Но, разумеется, так не могло продолжаться вечно. "Пусть эта страна принадлежит тем, кто ее населяет". Пуританская совесть не допускала сказать коротко и прямо: "Страна принадлежит нам, американцам", потому что здесь были и индейцы, которым эта страна была дана самим богом, а пуританин должен чтить божий закон. "Где найдет убежище преследуемый и травимый". Хорошо, если все там живущие – преследуемые и травимые из всех стран. А преемники этих преследуемых и травимых держат на запоре эту предоставленную всем людям страну. И чтобы запор был понадежнее, чтобы ни одна мышь не могла пробраться туда, эта страна запирается от своих собственных сынов. Ведь под видом сына мог бы пробраться переодетый в его платье сосед.
Консул возвращается и садится снова. Он придумал новый вопрос:
– Вы, может быть, бежали из тюрьмы или преступник, которого всюду разыскивают? А я выдам вам паспорт на указанное вами имя, и этот паспорт спасет вас от справедливого наказания.
– Да, так оно и есть. Я уже вижу, что пришел к вам совершенно напрасно.
– Мне, право, очень жаль, что я не могу помочь вам. Мои права не так велики, чтобы я мог выдать вам паспорт или какую-нибудь другую бумагу, способную вас легитимировать. Вам следовало обращаться более осторожно с вашей карточкой. Такие вещи нельзя терять в наше время, когда паспорт важнее всего другого.
– Мне все-таки хотелось бы узнать одно…
– Да, что именно?
– Здесь была толстая дама с бриллиантовыми кольцами на пальцах, которые она едва могла поднять от тяжести золота и бриллиантов. Она ведь тоже потеряла свой паспорт, и вы тотчас же дали ей другой. И вся эта церемония длилась не более получаса.
– Но ведь это была мисс Салли Маркус из Нью-Йорка. Вы, вероятно, слышали это имя? Это солидный банк, – сказал он с таким жестом и с такой интонацией, как будто хотел сказать: ведь это же был принц Уэльский, а не моряк, у которого из-под носа ушел корабль.
Вероятно, по выражению моего лица он увидел, что я не вполне уяснил себе смысл сказанного, и добавил:
– Вы, наверно, уже слышали это имя. Один из крупнейших ньюйоркских банков.
Я все еще был в недоумении и сказал:
– Я вовсе не уверен, что эта дама американка. Я готов биться об заклад, что она родилась в Бухаресте.
– Откуда вы это знаете? Мисс Маркус действительно родилась в Бухаресте, но она американская гражданка.
– А разве при ней был документ об ее гражданстве?
– Конечно, нет.
– Откуда же вы узнали, что она американская гражданка? Ведь она еще не научилась как следует говорить по-английски.
– Для этого мне не нужны доказательства. Банкир Маркус достаточно известная личность. А кроме того, она приехала в первом классе на корабле "Мажестик".
– Ах наконец-то я понял. Я ведь прибыл в матросском кубрике на транспортном судне, на котором был всего только палубным рабочим. Это, конечно, ничего не доказывает. Солидный банк и каюта первого класса доказывают все.
– Дело совсем не в этом, мистер Галле. Я уже сказал вам, что ничем не могу вам помочь. Бумаг я вам выдать не могу. Я лично верю тому, что вы мне сказали. Но в случае, если бы полиция привела вас сюда с тем, чтобы мы признали и приняли вас под свою ответственность, мне пришлось бы отказаться от вас, а также от того, что вы американский гражданин. Я не могу поступить иначе.
– Значит, я должен погибнуть в чужой стране?
– Я бессилен помочь вам, даже если бы и хотел. Я дам вам карточку в гостиницу на три дня с полным пансионом. По истечении срока вы можете взять вторую и даже третью.
– Нет, благодарю вас, не трудитесь.
– Не хотите ли получить железнодорожный билет в ближайший портовый город, где вам, быть может, удастся устроиться на корабль, идущий под другим флагом?
