А тут его забрала, крепко вцепившись в горло, злость, острая, как нож, опасная, заставившая мобилизовать всё, что в нём ещё оставалось - каждую мышцу, каждую жилочку - каждый миг быть начеку. Виски, щёки, руки, глаза онемели, в затылке появилась звонкая боль - такое впечатление, будто по затылку кто-то лезвием полоснул, ни головой шевельнуть от этой боли, ни руки поднять. Он покашлял в воротник шинели, поморщился от громкого буханья - кашель небось чёрт знает где слышен, даже немцев, хоть они и далеко, способен переполошить, окутался сухим, хорошо видимым в темноте паром. Тех, кто идёт за ним, этот звук может сориентировать. И этого достаточно, чтобы Каретникову погибнуть.
- Не-ет, врёшь, - прохрипел он, выплюнул изо рта снег, который ветер швырнул ему с верхотуры в лицо, стараясь залепить глаза, ноздри, но лишь забил рот, - за просто так меня не возьмёшь, - засипел надорванно, обречённо, понимая, что слова эти - обычная бодряческая фраза, и больше ничего. Произнесена фраза лишь для того, чтобы собственные брюки поддержать, вселить в себя немного уверенности. А так под этой фразой - сплошная пустота. И тем не менее Каретников повторил упрямо: - Н-не возьмёшь!
Эх, наган бы ему в руки, ни одна тварь бы тогда не подступилась, дошёл бы он до матери целёхонек и невредим и хлеб донёс. Или даже хотя бы ракетницу, тяжёлую двуствольную дурищу, которая была у него, когда он со взводом сидел в окопах, и к дурище пару ракет - тоже от кого угодно отбился бы. Ракетой ведь человека не хуже пули можно просадить. Насквозь прожигает. Да потом, на свет ракет воинский патруль может примчаться. Обязательно примчится, подсобит. Он невольно вспомнил малорослого фронтового дружка своего, подопечного по взводу Веню Кудлина. Хотя б ножик какой-нибудь притащил бы ему Веня в госпиталь вместе кубарей, что ли. Кубари - только для того, чтобы покрасоваться, а ножик - для реальных дел пригодился бы.
Скрип за спиной теперь не пропадал, он звучал постоянно, сделался резче, твёрже - Каретникова настигали. Сколько их, преследователей? Один? Двое или трое? Четыре человека? Человеки… Да таких бандюг человеками звать-то зазорно. Людоеды! Те самые, которые котлеты из детишек стряпают и продают на Андреевском рынке.
Свалиться бы на землю, втиснуться в неё, вжаться всем телом, прорасти в глубину, чтобы не видно и не слышно его было, а пройдёт погоня - снова стать самим собой. Земля, земля… В памяти невольно возникло далекое школьное: уроки, сухая тишина, чей-то бубнящий говор, мерный шаг учителя, потрескивание паркета под ногами.
"Что такое земля? - возник откуда-то сбоку, прорезавшись сквозь посвист ветра и могильный шорох снеговой крупы, сухой деревянный голос. Каретников угадал старого педанта, холостяка с доисторическим пенсне, прочно сжимающим длинный хрящеватый нос, признанного школьного нелюдя, нелюбимца, учителя географии Хворостова. - Земля - это: а - третья от Солнца планета, вращающаяся вокруг своей оси и вокруг Солнца, бе - суша, - Хворостов произносил слова чётко, размеренно и каждый раз, когда отделял один пункт от другого, произнося "а", "бе", "ве", поднимал длинный, обтянутый жёлтой восковой кожей палец с узким, тщательно заточенным на манер указки ногтем, - суша, - явно любуясь собою, повторял Хворостов и добавлял: - в отличие от воды, ве - почва, верхний слой, поверхность, так сказать, ге - рыхлое тёмно-бурое вещество, входящее в состав коры нашей планеты, дэ - страна, государство, е - территория с угодьями, находящаяся в чьём-нибудь владении, то бишь пользовании. - Хворостов замолкал на минуту, делал паузу - похоже, специально выдерживал учеников этой паузой, потом творил широкий мах рукою понизу, произносил величественно и одновременно обречённо: - И всё это - земля. С большой буквы Земля и с малой тоже…"
Из письма матери, пришедшего одним из сентябрьских вечеров, Каретников узнал, что Хворостов находится на трудовом фронте, роет противотанковые траншеи за Пулковом, в ноябре в другом письме Любовь Алексеевна сообщала, что Хворостов простудился на трудовом фронте и, вернувшись домой, умер. Хворостов умер, а голос его - вон ведь - жив, из ничего, из нематериальной пустоты пришёл, завяз у Каретникова в мозгу. Каретникову сделалось неприятно, и он постарался изгнать этот голос. Вроде бы получилось - хворостовский голос сменился скрипом снега, от которого в следующий миг у Каретникова в груди вспух холодный ком - в какой уж раз! - погоня приближалась.
