден и угрюм. И тем не менее, несмотря на тихость и мрачный нелюдимый вид, всё в проулке изменилось - заботливая рука подправила дом, стоящий на углу, - этот угловой дом Каретников тогда специально запомнил: мрачный, будто бы обугленный после попадания бомбы, придавленный к земле, напоминающий широкий шкаф. Сейчас этот дом выглядел просто весело, не то что той ночью, когда у Каретникова над головой возник мертвенный тусклый свет, схожий с северным сиянием.

От дома в глубину проулка тянулся новенький забор-частокол: реечка подогнана к реечке, макушки аккуратно затёсаны в виде игривого сердечка - эвон сколько сердечек выстроилось в ряд, хорошо штаны о них рвать, покрашен забор в радостный пронзительно-голубой цвет, но эта легкомысленная кричащая голубизна никак не снимала с проулка налёта угрюмости, напротив, оттеняла, подчеркивала её.

Прислушался к себе Каретников: что там внутри? Ведь, возможно, во всей этой игре, как в некой шахматной партии, он сейчас сделает последний ход. Последний… Что тогда останется? Он почувствовал внутри тяжесть, холодок - он верил в последний ход.

И всё равно ему казалось, что он попал в некое замкнутое пространство, и у него возникла боязнь, которая обычно возникает у людей, имеющих сдвиг по "фазе", он понимал, что замкнутое пространство - это проулок, в котором он находится, это пространство, кольцо, может смять его, свести на нет всё, что было, но кольцо будет немедленно разорвано, как только он найдёт Ирину или узнает что-нибудь о ней.

Холод, возникший внутри, не проходил. Каретников одолел проулок почти целиком, насквозь, прежде чем добрался до Ирининого дома - добротного, с величавой дворянской осанкой, также обнесённого новым забором, покрашенным только не в весёлый васильковый цвет, который больше годится для дачи, а не для городской постройки, а в строгий тёмно-зелёный, какой-то официальный, торжественный колер. Всё, что могло гореть, давать тепло, поддерживать людей, было сожжено в блокаду, - всё, кроме деревьев. Ни одно дерево не было тронуто за эти годы, ни одно, хотя люди стекленели от холода, превращались в костяшки, но тем не менее думать не могли о том, чтобы подсечь под корень какой-нибудь тополь или акацию, и это благородство трогало буквально до слёз. В каретниковской роте статью про ленинградские деревья читали повзводно, и после каждой читки возникала щемяще-строгая благоговейная тишина: солдаты отдавали дань уважения тем, кто умер, но не тронул ростков другой жизни, хотя мог, имел право это сделать, - ткнулся головой в снег, отогревая себя собственным дыханием, и, не в силах уже отогреть, умер. Умер, но не спилил дерева. Такие газетные заметки были посильнее всякой агитации.

Остановившись, Каретников взглянул на окна Ирининого дома. Где находились её окна, в каком ряду, какие именно, он не знал: тогда, в ночи, просто не разглядел - дом по самую макушку огруз в серо-синей мути, и ни единой живинки, ни единой блёстки у него не было, а вычислять по памяти, какие же именно окна Иринины, Каретников не мог. Окна как окна, одно похоже на другое, тёмные, кое-где виднеются занавески - простенькие ситцевые шторки, натянутые на бечёвку, каждое окошко - это житейская загадка, судьба, тайна, которую не всем дано познать. А ведь он, Каретников, пытается приподнять портьеру над чужой жизнью, открывает дверь в кухню, рискуя быть обруганным и хватить открытым ртом чадного духа, дыма от подгорелого маргарина. Но может быть и другое: войдя в чужую кухню, он услышит нечто такое, что доставит радость, и его не оглушит угольно-горький маргариновый дух, а донесётся, допустим, черемуховый запах…

К стенке Ирининого дома был прикручен новенький эмалированный белый номер с железной кошёлочкой сверху, чтобы электрическую лампочку, специально поставленную для освещения номера, не заливал дождь. Раньше на Иринином доме никакого номера не было, и хотя Каретников в темени, конечно, не мог точно разглядеть, есть на стенке номер или нет, он всё-таки готов был биться об заклад, что номер на доме отсутствовал.

Всё правильно - Ирина жила именно здесь. Втянул в себя холодный сыроватый воздух - типично питерский (тут воздух всегда, даже в морозы, бывает пропитан солью и сыростью), вошёл в подъезд - темноватый, мрачный, скользнул взглядом по стенке, на которой было выцарапано что-то неразличимое, хотя не надо быть мудрецом, чтобы понять, что именно выцарапано, в голову ему будто бы стрельнула молния, постоял немного, собираясь с духом, а потом быстро, перешагивая через ступеньку, двинулся вверх.

Вот и Иринина дверь. Сколько времени он ожидал этой минуты! Сколько сотен километров оставил позади, сколько сапог износил, сколько пыли проглотил, прежде чем очутиться перед этой старой, уже потерявшей прежний лоск и вид, но всё ещё внушительной дверью! Сунул руку под шинель, потёр грудь слева, где сердце: ему показалось, что сердце сейчас сорвётся с места, прыгнет вверх, закупорит глотку. Каретникова по рукам и ногам, будто ребенка, сковала неуверенность, он очутился в каком-то неведомом кругу - всё то же замкнутое пространство! - и этот круг надо было разрывать. "Ну!" - скомандовал он сам себе, потянулся рукою к кнопке звонка, подумал о том, что в сорок втором году звонок не работал - не было электричества, нажал на чёрную эбонитовую точечку, услышал, что за дверью раздался долгий чистый звон.

Раз звонок работает, значит, в этой квартире есть жизнь. Каретников напрягся: почудилось, что в глубине квартиры раздались шаги - лёгкие, едва слышимые, именно так невесомо и легко должна ходить Ирина Коробейникова, сейчас щёлкнет тихий, хорошо смазанный замок (не то, что тогда) - и Ирина встанет на пороге. Каретников подобрался, зацепил пальцами крючок шинели: по форме ли он одет, понравится ли Ирине? Он даже ордена не стал свинчивать с кителя и менять на колодки, хотя на фронте ордена никогда не носил - только матерчатые затёртые до черноты ленточки, пришитые к железным планкам: пусть Ирина посмотрит на его награды, пусть знает, что он воевал не хуже других.

Шаги всё ближе и ближе, сейчас распахнётся дверь. Каретников пожалел, что у него нет с собою цветов, но где можно добыть цветы в зимнем Ленинграде, в какой оранжерее?

Прошла минута - длинная, томительная, схожая с часом, дверь не открылась. Неужели в квартире не услышали звонка? Он снова нажал на кнопку и долго не отпускал, даже посмотрел на часы, словно бы засекая, сколько времени он будет звонить, а когда отпустил палец, то поразился: чистый, идущий из небесных высей звон продолжал раздаваться. Не сразу сообразил, что это не сам звон, а отзвук звона, отпечатавшийся в мозгу, в ушах.

Тихо в квартире, никто не открывает дверь. Каретников снова надавил пальцем на эбонитовую чёрную точечку.

Может, хозяева ушли в магазин, на рынок либо же находятся на работе? Эта простая мысль несколько успокоила Каретникова.

На двери висел почтовый ящик - довольно внушительный железный сундук, окрашенный в рыжий цвет и понизу мелко-мелко продырявленный. Каретников посмотрел на сеево этих дырочек: не белеет ли в них что? Конверт с письмом или газета… Почтовый ящик был пуст.

Назад Дальше