Не было в Киеве мужа красивей, чем Михайло Иванович, никто не пел и не плясал так, как молодой Поток-богатырь. Весел, смел и удачлив был витязь, и в степи, и на море, и в лесу, и в горах было с ним воинское счастье. Все киевские (да и не только киевские) девки по нему сохли - к любой засылай сватов, в любой семье за честь почтут. Да надо ж такой беде случиться - полюбил Михайло не кого-нибудь, а Марью, Лебедь Белую. Не в городе - в лесу стояло поместье Марьи, и дурная шла о нем слава. Ни по воскресеньям, ни даже по праздникам не видели Лебедь Белую в церкви, и шептался народ, что не простая она девка, да и некрещеная вовсе. Вся Застава, все бояре, сам князь отговаривали Михаилу, указывали, что ни в славянском, ни в варяжском обычае нет такого: жениться на чародейке, но молодой богатырь уперся. Весной, после Великого поста, крестилась Марья, а вскоре и обвенчалась с Михайлой. На свадьбе гуляла дружина и богатыри, и даже Илье с его крестьянским умом мнилось - все будет хорошо у молодых, крест - не шутка. Лишь отец Серафим качал головой и приговаривал, мол, не рвутся так просто бесовские узы. Кто же знал, что кроме венчальной клятвы дали Михайло и Марья друг другу иную - страшную, нечеловеческую, не виданную на Руси. Кровью написали грамоту - если кто из них умрет прежде другого, живому идти с мертвым в землю на три года. Два года прожили они вместе, детей так и не родилось, а на третий занемогла Марья, промучилась седьмицу да и померла. Тут и открылась жуткая тайна, когда вдруг стал Поток ладить колоду на двоих, да складывать в нее хлеб, воду и доспех. Илья, в ужасе от готовящегося, рявкнул, что не допустит такого, но Михайло молча вынул меч, и Муромец понял - сейчас ударит. Не случилось в те поры в Киеве отца Серафима, и дрогнул Первый Богатырь, впервые в жизни, о чем с тех пор со стыдом вспоминал. Уложили Марью в домовину, а с ней в полном воинском уборе лег живой Михайло, только вместо оружия взял трои пруты медныя, трои оловянныя, да трои серебряныя. Так и засыпали обоих.
Три дня и три ночи Илья, Добрыня и Алеша сидели в оружии на погосте, пили беспробудно, ибо нельзя было тверезому слышать рев и шипение, что доносились из-под земли. На четвертый расступилась земля, и вышли на белый свет живая Марья, что казалась еще красивее, да смертельно усталый Поток. Тут задрожал Муромец - кудри Михаилы, что были черны, как вороново крыло, стали белыми, словно снег. Ни словом не обмолвился Михайло, что случилось в могиле и каким чудом ожила жена, а в тот же день уехал с Марьей в ее усадьбу в чаще, витязи же, обиженные за недружелюбие такое на брата, ускакали на Заставу. И с той поры страшные слухи пошли о том лесе, говорили о сгинувших путниках и о детях, что пропадали прямо из домов в окрестных селениях. Три месяца творилась эта жуть, никто не догадался вызвать с Заставы богатырей, видно, думали люди - не поднимет Илья оружие на крестового брата. А потом, осенней ночью, вдруг встало над лесом зарево, и утром в Киев прискакал Поток - весь в саже и копоти, а через красивое когда-то лицо легли следы четырех когтей. Неведомо, о чем говорили Михайло и вышедший ему навстречу отец Серафим, а после и митрополит киевский, но страшное покаяние наложено было на богатыря - три года сидел он, сковав себя цепью, у Десятинной, в холод и в зной в одном рубище, всей пищи ему - корка хлеба да чашка воды в день, а иной раз неделю и этого не видел. Как минул этот срок - Михайло вернулся на Заставу. Братья приняли его без расспросов - все видели, как каялся человек, но с той поры не пел и не плясал Поток и в бой не надевал доспехов, лишь тяжкие свинцовые вериги носил под рясой да полупудовый железный крест на груди. Никогда больше не бросался он в схватку с былой молодецкой радостью, рубил без былого веселого задора, но Илья не раз замечал, что в бою по лицу Михаилы текут слезы. И страшнее холодного Добрыни, страшнее бешеного Поповича был печенегам плачущий богатырь...