Он снова попытался пойти быстрее, но куда там! Ноги давным-давно уже стали его бесполезной тенью, волочились еле-еле, обмякшие, будто бы вареной чечевицей набитые тепла и силы в теле совсем не было, мороз всё пуще давил со всех сторон, стараясь выжать из человека последнее. Каретников оглянулся - зелёное волчье пятнецо теперь уже не пропадало, двигалось в ночи следом за ним. Неотступно, неумолимо. Вот оно исчезло, накрытое снеговым хвостом, вот снова появилось и не одно уже, а два, нет, не два - целых три, потом три пятна снова слились в единое целое. Было ясно - "вороны" идут следом за Каретниковым гуськом, снег мешает им развернуться, переключиться на бег - если они, конечно, могут бежать, но скорее всего нет: эти варнаки такие же, как и Каретников, ослабшие, с непослушными ватными ногами, одышливые, с хрипом и чахоточным клекотаньем в лёгких… И всё же они шли быстрее Каретникова. А раз быстрее, то, значит, они обязательно его догонят.
Вот тебе и планета Земля. Не такая уж она большая и хорошая, эта планета, раз на ней фрицы да такие вот вурдалаки водятся. Что-то слёзное, острое, щемящее возникло в Каретникове, затуманило, забусило мутным взор, он оглядывался по сторонам, пытаясь узнать проулок, по которому двигался, но узнать не мог - война исказила город. И что этот проулок - мелочь, щепка в бурной полой воде. Вон сколько разбитых спаленных домов. Даже золотой купол Исаакия - символ Питера, как и Адмиралтейский шпиль, - погас, его покрасили в невзрачный голубовато-серый цвет, чтоб не привлекал внимания немецких артиллеристов и лётчиков. Сверкающий, бог знает из каких далей видимый шпиль Адмиралтейства обтянули тканью - получился дом с остроконечным ночным колпаком на макушке, каменную набережную Невы разрисовали под леопардовую шкуру камуфляжными пятнами, вместе с набережной разрисовали и лёд с его бесчисленными прорубями и воронками, и корабли, мёртво-впаянные в этот железный толстый панцирь. В Неве зимовал весь Балтийский флот.
Не узнать проулка, а ведь до войны Каретников знал его точно знал. И хорошо знал. Вон тот, например, дом - мрачный, без единого проблеска, мёртвый и холодный, - до войны он, кажется, был обнесен весёлым зелёным забором, за забором теснились разные строения, в углу были возведены разные детские радости - грибы, - качели, беседки. Цвет дома был другим: красновато-нежным, с желтизной - "цвет бедра испуганной нимфы", как у Ильфа и Петрова, ничего в нём не было мрачного. Сейчас ни грибов, ни качелей, ни беседок.
И всё равно в том, что идёт правильно, на северо-запад Васильевского острова, к Голодаю, Каретников был уверен. Может, ему всё-таки удастся обвести погоню, оторваться от неё, сохранить себя и сохранить хлеб?
Наступил момент, когда двигаться дальше стало совсем невмоготу, - ноги окончательно парализовало, лёгкие можно было выплевывать, они превратились в сплошной кровяной сгусток, не работали, по всему телу шёл набатный звон, рана в боку болела, её, казалось, боль вот-вот располосует, края расползутся и по обмундированию потечёт кровь. Парок, что светящимся гниловато-сумеречным облачком вспухал над ним каждый раз, когда он чуть ли не с остатками лёгких выбивал из себя дыхание - воздух, не воздух, а какую-то жиденькую отработанную сукровицу, - давал преследователям точно понять, где Каретников находится; позванивало отработанное дыхание над ним стеклянно и, превращаясь в бесшумный легкий пух, падало на плечи.