– Нет, благодарю вас. Я постараюсь устроиться сам так, как найду для себя более удобным.
– Ах, в таком случае будьте здоровы, счастливого пути!
И тут я опять имел случай наблюдать разницу между американскими чиновниками и чиновниками других стран. Когда я вышел на улицу и взглянул на часы, было уже больше пяти. Прием у консула продолжался обычно только до четырех; однако он не выказал ни малейшего признака нетерпения и ни одним жестом не дал мне понять, что срок приема давно прошел.
Теперь я уже безвозвратно потерял свой корабль. Прощай, мой солнечный Новый Орлеан! Good bye and luck to you.
Девушка, родная моя девушка в Новом Орлеане, долго же придется тебе ждать твоего матроса. Долго придется тебе сидеть и плакать на Джексон-сквере. Твой матрос уже не вернется к тебе. Море поглотило его. Я мог бороться краской и моими сильными руками против волн и бури, но против параграфов, карандашей и бумаг я бессилен. Найди себе другого, дорогая. Не трать своей розовой юности на ожидание бездомного скитальца, который даже не родился. Прощай! Огненны и сладки были твои поцелуи, потому что мы не заручились брачным свидетельством.
Да здравствуют все прекрасные девушки! Ура! Ветер крепчает.
Boys get all the canvas!
Все флаги на всех материках земли, взвейтесь!
Девушка моя, прощай!..
XII
Экспресс "Париж-Лимож". Я сижу в вагоне, и у меня нет билета. Проходит контроль, но я бесследно исчезаю. "Лимож-Тулуза". Я сижу в вагоне, и у меня опять нет билета.
И что они все контролируют? Должно быть, много "зайцев" ездит по железным дорогам, если приходится так часто контролировать. Впрочем, они правы. Если бы все ездили без билетов, то кто бы тогда платил по дивидендам? Я снова бесследно исчезаю. Когда контроль проходит, я сажусь на свое место. Вдруг контролер неожиданно возвращается, проходит по коридору и взглядывает на меня. Я тоже смотрю на него. И очень дерзко. Он идет дальше. Надо только суметь взглянуть на контролера, и дело выиграно. Он оборачивается и подходит ко мне:
– Будьте добры, где вы хотели пересесть?
Однако этот контролер стреляный заяц.
В первый момент до моего сознания доходит только слово "пересесть", потому что остальные слова я должен сначала мысленно перевести. Но это мне так и не удается, потому что он уже продолжает свой допрос:
– Разрешите посмотреть ваш билет. Покорнейше прошу вас.
– Ну, любезный друг, ты просишь чрезвычайно вежливо, но если бы ты был еще в десять раз вежливее, я все же не мог бы исполнить твоей просьбы.
– Я это знал, – говорит он совершенно спокойно и невозмутимо.
Я убежден, что другие пассажиры и не заметили, какая трагедия разыгралась в их присутствии.
Контролер берет свою записную книжку, записывает в ней что-то и идет дальше. Может быть, у него доброе сердце и он забудет меня. Но на вокзале в Тулузе меня уже ожидают. Без духового оркестра, но с автомобилем.
Это очень хороший автомобиль, несгораемый и наглухо закрытый, и во время езды я уже, наверно, из него не вылечу, а из моего окна я вижу только часть верхних этажей домов, мимо которых мы мчимся. Это специальный автомобиль для гостей, которых ждет весь город, потому что все уличное движение уступает дорогу моему автомобилю, и он несется стрелой. Во всяком случае, марка Тулузских автомобилей была мне до сих пор незнакома.
Ни Форд, ни Dodge Brothers не могут рассчитывать на здешний рынок, или же им придется приспособиться к здешним требованиям.
Но я уже знаю, куда мы едем. Если я прихожу в изумление от обычаев и нравов в европейских странах, то только на пути к полицейскому участку либо под крылышком жандармов.