- Здравствуй, Алеша, - негромко, ласково ответил Поток. - Что не весел, млад ясен сокол? Или приключилось что?
- Приключилось, - вздохнул Попович. - Ты с коня слезай, тут в двух словах не расскажешь...
Михайло и остальные вернувшиеся: Хотен, Дюк, Гриша Долгополый - все, что ходили с Михайлой промышлять над печенегами, окружили Алешу, ожидая рассказа...
- Вот так, - закончил Алеша и с надеждой посмотрел на Михайлу.
Из всех богатырей, что были живы, не было страшней судьбы, чем у Потока, а со старых времен известно: если человек через жуть прошел, а душой и разумом человеком остался, такой муж сотни стариков мудрее.
- Так ты сам до сих пор на князя в обиде? - спокойным, ясным голосом спросил Михайло.
- Да не знаю я! - со слезой в голосе крикнул Попович. - Хоть ты нам помоги, Миша, ну научи, что делать?
Поток обвел взглядом воинов - каждый опускал глаза, словно боялись встретить взор витязя в черной рясе.
- Чему ж я вас мимо совести вашей научу? - спросил Михайло. - Добрыню атаманом вместе выкликали, стало быть, как он приговорил - тому и быть, да ведь и сами за Ильей не пошли. Давайте-ка, братья, помолимся да спать ляжем - утро вечера мудренее. А то седьмицу за погаными по степи гонялись - умаялись мы.
Ведя коня в поводу, Михайло вошел в крепость, за ним последовали остальные, избегая смотреть друг другу в глаза. Алеша вздохнул и полез на вал - до зимних заморозков он всегда ложился спать не в шатре, а на открытом ветру. Поток ответа не дал - так от кого его теперь ждать? Забыв помолиться, Алеша заложил руки за голову и закрыл глаза.
Ночь прошла мутно - вроде и спал, ан каждый час выпадал в какую-то полудрему, да и снилась всякая пакость. Вскочив на ноги, Попович осмотрелся: небо серело предрассветными сумерками, на вышке, на ветру, зябко кутался в плащ Самсон. На площади снова раздалось звяканье, разбудившее богатыря, посмотрев вниз, Попович увидел Казарина. В полном доспехе, вооруженный, Михайло-средний седлал коня, рядом лежали седельные сумы с нехитрым богатырским скарбом - Казарин никогда много не копил. С минуту Алешка смотрел на товарища, а потом кубарем скатился вниз и подскочил к богатырю.
- Ты куда это собрался? - шепотом крикнул Попович.
Михайло повернул к ростовскому витязю скуластое степное лицо, вздохнул и принялся затягивать подпругу.
- Куда глаза глядят поеду, - ответил он так же тихо.
- То есть как? - ошалело спросил Алеша. - Один? А мы?
- А вы - как знаете.
Казарин взял в руку повод и положил руку на луку седла и вдруг почувствовал, что запястье сжато, словно тисками. Михайло напрягся, готовый ударить наглеца, но, поглядев на Алешку, почувствовал, что гнев уходит - в глазах Бабьего Насмешника была такая боль, что сразу стало ясно - оскорбить он не хотел.
- Хоть скажи - почему? - прошептал Попович.
- Слушай, Алеша, - хрипло сказал Михайло. - Я - хазарин, по крайности по отцу. Но то - дело прошлое, матушка моя - славянка, сам я - русский, в православную веру крещеный. Не ради чести я служил Владимиру, а чтобы земля моей матери, моя земля, была спокойна. Я богатырь был! Мы все были! А кто я теперь? Родная земля позвала, а мне обиду лелеять дороже, выходит? Может, через день-два Киева не будет уже, Русской земли не будет! Кто я тогда стану? Бродяга безродный, что купцов трясет? Был бы отец жив - в глаза бы мне плюнул! Была бы мать жива - на порог не пустила! В степь поеду, авось встречу силу вражью, как Сухман!