- Хр-рен вы меня, г-господа хор-рошие, возьмёте, - помотал головой Каретников. Притиснул к себе буханку хлеба - состояние злости не проходило, он ожесточался ещё больше, стал глазами подыскивать место, где бы ему можно было принять бой. Свой последний бой. Главное, чтобы спина защищена была, чтоб не смогли подобраться сзади, не ахнули б между лопаток кирпичом. Кирпич - что-о, это не самое страшное, не всадили бы ножик, шило или напильник, у которого нерабочая часть, та самая, куда сажают деревяшку, бывает заточена прямо на заводе до востра, в тело входит, как в масло. - Хр-рен вы меня, г-господа, возьмёте!
Попытался вспомнить Каретников разные приёмы, которые использовал в мальчишеских драках, подсечки, удары с вывертом и впрямую, от которых нос превращается в лепешку, хуки, выбросы ногой в солнечное сплетение, - г-господи, да сколько было хороших ударов и куда они все подевались? Всё напрочь забыл.
Каретников неожиданно со стороны услышал собственный всхлип - он действительно был готов зареветь, как несправедливо обиженный старшими собратьями школяр, ему не верилось, он не мог понять, просто не дано ему было понять, осознать простой факт: неужто сейчас всё кончится? Пока он будет метелить, размахивать руками, вспоминать хуки и подсечки, его просто-напросто ткнут финкой в бок, выпустят дух, кровь, последнее тепло наружу, провернут лезвие в рёбрах, сматывая в клубок кишки, - и вся любовь! Он снова услышал собственный всхлип, задавленный, детский, - и как только этот звук пробивается сквозь хриплое тяжёлое дыханье?
Впереди показался высокий каменный забор. Дом, расположенный за этим забором, Каретников, кажется, помнил. Это было тихое старое здание помещичьего типа, каких в Ленинграде полным-полно, с округло-ровными колоннами, высоким вторым этажом, завешенным шёлковыми сборчатыми портьерами, которые, похоже никогда не раздвигались.
Всё, дальше этой ограды он не пойдёт. Он просто физически не сумеет дальше пойти. Здесь надлежит ему принимать последний бой.
Когда развязка неотвратима и решение уже принято - всегда становится легче. Так и Каретникову. У него даже сердце выпрямило свой бег, забилось ровнее, дыхание утихло, лёгкие перестали лопаться и рваться на ошмотья, в груди опросторнело. Не оборачиваясь, он прислушался: далеко ли преследователи? Нет, недалеко, совсем недалеко.
Часть забора скрывал высокий снеговой отвал с ноздреватой, будто бы чем облитой шапкой - словно кто из чайника обрызгал макушку, вся сплошь в сусличьих норах, видимых даже в темноте, ветер на макушке не задерживается, льдистую крупку сбрасывает вниз. Даже норы этой крупкой не забиты. Вот за этим ноздристым отвалом он и встанет.
Встал.
В нём снова возникла боль, обида, что-то очень сложное, щемящее, чему и названия нет - смесь тоски с недоумением, внутренней рези, будто ему проткнули сердце, боли в затылке, по которому полоснули ножом, со столбняком, но глаза его были сухи, рот твёрдо сжат, худые скулы плотно обтянуты кожей, мороз, обжигающий их, даже не чувствовался, один локоть он, защищаясь, притиснул к тому месту, где была рана, другим прижал к телу буханку хлеба, кулаки выставил вперед. Скосил глаза - что там сзади, не подступится ли кто со спины? Сзади всё было в порядке, спина надёжно защищена. Если только кто-нибудь перемахнёт через каменную заплотку и свалится ему на голову, но забор этот ещё надо было одолеть.
Небо сделалось совсем чёрным, недобрым, мятежным, вызывающим оторопь - ни единой живой блестки, всё в мире умерло, сошло на нет, даже снег и тот перестал подсвечивать, всё скрылось в темени.
Скрип - зловещий, тяжёлый - приближался, осталось всего ничего - считанные метры, считанные секунды.