Дома, у себя на родине, мне никогда не приходилось иметь дела ни с полицией, ни с судьями. Здесь я могу спокойно сидеть на ящике или невиннейшим образом спать в постели, гулять по лугам или ехать по железной дороге, но всегда моя конечная остановка – полицейский участок. Неудивительно, что Европа так отстала, так опустилась. У людей ведь не остается времени для работы, семь восьмых своей жизни им приходится болтаться по полицейским участкам или в обществе жандармов. Потому-то люди здесь так раздражены и так охотно вступают в драку; им вечно приходится ссориться с полицией, а полиции всегда приходится ссориться с ними. Европейцам не следовало бы давать ни гроша, ведь они все равно все деньги тратят на размножение своей полиции.
– Откуда вы едете?
Передо мной опять сидит первосвященник. Все они удивительно похожи друг на друга. В Бельгии, в Голландии, в Париже, в Тулузе. Всюду они выспрашивают и всюду стремятся все разузнать. Я же всегда совершаю одну и ту же ошибку: отвечаю им. Следовало бы притвориться немым, молчать и заставить их отгадывать. Тогда они все очень скоро попали бы в сумасшедший дом или снова ввели бы пытки. Впрочем, если бы им перестали отвечать, все эти фараоны стали бы еще глупее.
Но ведь это тоже надо суметь вынести: стоять или сидеть там, выслушивая вопросы, и не отвечать. Проклятый язык двигается сам, как только услышит вопрос. Это уже сила привычки. Невыносимо оставить вопрос висящим в воздухе и не привести его ответом в равновесие. Вопрос, оставшийся без ответа, не дает вам покоя, он преследует вас, проникает в ваши сны, похищает покой и лишает вас возможности думать и работать. Одно слово "почему" с вопросительным знаком за ним есть центральный пункт всякой культуры, цивилизации и развития. Без этого слова люди не что иное, как обезьяны, и если бы обезьяны могли понять это магическое слово, они тотчас же превратились бы в людей. Да, сэр.
– Откуда вы едете, хочу я знать!
Я пробую не отвечать. Но у меня не хватает выдержки. Нет, надо ему что-нибудь рассказать. Сказать ему, что я еду из Парижа? Нет, лучше из Лиможа. Если я укажу им Лимож, они уступят мне восемь дней, потому что Лимож ведь не так далек отсюда, как Париж.
– Я выехал из Лиможа.
– Неправда, сударь, вы выехали из Парижа.
Подумать только, как великолепно они отгадывают.
– Нет, я еду не из Парижа, а только из Лиможа.
Значит, они опять обыскали мои карманы. Я и не заметил этого; я уже так привык к обыскам, что даже не замечаю их.
– О, этот перронный билет у меня уже давно.
– Как давно?
– По крайней мере, шесть недель.
– Странно. Билет помечен вчерашним числом.
– Значит, кассир ошибся.
– Отлично. Итак, вы сели в Париже.
– Но от Парижа до Лиможа я уплатил.
– Еще бы. И вы такой хороший плательщик, что помимо своего проездного билета купили себе еще и перронный билет, который вам совершенно незачем было покупать, если у вас был проездной билет. Но где же ваш билет до Лиможа?
– Я сдал его в Лиможе, – ответил я.
– Тогда у вас должен быть перронный билет из Лиможа. Впрочем, оставим это. Приступим прежде всего к установлению личности.
Ладно, пусть лучше устанавливают мою личность, чем перетряхивают меня самого.
– Ваша национальность?
Забавный вопрос. Я лишился ее с тех самых пор, как утратил возможность доказать факт своего рождения. Но надо попробовать с француза. Ведь консул рассказывал мне, что есть тысячи французов, не умеющих говорить по-французски и все же считающихся французами, поскольку вопрос идет об их подданстве. Все равно он мне не поверит. Он ведь тоже потребует доказательств. Хотел бы я знать, кому дешевле обходится поездка без билета по железной дороге: французам или иностранцам? Правда, иностранец может не знать, что во Франции нужны билеты; он может ездить зайцем без всякого злого умысла. Но денег у меня в карманах не нашли, и это им, наверно, покажется подозрительным.