Казарин вскочил в седло, толкнул коня ногами и выехал из крепости, не слушая оклика Самсона. Алеша в отчаянии обвел взглядом крепость и вздрогнул - у часовни стоял Поток и смотрел ему в лицо. Видно, Михайло слышал весь разговор, но почему-то не вмешался.
- А-а-а, пропади вы все пропадом! - глухо сказал Алеша, чувствуя, что в груди закипает настоящий, страшный гнев.
Он быстро пересек площадь и, откинув полог так, чтобы внутрь проникал рассвет, вошел в атаманов шатер. Добрыня сидел так же, как он его вчера оставил, только вокруг на ковре валялось пять стеклянных фляг из-под зелена вина, в правой руке Змееборец держал маленький серебряный стаканчик и смотрел на него остановившимся взором. Алеша сел напротив брата, по-степному скрестив ноги, и посмотрел в лицо Никитичу.
- Михайло Казарин ушел, - в пустоте большого шатра слова прозвучали неожиданно громко. - Собрался и ушел, сказал: не хочу, мол, татем безродным с вами стоять, имя батюшкино позорить.
Добрыня молчал.
- Ты меня слышишь? Ты, голь кабацкая! - крикнул Алеша и сам испугался своих слов.
Упав на колени, он подполз к брату, заглянул в потемневшие глаза. Змееборец был словно каменный, и не понять, от чего окаменел - от зелена вина или от страшной тоски. Попович понял, что больше на брата не гневается - не может, в сердце осталась только жалость.
- Добрынюшка, братик, ведь не он один - он только первый! Все уйдут! Я уйду, не смогу я больше.
Никитич сидел неподвижно, но в тусклом свете еще не солнца, но уже зари ростовскому витязю показалось, будто ожил на мгновение взор Змееборца.
- Никитич, ну хорош, пойдем на Русь, успеем еще! За Киев встанем? Помнишь, купцы говорили, на Подоле новую церковь заложили? Ты ее посмотреть хотел еще? А ведь не будет церкви, и Киева не будет. Брат, Христом Богом тебя прошу...
То ли эти слова, то ли просто живой голос пробудил Змееборца от темных, бесами растравленных дум, но Добрыня резко поднял лицо от стакана, могучая рука метнулась вперед, ухватив брата за ворот, и Алеша, судорожно прошептав "Отче наш", приготовился расстаться с жизнью. Миг смотрел Никитич на брата прежними, живыми глазами, в которых плескалась смертная тоска, потом вдруг запрокинул голову и расхохотался могучим, как ржание боевого коня, смехом. "Умом тронулся, - в ужасе подумал Попович, - довело зелено вино!" Но Добрыня вдруг легко вскочил на ноги, Алешка в оцепенении смотрел, как Змееборец поднес к голове руки и с треском сломал золотой обруч, затем, рванув, сдернул с шеи драгоценную цепь. Чувствуя, что отчаяние сменяется небывалой радостью, Попович не отрываясь глядел, как брат один за другим стаскивает с пальцев дорогие перстни и бросает их на ковер. Последний Добрыня, словно овода, раздавил в кулаке:
- Ну, что сидишь, поповская твоя душа! - помолодевшим, звонким голосом крикнул Добрыня. - А труби-ка поход! Идем на Русь!
Спотыкаясь и всхлипывая, выскочил Алешка из шатра, в котором гремел броней старший брат, подскочил к столбу, на котором висел могучий боевой рог, сделанный из клыка индрика-зверя. Только он один и мог поднять богатырей ото сна, Попович вскинул пудовый рог к губам, набрал побольше воздуха, и сам батюшка-Днепр вдруг оглох в своих порогах, рухнул наземь ворон, что кружился над крепостью. Заржали кони, из шатров выскакивали богатыри - полуголые, с оружием в руках, но Попович уже не смотрел на это, он прыжками лез на вал, и одна лишь мысль билась в голове: "Ты не спеши, Миша, ты бы только не скоком, ты бы шагом уходил..."
- Седлать коней!!! - ревел внизу Добрыня, и Самсон с радостным свистом слетел с вышки на вал. - Идем на Русь! ИДЕМ НА РУСЬ!!!