Жалость, боязнь того, что он погибнет, не сохранит хлеб, не доберётся до матери, куда-то исчезли. Знакомое состояние, которое бывает перед атакой: сейчас взметнётся под сырые облака сигнальная ракета и солдатские цепи поднимутся из снега в едином крике: "Вперё-ёд!" Вперёд, к горлу врага! Перегрызть его, переломить, добиться победы. Человеческий организм в такие минуты сам себе выбирает режим, дыхание становится коротким, жёстким, сердце бьётся ровно, появляемся бойцовский азарт.
Невольно удивился Каретников - до чего же переменчив человек! Ещё мгновение назад - ну два мгновения от силы - он поддался душевной хилости, боль допекала ею, дыхание рвалось, перед этим была вспышка злости, которая тоже вскоре угасла, а сейчас - всё спокойно, словно бы и слабости прежней не было, и усталости, и раны, едва затянувшейся, - будто он всю жизнь только тем и занимался, что отбивался от преследователей.
Скрип всё ближе и ближе. Каретников вгляделся в темноту, стараясь уловить там зелёный волчий промельк, но тропку, пробитую в снегу, пока ещё скрывал ноздреватый отвал. Сейчас преследователи покажутся из-за отвала и тогда… Он выдернул руку из варежки, подышал на пальцы, сунул назад в варежку.
Дрогнул, поплыл куда-то в сторону сугроб, находящийся перед ним, поехал снег под ногами, покачнулась земля, и Каретников напрягся - рассчитывал услышать взрыв недалёкого снаряда, который встряхнул Васильевский остров, но не услышал - взрыва не было, и снаряда тоже не было, - просто он нетвёрдо стоял на ногах. Снова показалось ему, что земля катится куда-то в сторону, а по сугробу ездят, стремительно перемещаясь с места на место, какие-то бледные верткие червячки.
Червячки, черви… Червячки, черви. Губы его беззвучно шевельнулись. Вспомнился мичман, который лежал рядом в госпитале.
До госпиталя мичман неделю валялся в санитарной землянке - его никак не могли вывезти в госпиталь. И медикаментов не было - кончились медикаменты, пользовались старыми бинтами да знахарскими средствами. Единственного фельдшера, который мог бы оказать помощь раненым, убило. Люди, находящиеся в санитарной землянке, начали заживо гнить - в ранах, под бинтами, у них заводились черви. А раз черви, значит, всё, значит, конец. "И я думал - конец, - рассказывал мичман, - мало того что ранен, мало того что контужен - черви живого сожрут. Как иного мертвяка в могиле. Белёсые черви-то, жирные такие. А оказалось - ещё не конец. Черви-от разные бывают. Одни сжирают живого человека, а другие лечат, очищают его от гноя. У меня оказались черви, которые очищают от гноя. Всю гниль, всю налипь на ранах съели и поползли наверх из-под бинтов. Когда выползли - я облегчение почувствовал. На вид черви-от гадкие очень, жирные, белые, проворные, а вон, оказывается, какую пользу раненому человеку приносят…"
Скрипучий жёсткий снег колыхнулся опять, земля снова поехала из-под ног в сторону. Каретников прижался плечом к выступу ограды, устоял.
Шаги раздавались уже совсем рядом. Каретников, напрягшись, попробовал определить, сколько же человек всё-таки идёт: двое, трое, четверо? Визг был резким, оглушающим, тяжёлым - Каретникову захотелось даже уши зажать, но зажимать нельзя, он тогда все на свете проворонит. Попробовал Каретников представить себе, что сейчас с ним произойдёт, мотнул головой неверяще: снег, по которому ползали черви-тени, сделался сукровичным, красным. У Каретникова задёргалось горло: не-ет!
Он отставил левую ногу в сторону, чтобы для удара был упор, напружинил плечо, готовясь оттолкнуться им от выступа, - плечо во время удара должно быть свободным, - оттянулся чуть назад. Ну, д-давайте, гады, н-ну! Хрен вы меня возьмёте!