– Я немец, – вдруг выпалил я, потому что у меня совершенно неожиданно мелькнула идея посмотреть, что они сделают с бошем, найдя его без паспорта и без билета, в своей стране.
– Значит, немец. И, верно, еще из Потсдама?
– Нет, только из Вены.
– Это Австрия. Впрочем, это все равно. Значит, вы немец? Почему же у вас нет паспорта?
– Я потерял его.
Ну и началась сказка про белого бычка. В каждой стране одни и те же вопросы. Один списал их у другого. Выдумали их, вероятно, в Пруссии или в России, потому что все, что связано с вмешательством в частную жизнь человека, выходит из этих стран. Там люди необычайно терпеливы и позволяют делать с собой все, что угодно, снимая шапку перед блестящей кокардой, потому что в этих странах человек с кокардой – злой Иегова, которому надо молиться и поклоняться, чтобы избегнуть его мести.
Два дня спустя я получил четырнадцать дней тюрьмы за мошенничество на железной дороге. Если бы я сказал, что я американец, они, наверно, доискались бы, что я уже привлекался к ответственности по такому же делу, и на этот раз мне не удалось бы отделаться так дешево. Но я не сказал им своего имени.
Отсутствие в кармане паспорта имеет иногда свои преимущества.
Когда дни приготовлений прошли, меня назначили в рабочую колонну. Здесь были маленькие странные зажимки, сделанные из жести. Каково было их назначение, не знал ни один человек, не знали даже наши надзиратели. Некоторые утверждают, что это частицы детской игрушки, другие говорили, что это части броненосца, еще кто-то был убежден, что это принадлежности автомобиля, некоторые клялись и держали пари, что эти зажимки представляют собой очень важную часть аэроплана. Я же держался твердого убеждения, что это части подводной лодки. Как я пришел к этому убеждению – не знаю. Но эта идея прочно засела у меня в голове: где-то я читал, что при сооружении подводной лодки нужна масса таких вещей, которые нигде больше не употребляются.
Я должен был складывать эти удивительные зажимки в кучи по сто сорок четыре штуки в каждой. Когда я нагромождал такую кучку, ко мне неизменно подходил надзиратель и спрашивал, вполне ли я уверен, что здесь действительно сто сорок четыре зажимки, и не просчитался ли я.
– Я сосчитал совершенно точно. Здесь ровно сто сорок четыре штуки.
– И это верно? Могу я положиться на ваши слова?
Предлагая этот вопрос, он смотрел на меня с такой тревогой, что я и сам начинал сомневаться, действительно ли здесь ровно сто сорок четыре зажимки. Поэтому я сказал ему, что, может быть, будет лучше пересчитать их еще раз. Чиновник ответил, что это действительно было бы лучше, чтобы не произошло случайно какой-нибудь ошибки; если зажимки сочтены неверно, может выйти неприятная история и он потеряет еще, чего доброго, свое место. А это было бы ему крайне неприятно: ведь у него на иждивении трое детей и престарелая мать.
Когда я пересчитал кучку во второй раз и убедился в правильности своего подсчета, ко мне опять подошел чиновник. Я заметил, что он опять сложил свое лицо в тревожные складки, и, чтобы рассеять его тревогу и показать ему, с каким участием я к нему отношусь, я сказал ему прежде, чем он успел открыть рот:
– Мне кажется, лучше пересчитать еще раз: возможно, что я опять обчелся на одну или даже две зажимки.
Его озабоченное лицо осветилось такой сияющей улыбкой, как будто ему кто-то сказал, что он через четыре недели получит наследство в пятьдесят тысяч франков.
– Да, проверьте, ради бога, пересчитайте еще раз, потому что, если бы здесь оказалось на одну зажимку меньше или больше и господин директор сделал бы мне замечание, я даже не знаю, что бы я стал делать. Меня, несомненно, уволили бы со службы, а ведь у меня ребятишки, моя жена не совсем здорова, и моя старая мать… О, сочтите точно сто сорок четыре – ровно двенадцать дюжин. Может быть, вы лучше будете считать их дюжинами, тогда вы не так легко собьетесь со счета.