Алеша прыжком взлетел на острия тынных бревен. Казарин уже пустил коня рысью, разгоняя для скока через Днепр.
- Ми-и-и-ишка!
Михайло вздел своего зверя на дыбы, остановив разбег. Алеша, как бешеный, махал руками:
- Мишка, вертайся!!! На Русь идем! ВМЕСТЕ!!!
* * *
Сбыслав проснулся, когда в затянутых слюдой окошках княжьей палаты серой мглой встал холодный, пасмурный рассвет. Ночью кто-то перенес его на лавку и набросил сверху его же походный плащ. Выспаться опять не удалось, но и пять часов - все сон, надо только окунуть голову в холодную воду. Спал одетый-обутый, так что и снаряжаться не надо, быстро опоясавшись мечом, молодой воевода неслышно прошел по тихому терему и вышел на двор. У коновязи прямо на булыжниках храпел богатырским сном Илья Муромец, над ним стоя спал Бурко. Двор был тих и пуст, лишь посередине, у составленных возов спало два десятка тревожных дружинников, похрапывали привязанные спящие же кони, да похаживали, борясь со сном, двое часовых. Бочка с водой, что утверждена была для гонцов и воинов, стояла под навесом, Сбыслав набрал ковш, выпил, затем вылил второй на голову. Сон вроде отогнало, воин вышел на Спуск и посмотрел в сторону Днепра - и реку, и оба берега покрыл туман. В рассветных сумерках казалось, что холмы парят в небесах, над облаками, но воинским разумом воевода встревожился - не перелезли бы в этой мгле враги через реку. А ведь он, как назло, не со своим полком, как надо бы, а здесь, на княжем дворе! Воин повернулся к конюшне - пора уж было седлать франкского жеребца да отъехать, ведя его в поводу, к своему полку. Издалека послышался стук копыт, окрик: "Кто идет?" и скрежет рогатки, которыми на ночь загораживали улицы. Копытный грохот нарастал, и вот из-за церкви вылетел всадник на маленьком, мышастом коньке, перешел на тряскую рысь и спрыгнул на землю.
- Улеб? - удивился воевода. - Да ты спишь ли когда?
- Некогда, братко, некогда! - крикнул странным голосом порубежник. - Где князь?
- А что стряслось-то? - Сбыслав почувствовал нехороший холодок в животе. - Что, через Днепр полезли?
- Нет, - Улеб провел по кругу Мыша, затем сунул поводья часовому. - Води пять кругов, к воде он сам не пойдет, давай, - и повернулся к Сбыславу. - Нет, у меня вои с ночи к тому берегу подплыли на челнах, смотрят - пока тихо все. Я же пошел по Белгородскому шляху доглядеть - не рыщут ли.
- Что, один? - вскипел Якунич. - А на сторожу вражью наскочил бы? Ума решился?
- Ты на меня не кричи, я не из твоих гончаров осброенных, - спокойно ответил пограничник. - Наскочил - ушел бы, мой Мышь двужильный... Верстах в двадцати от города и встретил...
- Кого? Да не томи ты!
- Ратибора Стемидовича, - ухмыльнулся наконец Улеб. - Все войско - десять тысяч, дружина, полки - все. Шагом идут, чтобы коней не притомить. А я уж сюда, скоком. Буди князя, Сбышко.
- А зачем будить-то?
Хриплый со сна, гулкий голос заставил молодых воинов подпрыгнуть, оба, хоть и не зелень дружинная, не заметили, как к ним подошел сильнейший из русских богатырей.
- Пусть поспит, - сказал Муромец. - Он умаялся, а уж не юный у нас князь.
- Ты сам-то не больно молод, - донеслось с крыльца.
Все трое обернулись - по лестнице на двор спускался Владимир. Красно Солнышко был снаряжен - хоть на бой, хоть в совет: в дорогих тяжелых сапогах, в длинной кольчуге с рукавами, на боку - широкий меч.
- Не спалось под утро, - пояснил князь. - Услышал коня - дай, думаю, посмотрю, может, гонец? Так что за новость у тебя, Улебушка? Не расслышал я с порога.