А ведь возьмут. Ещё как возьмут. Это Каретников знал точно, покривился тоскливо лицом: наган бы сюда или гранату-лимонку. Он бы тогда показал, как ведут себя фронтовики, как умеют умирать…
Сквозь зубы втянул в себя холодный сухой воздух чуть не задохнулся - воздухом обожгло глотку, легкие: притиснул ко рту рукав шинели - побоялся закашляться раньше времени выдать себя. Бегающих червячков-теней перед глазами стало больше - всё шустрые, страшноватые носятся из стороны в сторону, будто микробы. Точно микробы, которых Каретников не раз рассматривал в микроскоп на уроках биологии - верткие, противные, вызывающие ощущение изжоги и холодной боли. И каждый раз сомневался: неужто эти крохотные невесомые твари, которых набито в обычной капле воды из-под крана больше, чем птиц в лесу, могут отправить на тот свет человека - большого, умного, защищённого от разных напастей, сильного? Никак эта истина не укладывалась у него в голове.
- Прощай, мама, - сипло, в себя пробормотал он, - и прости, что заставлю тебя горевать.
Получив похоронку, мать зайдётся в крике, в плаче, потом замрёт и сделается немой, неживой. Такой она, наверное, была, когда пришло известие о смерти отца, долго восстанавливала саму себя - что-то в ней высохло, умерло, - после таких известий в людях обязательно происходят качественные изменения. Как наверняка происходят качественные - не только количественные, но и качественные - изменения в мире, когда из жизни уходит человек. Всего один человек.
Ему стало до слёз обидно, что он так рано прощается с жизнью, умрёт он сейчас и останется от него стон, заметенное снегом алое пятно - место, куда прольётся кровь, да бесформенный ком, наряжённый в шинель, бывший когда-то живой плотью, лейтенантом Каретниковым, и всё. Он сжался, втянул голову в плечи, подавил возникший в горле всхлип и в ту же минуту увидел, что из-за обледенелой ноздреватой горбины сугроба показалась чья-то невесомая, совершенно нереальная, будто бы из сна, из видения, фигура - бестелесная, просвечивающаяся в этой тьме насквозь, с поднятым большим воротником, заваливающимся на голову. Каретников распрямился и, оттолкнувшись плечом от ограды, послал кулак вперёд.
Удар был скользящим, нерезким, больше вреда принес тому, кто бил, а не тому, кого били, это Каретников понял сразу, из глотки у него вырвался тщательно сдерживаемый стон, он не удержался на ногах - сбил собственный удар - и полетел на преследовавшего человека.
Преследователей, оказывается, было не много, а всего один, один лишь - это просто звук множился, сбивал с толку, оглушал.
Боль в перебитых рёбрах смяла Каретникова, перед глазами замелькали сполохи, он застонал и на несколько мигов отключился. Но и этих нескольких мигов было достаточно, чтобы примерзнуть к снегу. Когда Каретников очнулся, то не мог никак оторвать от чего-то твёрдого голову - приклеилась. Может, он уже мёртв и находится в неком неведомом месте, в "приёмной", куда стекаются освобождённые от тела человеческие души, чтоб получить дальнейшее назначение?
Невольно вспомнилось, как один старый инженер, пришедший к матери в библиотеку, сетовал, что люди, которые не верят в Бога, умирают тяжелее, чем те, которые верят. "Почему же?" - поинтересовалась Любовь Алексеевна. К тому, что говорил старый читатель, она отнеслась чрезвычайно серьёзно, и эта серьёзность удержала Каретникова от пренебрежительного фырканья. "Причина простая, - ответил тот, - умирать проще и легче потому, что веришь в продолжение жизни. Жизни уже загробной, под крылом у Бога. А когда было принято постановление, что Бога нет, ликвидирован он как нетрудящийся класс, то вместе с ним, значит, была ликвидирована и загробная жизнь. И вообще, отжил человек - и всё, ничего после него не остается. Только прах". Он так и сказал: "принято постановление", и, пожалуй, лишь этой фразой вызвал у Игорька Каретникова улыбку, больше ничем. "Ну почему же ничего не остаётся? - возразила старому читателю мать. - А это вот, - она обвела рукою полки, доверху набитые книгами, - творения человеческого ума… А песни? А дома?" - "Всё это невечно, - грустно заявил старый человек, - уязвимо. Сгниёт и разрушится". - "Но что-то же останется!"
Дёрнув головой, Каретников освободился от ушанки и, перевернувшись, собрался нанести преследователю второй удар, но не тут-то было. Подмяла Каретникова боль, и не только боль - он вдруг увидел глаза человека, лежащего рядом: глубокие, чёрные, беззащитные, молящие, - и понял, что никогда не сможет нанести второго удара.