К концу моего пребывания в тюрьме я насчитал всего-навсего три кучки зажимок. Я и сейчас еще не уверен, не обчелся ли на одну зажимку в каждой из них. Но я питаю скромную надежду, что верный своему долгу чиновник и честный кормилец своей семьи заставлял других заключенных еще две недели пересчитывать эти три кучки. Поэтому я снимаю с себя ответственность на тот случай, если этого человека все-таки уволили.
Я получил сорок сантимов за свою работу. Одно я знаю наверняка: если я еще два раза проеду без билета по французской железной дороге и буду пойман, Франция неминуемо обанкротится. Этого не вынесет ни одно государство, будь оно даже в несравненно лучшем экономическом положении, чем Франция.
Поэтому я решил покинуть Францию как можно скорее.
Не могу, впрочем, умолчать, что забота о благосостоянии французской республики и об упорядочении ее финансового положения была не единственной заботой, побудившей меня к поспешному отъезду. Дело в том, что при освобождении мне пришлось выслушать новое предостережение. И на этот раз очень строгое. Если бы по истечении четырнадцати дней меня нашли в пределах Франции, я получил бы год тюрьмы и был бы выслан в Германию. Это ввело бы бедную страну в неисчислимые расходы, и я проникся чувством искреннего сострадания к ней.
XIII
Я отправился на юг, по дорогам, которые так же стары, как история европейских народов. Я сохранил свою новую национальность. И если у меня спрашивали, кто я, отвечал очень сухо:
– Бош.
Никто не ставил мне этого в вину. Всюду я получал кров и пищу, у каждого крестьянина. Казалось, что я инстинктивно выбрал самый верный путь. Все ненавидели американцев. Все бранили и проклинали их. Называли их разбойниками, чеканящими на крови французских солдат свои доллары, головорезами и ростовщиками, намеревавшимися и впредь выжимать свои доллары из слез осиротевших отцов и матерей. Говорили, что они никогда не наполнят свою ненасытную пасть, хотя уже задыхаются под грудами золота.
– Если бы нам попался хоть один из этих американских ростовщиков, мы убили бы его цепом, как старую собаку, лучшей доли он и не заслуживает, – говорили крестьяне.
Черт побери, как же мне повезло!
– Другое дело – боши. Ладно, мы вели с ними войну, настоящую, честную войну. Мы отняли у них свой Эльзас. И они вполне согласны с этим. Они признали, что мы правы. И теперь этим бедным дьяволам приходится так же скверно, как и нам. Собаки-американцы хватают их за глотку и тащат оттуда последнюю обглоданную кость. Они умирают с голоду, бедные боши. Мы охотно поделились бы с ними, но ведь у нас самих ничего нет: проклятый американец снял с нас последнюю сорочку. И зачем только он забрался в Европу? Помочь нам? Как бы не так! Чтоб стянуть с нас последнюю нитку. Ведь мы же должны расплачиваться за все. Мы и бедные боши.
– Уже по одному вашему виду можно судить, как плохо живется бедным бошам. Вы выглядите совсем изголодавшимся. Кушайте же побольше. Выбирайте себе лучший кусок. Вы уже сыты? О, не может быть! Если в Германии все такие тощие, как вы, то дело ваше плохо. Впрочем, и у нас осталось немного. Куда же вы собираетесь? В Испанию? Это правильно. Это разумно. У них осталось побольше нашего. Они не воевали. Но и их американец обернул вокруг пальца Кубой и Филиппинами. Вот вам опять пример. Всегда он обворовывает нас, бедных европейцев. Как будто ему своего мало. Нет, он идет сюда воровать и мошенничать. Ешьте, пейте. Не смотрите, что мы уже кончили. У нас еще кое-что есть, и время от времени мы можем наедаться досыта. А у вас, бедных бошей, детишки умирают с голоду.