Улеб пересказал князю, как ходил дозором на Белгородский шлях и кого там встретил. Владимир глубоко вздохнул, повернулся к Десятинной и трижды перекрестился:
- Услышал Господь мои молитвы, вразумил Ратибора! Где они, говоришь?
- Если шагом идут - верстах в десяти от города, княже, - ответил порубежник.
Но мгновение Владимир задумался, затем резко кивнул:
- Вот что сделаем: ты, Улеб, вернись к своим людям да выспись, сколько можешь, чую, сегодня нам всем силы понадобятся. Сбыслав, сейчас пойдешь со мной к Ревяте, он должен был ночью плату Сигурду приготовить. Грузи серебро на воз да подбери стражу - повезешь гривны варягам и грамотку мою. А ты, Илья Иванович, иди в гридницу. Там большую печь по моему наказу с вечера растопили, помоешься. По твоему зову Ратибор вернулся - так уважь его, встреть в чистом.
Улеб и Сбыслав коротко поклонились и пошли выполнять княжеский приказ.
Оставшись наедине с Муромцем, Владимир поскреб бороду:
- Значит, думаешь, Калин Ратибора ждал?
- Думаю - его, - ответил богатырь.
- И больше ждать не будет? - напряженно спросил князь.
- Ему смысла нет, - покачал головой Илья. - Теперь не то что прежде - десять тысяч воев печенегам страшнее Заставы.
- Почему?
- Потому - они теперь Калина боятся сильней, - тихо сказал витязь. - Раньше-то налетишь на сотню, пяток срубишь, десяток конем стопчешь - ан они уже и прыснули в стороны, что мыши. А теперь - не-е-ет. А кучей, знаешь, и мыши кота едят. Так что больше Калину ждать нужды не будет.
- К полудню, не позже, он узнает, что Ратибор с войском подошел, - медленно сказал Владимир, - и больше ему ждать нет нужды... А пойдем, Илья, вместе попаримся, баню сейчас топить поздно. А уж если что - лучше чистым помирать.
Вокруг них уже ожил двор - бегали люди, из полков на смену ночным вестникам, что находились неотлучно при князе, прискакали дневные гонцы.
- В печи будешь париться, княже? - удивился витязь.
- По молодости и не так приходилось, - махнул рукой Владимир.
Сказав управителю, где они будут, государь и богатырь пошли в гридницу, где огромная печь - на всю дружину в ней пекли хлебушек - как раз остыла с ночи до того, чтобы в ней прокалиться, но не изжариться. Парились молча, без обычных прибауток, хлестали друг друга вениками на совесть, щелоку не жалели, на битву идти положено чистому. Помывшись, вылезли, отдуваясь, сунулись за одеждой - на лавках лежало чистое.
- Я девушкам велела вам чистое собрать, - сказала из-за двери Апраксия.
- Спасибо, матушка, - ответил Илья.
Рубаха и порты были новые, дорогого крепкого сукна - не пестрядь какая, и пришлись как раз впору. Видно, хотел государь тогда своего богатыря по-чествовать, а вместо того посадил в глубокий погреб. Одевшись, вышли в сени - княгиня с тремя служанками тут же захлопотала вокруг мужа: бородушку расчесать, волосики бы уложить, князь сердито отмахивался, но был усажен на лавку и умолк. Илья покачал головой и вышел вон, чувствуя странную зависть - уж его борода никому, кроме него самого, не надобна. Рассказав проснувшемуся Бурку Улебовы новости, Илья принялся проверять сбрую, оружие и доспех. Ночью-то приглядеться никак, но уж теперь каждую заклепочку пошатаем, каждый шов дернем - не для кого-то, для себя стараемся. Расправил перья на стрелах, посмотрел, как сидят наконечники на копьях, не рассохлись ли древки. В работе время шло незаметно. Вернулся с Почайны Сбыслав, из полков приехали воеводы, оставив вместо себя младших. Киевский полк над всеми был старший, под его прапором стояли те, чьи прадеды ходили еще с Олегом, а уж дружина в былые времен и вовсе ближе всех к Владимиру на пиру сидела. Таким людям почет оказать незазорно, да и чего греха таить: всем хотелось посмотреть - как-то князь встретится с войском, что от него отъехало.